Наконец явился долгожданный господин Лобанов - камердинер батюшки. Он ожидал детей в передней, сидя в тяжелой распахнутой шубе. Капельки растаявшего снега блестели в белокурых бакенбардах.
- Ну-с, господа! - встретил он выбежавших детей. - Маменька приказали домой!
- Федор Иванович! - в восторге кинулся к нему младший из братьев, Иван. И даже чмокнул в мокрую бакенбарду.
Николенька брезгливо поморщился, однако протянул руку и тоже добродушно улыбнулся.
- На улице, кажется, мороз? - спросил он.
- Отменный холод! Маменька приказали надеть башлыки... Ну-ка, Иван Сергеич, извольте поторопиться... А это вам-с, Николай Сергеич...
Теплая карета тянулась по морозным улицам. Слышно было только, как визжали и скрипели полозья. Сквозь заиндевевшие оконца, сквозь морозный пар едва различались убегавшие ряды домиков. Заснеженные крыши и сугробы искрились на солнце. Оно стояло невысоко. На поворотах иной раз лучи его так ярко ударяли в стекла, что сугробы казались синими, и словно еще холоднее становилось на воле. Наконец лошади потянули в сторону...
В небе блеснули кресты Троицкого подворья, и, наполняя скрипом просторный разметенный двор, карета подъехала к белому заиндевевшему дому.
Еще в начале 1827 года вследствие тяжелого недуга отца детей Сергея Николаевича Тургеневы вынуждены были оставить роскошное течение жизни богатой дворянской семьи, с пирами, гостями, охотами, покинуть на время орловское имение Спасское и переселиться в Москву. Сергей Николаевич по предписанию докторов отправился в Париж, братьев - Николеньку и Ивана - отдали тогда в частный московский пансион Вейденгаммера. Это была их первая разлука с семьей, длившаяся без малого два года. Однако за нею быстро последовала новая. Болезнь отца повторилась, и ему снова предписали лечение за границей. Тогда родителям представилось лучшим поручить детей попечению воспитателей. В конце лета 1829 года их поместили в пансион Армянского переулка, вверив заботам инспектора господина Краузе.
Грустно было детям вновь разлучаться с родителями. Накануне отъезда в пансион их привели проститься с отцом, который готовился в дальнюю дорогу.
Запахнувшись в персидский халат, отец сидел в глубоком кресле. Густая тень от тяжелых портьер ложилась на его лицо, скрывая болезненные перемены. Глаза его еще недавно блестевшие оживленно, казались теперь угасшими, провалившимися под густыми бровями.
Он протянул детям обе руки. Иван припал к холодной душистой ладони, целовал ее, заливаясь слезами.
- Ну-ну, полно, друг мой! - Отец потрепал сына по мягким, как лен, волосам. - Ты уж не хоронить ли меня собрался? Подожди, дружок... Сядьте здесь...
Братья сели. Отец опустил руки на подлокотники, закинул красивую голову на спинку кресла.
- Болезнь моя разыгралась, и мне предстоит вновь отправиться в чужие края, где я, набравшись сил, надеюсь вернуться к вам совершенно здоровым. Бог не оставит и меня и вас.
Он улыбнулся как будто бы своей прежней улыбкой. Но нет! Улыбка сменилась мучительной гримасой... Губы задрожали... Он слабо застонал.
- Ну вот, - сказал он, пересилив боль. - Я так уверен в вас, друзья мои, что несомненно полагаю к возвращению моему найти в вас то, что мы с такой надеждой ищем, то есть что вы будете не беспечными, а милыми юношами по своему приличному поведению, любезности и по успехам в науках. Одна сия мысль меня больного, в моем одиночестве, в отдалении от вас, сердечно утешит. Самим богом прошу вас - не унывайте. Будьте почтительны с наставниками, где вам теперь быть придется. Будьте смелы, ибо у вас все есть, чтобы вас отличали перед другими, - есть ум, есть прилежание. Но будьте обходительны с товарищами, не показывайте им, что пренебрегаете ими за дурное их поведение или прочее. Будьте по наружности их приятелями и через то избавитесь от всех с их стороны неприятностей...
Тобою, Ванечка, я много бывал доволен. И впредь прошу помнить мое желание. Ты же, Коленька...
Отец принялся долго, подробно выговаривать первенцу свои требования. Было видно, что он больше тревожился за него.
- Вы, несомненно, знаете, сколь занимает меня ваше учение, - обратился он уже к обоим. - А потому в своих журналах за первое поставьте писать мне об оном, то есть не просто - "много учителя довольны, стараемся помнить твои приказания", но пишите мне за каждый предмет особо, например, во французском, немецком языках занимаемся тем-то, в русском то-то. И так по очереди описывайте все предметы, какие будут преподавать...
Проговорив с усилием все это, он устало откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. По лицу заскользили сменяя друг друга, неясные тени.
- Да не пишите же мне все по-французски да по-немецки! - как бы с раздражением или досадой проговорил он. - На чужбине мне будет отрадно объясняться с вами по-русски. Если и вы будете в оном слабы, это меня огорчит... Пора! Пора уметь хорошо не только говорить, но и писать по-русски!
Он привлек к себе сыновей, поочередно поцеловал в лоб, перекрестил, сложив в щепоть большие белые пальцы с выхоленными ногтями, и, махнув рукой, дал знак, чтобы его оставили.
...Тоскливые месяцы разлуки, наконец, минули. Братья сбрасывали с плеч шубы. Никанор, дядька их, орловский парень, подхватывал кушаки, башлыки, перчатки, собирая все это в охапку. В дверь заглянула горничная матушки Дуняша, незаметно окинув взглядом барчат. Постукивая каблучками, забегала она по дому, разнося приказания госпожи.
Знакомый бой столовых часов возвестил наконец, что пора вести детей к матушке. Федор Иванович внимательно оглядел каждого с головы до ног. Одернул курточки. Остановился перед огромным зеркалом в золоченой раме. Ловко извлек из-под фалд фрака гребень, распушил бакенбарды, придал лицу достойное выражение и, положив руки на плечи братьев, слегка подталкивая, повел их к дверям матушкиного кабинета.
Варвара Петровна стояла посреди комнаты в ожидании. Она не двинулась навстречу входившим сыновьям, но грудь ее подымалась и опускалась, на щеках рдели пятна. Наступила минута замешательства. Федор Иванович склонил почтительно голову.
- Оставь нас, Федор! - приказала барыня, и, когда камердинер прикрыл бесшумно за собой дверь, она улыбнулась, и лицо у нее просияло, - Ну, Иван, Николай... Что же вы стоите? Подсидите же! Или вы за были свою одинокую, несчастную мать.
- Мама! - торжественно произнес Николенька. Мы, напротив, мы все время помнили тебя.
Он подошел к матушке, шаркнул ножкой, почтительно приложился к маленькой энергичной руке. Но в это время Иван, неуклюже сорвавшись с места, кинулся к ней, повис у нее на шее. Он не говорил, а с восторгом с нежностью осыпал поцелуями щеки, лоб, подбородок матери.
- Моя Жанет! повторяла, в свою очередь, матушка, стараясь удержать голову сына в своих ладонях. - Я всегда говорю, что у меня есть сыновья1 и дочь!
1 (Третий сын Варвары Петровны - Сергей - был тяжело больным ребенком и воспитывался отдельно)
После взаимных излияний матушка усадила братьев и принялась за расспросы.
Затем она достала из шкатулки пухлую пачку перевязанных лентой писем и, положив их на стол, объяснила:
- Здесь письма вашего отца. Они полны заботы о вас, о ваших успехах. Вы знаете, что мой долг повиноваться его воле. А воля его - держать вас строго. Говорят, нынче все пансионы стали скверны. Обучают не наукам, а шалостям, потому и вы, верно, немногому научились у вашего немца.
Матушка подняла со стола колокольчик и позвонила. В дверях тотчас появился Федор Иванович.
- Федор! - обратилась к нему барыня. - Пригласи немца Мейера. Да вели, чтобы Никанор приготовил для детей комнату наверху. Пусть очистит классную расставит столы. Не забудь и для меня определить уголок.
Господин Мейер явился незамедлительно: в белых чулках бархатных панталонах, в черном кургузом сюртуке. Красные кисти рук с узловатыми, натруженными пальцами выглядывали из белых обшлагов. Морщинистое лицо было выбрито до блеска.
- Вот ваши воспитанники, господин Мейер, - встретила его матушка.
Немец взглянул сперва поверх очков на того и на другого, потом сняв очки с носа и улыбнувшись кротко и как бы несколько игриво, заметил:
- О! Мы будем друзьями... - Он водворил очки на место и снова посмотрел на обоих.
- Об учителях их отец побеспокоился, - заметила матушка. - Теперь пусть дети отдохнут до конца святок, а там и с богом!
К матушке явился старший учитель Платон Николаевич Погорельский, преподаватель математики, наставник строгий, относившийся к своему делу с важностью необычайной. Разговаривая с матушкой, он то и дело поглаживал свой лысый череп.
Изучать предстояло: языки новые - французский и немецкий, древние - латынь и греческий, словесность отечественную, грамматику русскую, историю, географию, философию, музыку и рисование.
Пока матушка занималась с учителем, братья с восторгом обегали дом, заглядывая во все комнаты и каморки.
Собственный дом Варвары Петровны значился во втором квартале Сретенской части. Напротив за Неглинной, заключенной в подземные трубы, на холмах подымалось митрополичье подворье с золотыми луковками Троицкого храма. Вдоль Неглинной тянулся густой Екатерининский парк, куда детям разрешалось бегать зимой и летом.
...После святок началось учение. Каждое утро, ровно в шесть часов, раздавался звон колокольчика.
За окнами еще кромешная тьма, а братья, умытые, причесанные, сходят вниз. После чая господин Мейер ведет их в классную готовить уроки. В классной три стола: Николеньки, Ивана и Сережи. Позади - места для "людей" - дядьки Никанора и дворового парня Порфирия Кудряшова. По приказу барыни им тоже полагалось слушать уроки.
Ровно в восемь - начало классов.
В русской грамматике усовершенствует братьев магистр Московского университета Дмитрий Никитич Дубенский. Он взыскателен, влюблен в русскую словесность. Перу его принадлежит исследование "Слова о полку Игореве". Он боготворит Жуковского, Батюшкова, снисходителен к сентиментальному Карамзину, недолюбливает Пушкина, с восторгом читает оды Державина.
Алмазна сыплется гора
С высот четыремя скалами,
Жемчугу бездна и сребра
Кипит внизу, бьет вверх буграми, -
торжественно произносит он строки из "Водопада", расхаживая по классной. У него толстые, отвисшие щеки и между ними красный, мясистый нос. Как два блестящих живых жучка, поблескивали глубоко спрятанные глазки.
За грамматикой и словесностью следуют уроки истории: русской и всеобщей.
Французский язык преподает господин Дубле, живой, румяный француз. Он предлагает сделать переводы из "Генриады" Вольтера или из политических речей Мирабо.
За французом приходит немец.
Рис. 1. И. С. Тургенев, 9 лет. Акварель неизвестного художника
Занятия идут до обеда и вновь продолжаются после короткого отдыха.
Учителя сменяют друг друга. Преподаватель латинского господин Шуровский к тому же еще и философ. Он рассказывает о "натуре", о вселенной. После уроков в журнале остаются баллы: "очень хорошо", "отлично", "весьма хорошо", только изредка - "не был доволен"…
По вечерам после прогулки Иван и Николенька пишут отчеты за прошедший день для папаши или для дяди Николая Николаевича (дядя с отъездом отца занял место главного управляющего всеми имениями). С увлечением описывает Иван свои беседы с учителями, свои прогулки, домашние истории, ему весело беседовать с любимым дядей. Но сильнее всего охватывает его страсть к книгам.
В раннем детстве радовался он сказкам нянюшки Васильевны. Колдуны и колдуньи ее походили на бродяжек, толпившихся возле Спасского храма, русалки, ведуны, царевны, добрые волки, царевичи - братцы и сестрицы - селились по углам, дворам, сараям, лесам, лугам, чердакам и дуплам, жили рядом, повсюду, хотя и безгласно...
Он с восторгом читал Пушкина и Крылова, восхищался Жуковским. Однажды в Спасском дворовый человек прочел ему "Россиаду" Хераскова. Восторженное чтение этой "поэмы ироическои" глубоко взволновало его. Совсем недавно, будучи в пансионе, узнал он новую повесть, поразившую его воображение. Это была книга Загоскина "Юрий Милославский"...
Содержание ее пересказал учитель. То был незабываемый вечер. В классе стояла тишина. И как далеко унеслось его воображение! Над головой открылось усыпанное звездами зимнее небо. Зловещая заря протянулась над черной полосой дремучего леса... Чу! Вьюга пересыпает сугробы. Кони вязнут по брюхо. Ветер свистит в разметавшихся гривах, подбивает хвосты. Разбушевалась земля русская. Все на коне и боярство и холопство. Горит "отчина", свистят казацкие сабли. Лихо заломив папаху, скачет бесстрашный запорожец Кирша. Крадется с разбойной шайкой Омляш... Его предательский нож ударяет в спину верного слуги Милославского - Алексея. Перемешивая снег тысячами конских копыт, движется к Москве ополчение князя Пожарского...
Еще никогда не приходилось Ивану так горько плакать над страницами книг. Еще никогда не вставало перед ним так близко отечество.
II
По праздникам уроков не было. С утра братья надевали нарядные курточки и в сопровождении "человека" отправлялись к обедне. После обедни и завтрака ожидала их у себя матушка.
В одно из воскресении, как обычно, дети явились к ней и встретили ее не в духе. Николенька, болтая ногами, принялся было красноречиво пересказывать содержание увлекшей его повести, но Варвара Петровна нетерпеливо перебила его:
- Прежде всего, не вертись, когда разговариваешь! В рассказах же будь краток.
- Извини меня, пожалуйста, - спокойно отозвался Николенька и неподвижно, упрямо уставился в пол.
- Ну, а ты что же, Ванечка! Что ты хотел бы рассказать мне?
- Я! - Иван с робкой нежностью взглянул на мать. Ему хотелось прижаться к ней. Хотелось, чтобы ласковая рука потрепала его по волосам. - Я? Я ничего... Я тоже читал...
- Что же читал ты? Я видела у тебя журналы...
- Это Никанор достал у одного студента "Телескоп"... Ах, маменька! Это было так забавно! Я принялся его читать и сличать с "Телеграфом". Смешно было видеть, как один хвалит то, что другой порицает! Я сделал запись. Представь себе, например, что пишут о Дмитриеве Михайле: в "Телеграфе" сказано - "принужденно, вяло, сухо", а в "Телескопе" - "чисто, сильно, без принуждения". Или: в одном - "виден талант большой", а в другом сказано - "очень худо". Посуди, кому верить?!
- Не надо вовсе читать глупых журналов! - строго заметила матушка. - Сказывай лучше, что приготовил ты из пиитов, заслуживающих внимания?
- Мы читали с Дмитрием Никитичем Жуковского. Мне понравились стихи о Кавказе.
- Ну, изволь прочесть. - Матушка скрестила руки на груди.
Иван прочел громко, уверенно, как на уроке словесности:
Утесов мшистые громады,
Текущи с ревом водопады
Во мрак пучин с гранитных скал,
Леса, которых сна от века
Ни стук секир, ни человека
Веселый глас не возмущал...
Подумай, маменька! - Он вспыхнул. - "Мшистые громады"! Или: "И козы легкими ногами перебегают по скалам"! Как это отлично! И далее...
- Нет! - остановила его мать. - Я знала Жуковского и довольно была наслышана его поэзии! Он приезжал из Белева к нам в Спасское... И помнится, играл роль волшебника на нашем домашнем театре... Василий Андреич прекрасный пиит. Но стихи нужны в меру.
Матушка не выдерживала долгих бесед с сыновьями. Она нетерпеливо принималась перебирать янтарные четки и вдруг подымала колокольчик, находившийся всегда под рукой...
На этот раз она раздраженно спросила явившуюся к ней Дуняшу:
- Где письмо от барина?!
Дуняша бросилась искать вокруг и, заметив на столе возле локтя барыни уложенные конверты, радостно кинулась к ним:
- Вот оно, госпожа! Вот, возле вас.
- Дура! - крикнула матушка. - Дура! Пойди вон! Да пришли сюда Агафью. Пусть она поймет мою просьбу...
- Слушаюсь, госпожа. - Дуняша бесшумно исчезла за дверью.
- Вот, сыновья! - горестно-торжественно произнесла мать. - Какие мучения приходится терпеть вашей матери. Посмотрите, это портрет вашего отца... Матушка взяла в руки со стола небольшой портрет в раме, хорошо известный сыновьям. Военный мундир напоминал детям, что и их отец в славную годину Бородина сражался с французами и уж, верно, был настоящим героем. - Ваш отец мучил меня пятнадцать лет, и теперь, когда я окончательно истерзана его болезнью, его капризами, он и в отсутствии продолжает обманывать и терзать меня...
- Маменька! - нерешительно попытался возразить Иван
- Прошу тебя молчать... И теперь... когда я спрашиваю эту негодяйку, где письмо барина, она смеет делать вид, что не понимает, о каком письме я ее спрашиваю! Она указывает мне на эти старые письма. Я знаю! И вы должны знать это... Отец не едет и не пишет потому, что он окружен женщинами!
- Маменька! - подал было голос Иван, но Варвара Петровна закричала:
- Молчи! Молчи! Агафья! Федор! Уведите от меня детей!
Иван бросился вон из комнаты. Слезы брызнули из глаз. Ничего не видя перед собой, он вбежал в детскую и упал на кровать, уткнув лицо в подушку... Вскоре пришел и Николенька. Он весело насвистывал, но, увидев Ивана огорченным, повернулся на каблуках и удалился... Иван заснул и пробудился от странного шепота, раздававшегося возле самого уха. Он открыл глаза. В лицо ему заглядывал Никанор:
- Гляньте-ка, что я вам принес! - Дядька поднял вверх клетку, в которой испуганно бились две славные птички.
- Это снегири! Я их в саду силком накрыл. Для вас старался! Гляжу, барчонок в расстройстве. Таких и на базаре не сыщешь. Румяные, как девки спасские!
Садок подвесили рядом с другими клетками, где суетились давно привыкшие к неволе птички.
Однажды, еще сквозь сон, услышал Иван мелодичную песенку, раздававшуюся где-то очень близко. Проснувшись, он все не мог понять, не был ли это сладкий сон.
Но на следующее утро послышалась та же песенка. Иван поднялся на постели.
Крошечная малиновка, крепко уцепившись лапками за прутик, самозабвенно закидывая головку, издавала мелодично однообразные звуки. То было предвестье весны... Скоро засуетились и другие птицы. Даже серый воробей принялся громко чирикать. А там затянуло голубым ситцем окно. Солнце заиграло ярко. Пополз с крыш снег, падая грузно в сугробы.
В доме Тургеневых жили ожиданием почты. Каждое утро Федор Иванович со скрытым волнением подходил к двери матушкиной комнаты. Поглядывая на стрелки старинных часов, с тревогой ожидал, когда раздастся первый протяжный удар и редкие, величаво-спокойные звуки разнесутся по всему дому. Звуки эти заставят вздрогнуть и сотворить молитву всех, начиная с Федора Ивановича до последней прачки...
Часы били, и Федор Иванович не тихо, не громко стучал в дверь.
Варвара Петровна сидела за столиком в свежем чепце. Пальцы ее торопливо раскидывали карты.
- Ты что, Федор?
- За приказанием, госпожа!
- Каких тебе приказаний?! Может быть, ты скоро пожелаешь, чтобы госпожа взяла на себя все твои заботы! Ну что ж ты стоишь истуканом?! Или тебе всякий раз хочется испытывать мое терпение?
- Помилуйте, госпожа, - вкрадчиво отвечал камердинер. - Пусть на мою голову падут все испытания, лишь бы не коснулись они вашей милости!
- Не говори глупостей, а отвечай... Ты знаешь мой первый вопрос! И не заставляй меня унижаться перед тобой!
- Госпожа! Язык мой не смеет повторять одну и ту же весть...
- Отвечай: от барина нет писем?! - Барыня сверкнула глазами.
У нее удивительные глаза - большие, темные, блестящие. Взгляд их трудно выдержать.
- Да-с. Никак нет-с! Ожидаем-с с тяжелой почтой.
Барыня поднялась.
- Прикажи подать мне карету! Да вели собраться со мной Агафье и Дуняшке!
- Слушаю-с!
- Да еще скажи сыновьям, что мать их отправляется прочь из дому.
- Слушаю-с, госпожа.
- И еще... - Покорный тон Федора Ивановича начинал выводить ее из терпения. - Еще передай Фильке, почтарю, что если... если он не представит завтра писем от господина... - Она порывисто подошла к стене, где висела плетка. Сорвала ее, крепко сжала перламутровую рукоятку. - Если! Я знаю - он бросает их... в речку! - Она стегнула плетью по краю стола. Выразительно покосилась на Федора и, как бы опомнившись, холодно приказала: - Кареты не надо! Прикажи подать Скобу под верхом... Да пажонка Серебрякова посадишь в седло. Ступай!
Со страхом следил весь дом за отъездом госпожи. Кто выглядывал из-за угла, кто подсматривал в замочную скважину.
На дворе уже держали в поводу двух подседланных верховых лошадей.
Барыня сошла с крыльца во всем черном, с темной сеткой, закрывавшей половину ее лица. Легкой походкой подошла к рыжему скакуну и, привычно взявшись за луку, гибким движением поднялась в седло.
- Уехала! Уехала! - передавалось по всему дому.
Федор Иванович душистым платком утер вспотевший лоб, шею, лицо и, расставив колени, сел в кресло отдышаться.
Минуло несколько мучительных дней, пока наконец не пришла радостная весть: почта доставила письмо от барина.
У всех словно тяжесть свалилась с плеч. Варвара Петровна встретила сыновей в гостиной.
- Иван! - сказала она, и в голосе ее слышалась с трудом сдерживаемая радость. - Это тебе! А это для тебя, Николенька! - Она подала сыновьям небольшие свертки. Вам обоим поздравление к празднику. Скоро благовещение.
Братья невольно переглянулись. День благовещения был памятен и им... Раз в этот радостный весенний праздник возвращались они от обедни. Позади следовал "человек". Дети шалили, им было весело, они изображали французов, якобы оказавшихся в Москве. Говорили по-французски, смеялись, а верному слуге барыни представилось, что они смеются над храмом, праздником, девой Марией, и, желая угодить госпоже, "человек" донес... Матушка собственноручно высекла обоих, надолго оставив память о светлом празднике благовещения.
- А вот этот подарок вашего отца для меня! - Матушка показала братьям фарфоровую чашечку.
- Прелестная! - восторженно воскликнул Иван.
- Отец всегда верен себе! - оживленно говорила мать. - Представьте: каждые четыре дня он писал нам. А мы... Боже! Сколько волнений пережито! Здесь вот еще, взгляните: фуфайка для вашего дядюшки... Отпиши ему, Иван. Он будет тронут вниманием брата. Но как Дядя Николай его боится! Он волнуется за ваши успехи! Пишет мне, что ты, Иван, гадко мараешь бумагу, и он, бедный, еле-еле разбирает твои каракули... Но сам-то! Сам-то хорош! Подойди сюда: прочти его приписку к твоему журналу...
Мать обняла Ивана и привлекла к себе... Иван смотрел на каракули дяди, но не видел их. Близость матери волновала его. Ее душистые руки, душистое платье, тепло, исходившее от нее, неудержимо влекли его прижаться к ней, обнять ее, разрушить холодную, вечную стену, стоявшую между ним и ею...
"Жаль, что дурно пишит. Я с трудом разбираю и трушу отца, он будит недоволен", - прочел Иван.
- Будит недоволен! - засмеялась мать. Эти Тургеневы все неграмотны. Они ленивы и безалаберны... Да, да! Не улыбайтесь... И вы будити ленивы и безалаберны. В вас нет лутовиновской породы.
Варвара Петровна опустилась в кресло. Лицо ее дышало энергией.
- Тургеневы азиаты, - с нескрываемой брезгливостью проговорила она. - Предок ваш был мурза. Он вышел из Золотой орды, от ханов... В нас, Лутовиновых, черноземная русская кровь! Ну, об этом довольно... Сегодня вы едете по гостям! Будьте почтительны. Не стойте столбами да не глядите дикарями.
Братья были наверху блаженства. Да и весь дом отдыхал. Праздничные улыбки осветили лица. Никанор то и дело уходил на черную половину. Там обсуждали последнюю новость: барыня распорядилась доставить из Спасского свою наушницу, "тайную полицию", как прозвал ее дядя Николаи Николаевич, старуху Прасковью Ивановну. И еще будто бы приказано привезти Ваську Серебрякова!
Васька этот был холостой парень, отданный матушку кой в обучение художествам. Вышел из него мастер отменный, и мечтал он остаться в артели художников, но барыня вернула его в Спасское, чтобы занялся он делом, ради которого был посылаем в учение. Велено ему было рисовать для барыни цветы.
Васька же неожиданно затосковал и стал выпивать. Теперь же конторщик Левон, братец Федора Ивановича, сообщал из Спасского, что Васька совсем от рук отбился.
Приезда Прасковьи Ивановны боялись все.
- Пропала моя головушка! - балагурил Никанор. Старая ведьма непременно на меня госпоже челобитную подаст! Быть Никанорке бритому, ходить под красной шапкой... Только подожди, Ивановна, я те язык-то пришью! Вот истинный господь! - Никанор торопливо крестился.
...По гостям отправились в четырехместной наемной карете.
Ивана и Николеньку сопровождал господин Мейер.
Никанор вскочил на облучок и, лихо сбив набок шапку, приказал кучеру:
- На Воробьевы горы! Да погоняй, дядя!
Мохноногие лошадки потянули карету по мокрому снегу. Навстречу сверкающими потоками катились ручьи. Было шумно и празднично от мелькания мчавшихся карет, экипажей, от крика грачей, суетившихся в вершинах старых деревьев.
За городом братьев выпустили из кареты... Добрый немец, жмурясь от яркого солнца, и сам выбрался на волю. Шлепая высокими калошами, он тяжело тащил на плечах меховую шубу.
Братья бегали, обгоняя друг друга. Неожиданно Иван споткнулся и со всего маху упал в лужу. Господин Мейер в ужасе вскрикнул и старческой иноходью побежал к месту происшествия. Иван же хохотал от счастья, шлепал по воде ногами и руками. Николенька прыгал вокруг него, покатываясь со смеху.
- Не мешайте, не мешайте, господин Мейер! - кричал он. - Жан плывет! Плыви, Иван! Плыви!
- Встаньте! Встаньте! - в отчаянии кричал немец, топочась вокруг и размахивая тростью.
В гости Иван так и прибыл в мокрой одежде.
После обеда братья были доставлены к господам Гагариным. В зале играла музыка. Дети танцевали старинные и новые французские кадрили, галопад, экосез... Иван кружился, прыгал, шумел. Он то наступал кому-нибудь на ногу, то сталкивался с другими парами, извинялся, краснел. Казалось, будто он никак не может совладать со своими руками и ногами. И смех у него выходил неприлично громким... Наконец он сильно столкнулся с незнакомой девочкой и тотчас услышал за своей спиной сердитый возглас:
- Браво, браво, господин Тургенев! - На него в лорнет с негодованием смотрела дама. - Кто был ваш учитель танцев, господин Тургенев?!
Коршуном подлетел к ним Мейер. Сердито посмотрел на даму и, крепко взяв Ивана за руку, увлек за собой.
- Нам пора ехать! - твердил он. - Матушка ожидает нас у господ Яковлевых. Мы не должны опаздывать.
И вновь потянулась карета по весенним улицам Москвы. Солнце село. Синеватый, чуткий сумрак успокоил красный день. Звонкая стынь схватывала землю. Прозрачные сосульки лениво теряли последние, уже густевшие капли, и ветки тихо и хрупко позванивали. В доме Яковлевых было душно. В передних пахло мокрыми шубами. Воздух, пропитанный нагаром свеч, казался туманным. И лица, нарумяненные, напудренные, представлялись старыми, утомленными. Все это не вязалось с молодой, пробуждающейся, прозрачной весной. Расспросы о пустяках. Иван отвечал неохотно, неучтиво, как заметила ему матушка. Варвара Петровна была не по-домашнему оживленна: она о чем-то горячо спорила с почтенным господином. Из разговоров взрослых Иван разобрал лишь то, что речь шла о холере, которая, по слухам, приближается к Москве.
Минуло и благовещение. Вновь начались классы, писание писем дяде. Письма доставляли Ивану большую радость. Он отдавался им с увлечением, заполняя одиночество, которое, несмотря на заботы о нем, вечно ощущал он в своей душе.
"Я слышал, что ты писал, что едешь в милицию1, - обращался он однажды к дяде. - Я тебя не пущу: если поедешь, так обниму тебя, и тогда поезжай со мной или останься. Да ты шутишь, я тебя знаю..."
1 (Так назывались территориальные войска, где службу проходили в кратковременных сборах)
У мальчика было все: прекрасные учителя, развлечения, радовавшие его забавы, много книг. Но ему не хватало материнского внимания, душевного тепла. Иногда матушка бурно ласкала его. Или, вызвав к себе, клала перед ним свои записки. Иван прочитывал их раз, другой, глаза застилала пелена, сердце принималось стучать так торопливо, что трудно становилось дышать... "Иван, мое солнце. Моя жизнь. Иван - все, чем я жила и живу,.."
Мальчик кидался к матери, осыпая ее руки поцелуями.
- Иван - мое сердце! Моя жизнь! Все, все! - твердила матушка, прижимая его к себе.
Но минуты счастья быстро проходили... В голосе матери сквозь страстный шепот слышались клокотавшие слезы. Она вдруг отталкивала сына, закрывала лицо и дрожащим голосом твердила в отчаянии:
- Если бы мой сын знал, как несчастна его мать!
...И снова по утрам звенит колокольчик. Снова господин Дубле, вновь речи Мирабо, "Генриада" Вольтера, Дмитрий Никитич, Платон Николаевич, история Римской империи, философские беседы о натуре и медицине, рисование с господином Вивьеном, рулады на фортепьянах... А за стенами классной - бушевание весны.
Сошел снег. Сбежали ручьи. В Екатерининском парке от рассвета до рассвета кричат грачи. Москва-река вышла из берегов, затопив прибрежные улицы. На мостах собираются толпы полюбоваться необычайным зрелищем. Желто-мутная вода, бурля и волнуясь, широким потоком мчит гигантские льдины. Иногда, словно живые, они наползают на берег, дыбятся, с треском и звоном разбиваясь друг о друга. Такого разлива не было с 1810 года. Знамение грозило тогда бедами. Теперь вновь ожидают недоброго - к Москве подкрадывается холера... В яркой игре солнца, в пыли, подымавшейся с улиц, в плаче дроздов, в необычайной игре зорь, пламенеющих на молодом небе, грезилось что-то тревожное. И Иван тосковал...
"Милый, милый дядя! - писал он в Спасское. - Я думал долго, как начать, наконец решился: я тебя невыразимо люблю, люблю до бесконечности, одним словом, нельзя и написать на бумаге то, что я чувствую. Шаркнет ли кто в передней, я лечу туда: не почтальон; вот уже неделя, как нет мне совершенных радостей - я не получаю ни слова, ни привета, ничего. Ах, дядя, ты это не чувствуешь: каждый раз получаешь письма и не отвечаешь. Напиши мне хоть в мамашином письме два слова - и я весел. Я тебя прошу не в первый раз: всякий раз ты исполнял, исполни и эту просьбу. Когда я знаю о твоем здоровье, тогда веселее учусь, веселее играю, слаще сплю. Дядя, дядя, никогда я тебя не просил так усильно, нынче в первый раз..."
Однажды утром, подымая барчат, Никанор обратился к Ивану:
- Гляньте-ка, барин, на садок-то! Самчики подрались и одного снегирька придушили... Мне не птицу жаль, а знак дурной...
Предсказания Никанора сбылись: часу в двенадцатом во дворе поднялась суета. В распахнутые ворота втащилась старенькая каретенка, вся забрызганная грязью. Из нее с трудом выползло черное существо - сухонькая старушонка. Едва нога ее коснулась земли, с обеих сторон подхватили ее под руки Федор Иванович и Дуняша. Старушка шла осторожно, глядя себе под ноги, искоса бросая взгляды и кивая на обе стороны сбежавшейся поглазеть дворне.
- Желаем здравствовать, Прасковья Ивановна! - приветствовал ее Никанор, с низким поклоном растворяя перед нею двери.
- Здравствуй, здравствуй! Кажись, Никанорка?
- Он самый! - скалил зубы Никанор. - Давненько не видывали вашей милости. Соскучились...
Прибывшую тотчас же потребовали к госпоже. Едва она переступила порог барыниной спальни, как шаром покатилась к креслу, в котором ожидала ее Варвара Петровна.
- Ангел мой! Красавица моя! - затараторила Прасковья Ивановна. - Ручку позволь! - и бухнулась в ноги барыне.
- Встань! - строго остановила ее госпожа. - Сядь вот тут... - она указала на низенькое креслице у своих ног.
- Да уж не обидь... - твердила Прасковья. - Дозволь на полу возле ножек твоих угнездиться.
Она не села, а вскарабкалась на низенькое сиденьице, прикрыв его юбками, и, сложив на коленях руки, умильно уставилась в лицо госпоже.
- Не растрясли тебя в дороге-то? Я тебя в карете доставить приказала.
- Дозволь, ангел, ручку! Красавица моя! Уж до чего ж я истосковалась без тебя. И дорога-то мне пухом стлалась. Как подумаю: к своей госпоже еду-то! Ни колдобинки, ни ямки не чую...
- Ну, полно врать, Прасковья! Я тебя вызвала по делу. О том скажу после. А теперь сказывай, как братец наш Николай Николаевич дела правит?
Прасковья закачала трясущейся головой. Лицо ее сделалось мрачно. Губы стиснулись в прямую складку.
- Говори! Чего молчишь? Или сама с Николаем съякшалась?
- Да ты что, Прасковья, или костыля дядиного захотела? Так вон, - Варвара Петровна гневно протянула руку, указав на угол, где стояла тяжелая дубинка. Погуляла та дубинка не только по мужицким спинам!
- Матушка! Ангел мой! - взмолилась Прасковья, складывая ладонь с ладонью и протягивая их к барыне. - Не губи ты меня! Не давай знаку, что я тебе что поведала. Как тронулась я из дому-то, Николай-то Николаевич на меня коршуном. Ты, говорит, ведьма! Так и сказал: ведьма! Говорит, как чего наврешь госпоже, прибью тотчас. У меня, говорит, у самого кулаки чище, чем у станового, а велю мужикам отмолотить, так тут же, говорит, снопом и уляжешься!
- Не лги! - крикнула барыня. - Я тебя не о том спрашиваю. Сказывай, шлет ли письма барин Сергей Николаевич к братцу для той... для той... той... - Варвара Петровна вспыхнула как пламя.
- Что ты? Что ты, госпожа! - замахала обеими руками Прасковья. - Где там слать! Что было, то прошло... Отгулял наш барин! Будь покойна. Девица та давно замужем. Да не ведаю, матушка, было ли что меж ними. - И снова Прасковья Ивановна перешла на долгий шепот...
Варвара Петровна сидела, закрыв лицо платком. Прасковья, то и дело оглядываясь на двери, нашептывала госпоже свои тайны, пока та не остановила ее:
- Будет! Будет!
Она поднялась и заходила по комнате. Словно ветер переносил ее из угла в угол... Наконец встала перед полулежавшей у ее ног доносчицей:
- Прасковья! О чем говорили - забудь! Когда будешь нужна - позову. Ступай теперь. Чего хватать не будет, мне доложишь. А язык прикуси.
Прасковья Ивановна неслышно выскользнула из спальни. Спина ее тотчас разогнулась. Она двинулась неслышными шагами, трепыхая своими юбками.
Целыми днями терлась теперь Прасковья возле барыниных покоев, ожидая, не позовут ли. Но госпожа не вспоминала о ней. С дворовыми Прасковья капризничала: то обед был плох, то не могла ночь спать, так дурно простыни пахли.
Бесшумно проскальзывала она из одной комнаты в другую, то там, то тут вырастая как из-под земли. Встречали ее с низким поклоном.
В давние-давние времена обеднел и вывелся ее дворянский род. Всю жизнь свою отдала она госпоже, служила ей не за страх, а за совесть, хранила были и небылицы Спасского.
Раз поздно вечером, когда братья, уже попрощавшись с матушкой, укладывались в постели, Никанор, хлопотавший возле барчат, вдруг замер и прислушался. Сбросив быстро сапоги, на цыпочках подбежал к двери. Распахнул ее, и тотчас на лестнице кто-то жалобно вскрикнул.
- Ай, кто же здесь? Али вы это, Прасковья Ивановна?! Да не зашиб ли я вас?
- Убил, убил, негодный! - стонала Прасковья.
- Да как же это вы, матушка, в такую-то пору у нас оказались? Дайте-ка я вам подняться помогу.
"Ну, жди теперь, Никанорка! - говорил он. - "Тайная полиция" возьмется за дело!"
Вскоре после случившегося матушка вошла к сыновьям во время классов и объявила: "К святой приезжает дядя!"
Радость Ивана была безмерна.
"Дядя! - писал он в тот же вечер. - Я был обрадован так, что прыгнул бы до потолка. Привези, пожалуйста, верховые лошади. Моя была бы росту среднего, как Федорова лошадь; гнедая, вороненькая или рыжая, а если хочешь, серая, чтобы скоро бежала и не слишком борза. Вот какую я люблю".
Дядя приехал на страстной.
Со слезами счастья бросился к нему Иван. Они нежно обняли друг друга.
- А ты, Иван, вырос! Не узнать тебя, - любовно трепал шелковые волосы мальчика дядя Николай.
- Дядя! Я все глядел в окошко. Вдруг вижу - едешь! Гляжу, где же ты? И вдруг вижу - коляска! Дядя! - прыгал Иван. - А лошадок привез? Говори, говори - привез? Привез?
- Привез! Превосходную для тебя и недурную для Николеньки. И еще выезд матушке.
- Ура! - кричал Иван.
Дядя словно в себе самом привез что-то родное, степное. Загорелый, он был будто овеян ароматом трав и еле уловимым, но неистребимым запахом конского пота. Руки у него были большие, со вздувшимися венами. Казалось, ему и неудобно и тесно в городских комнатах. Он все старался съежиться, не расправлял сильных, широких плеч. В его красивом лице не было ничего примечательного. Все было правильно - и нос, и рот, и два ряда жемчужно-белых зубов, в которых он вечно держал зажатую трубку. Матушка приняла дядю Николая по-родственному, оказала должное внимание, но дядя тотчас заметил холодок в ее словах и приписал это доносам "тайной полиции".
- Она, она! - твердил он Федору Ивановичу, быстро расхаживая по комнате и размахивая чубуком. - Это ее наветы! Хоть бы, прости господи, кувырнули ее где!
- С языком особа! - поддакивал Федор Иванович.
- Вот и оторвали бы ей язык-то!
- Кто же осмелится на такое дело?
- Кто?! - кричал Николай Николаевич. - Да хоть Степке-повару велеть! Поставьте ему шкалик, так он и с головой отрежет.
С половины святой дядя принялся выезжать, навещал приятелей по полку. В чине он был небольшом - штаб-ротмистр. Знакомства водил несветские. Кутил по трактирам, в картишки и в бильярд поигрывал. Страстью Николая Николаевича были лошади, оттого не пропускал он ни одной ярмарки. Свободно разгуливал он по степным базарам, сбив на затылок картуз, в вечно расстегнутом сюртуке, который как-то небрежно и лихо сидел на его могучих плечах, словно носил он его внакидку. Не гнушался цыган. Любил помериться силой: потянуть с ярмарочным силачом канат... Случилось ему в Германии попробовать свои силы на немецком силомере, и, к великому изумлению немцев и собственному смущению, вырвал он силомер из каменной стены. Было у него небольшое наследственное именьице, о делах которого пекся он весьма усердно. Жил Николай Николаевич холостяком. В отсутствие Варвары Петровны держался в Спасском барином. Покучивал, по праздникам принимал гостей.
- Ну, племянники, - объявил он однажды Ивану и Николеньке. - Не следует ли нам попытать счастья на тяге?
День выдался отличный - от горизонта до горизонта ни облачка. Из-под копыт и колес подымалась весенняя пыль. По сторонам лежали черные набухшие пашни. Но в лесу, в чаще и по оврагам еще держался снег. Лес стоял голый, звонкий.
С тягой припозднились, однако решили постоять зорю. Дядя взял с собой только что привезенного из Спасского Ваську Серебрякова.
Был Василий ростом мал, худощав, востронос, стрижен под кружок. Мягкие, золотистые, слегка вьющиеся волосы закрывали ему лоб.
- Эй, Васька! - то и дело покрикивал дядя Николай. - Не отставай! Заплутаешь.
Они пробирались молодым лесом. Грязновато-белые косы снега то там, то тут мелькавшие по сторонам, искрились блестками капель. Иногда попадались, словно чаши, ямки, полные талой воды, такой прозрачной, что видно было дно, устланное прошлогодней листвой.
- Николенька, смотри! - вдруг закричал Иван.
Он остановился в изумлении: на крошечном островке согретой земли, посреди разлившейся лужи, словно золотой огонек, распустился желтый цветочек.
- Это мать-и-мачеха, - разочарованно заметил брат.
- Ах, я знаю, но ты посмотри!
Желтый глазок тянулся к солнцу. Вокруг была грязь, а он, наперекор всему, тихо цвел, как предвестник пробуждения новой жизни.
- Раздавят, собаки... - неожиданно раздался над головой Ивана голос Серебрякова.
- Про что ты? Про это?
- Нет, я о своем... Пойдем, а то опять барин засвищут. Не люблю, когда в лесу шумят...
- Ты, Серебряков, цветы рисовать будешь?
- А что же?
- Нарисуй мать-и-мачеху.
- Невозможно-с.
- Отчего?
- Таланту недостанет.
- Ты же рисуешь мамаше?
- Рисую, да не то... Те цветы - одни краски. А тут не нашего ума дело. Это бог свет подает. На грязь нашу указывает. Писать-то можно с душой чистой, а мы вот как эта слякоть - что господа, что холопья.
Он снял картузишко и растер им бледное, покрывшееся каплями пота лицо.
К вечеру, дождавшись линейки и прибывшего с ружьями Никанора, отправились на место, выбранное для тяги. Это была полянка, окруженная с трех сторон дубовым леском, смыкавшимся с березовой невысокой рощицей. В низине за ивняком пряталась речка.
Тишину вечера нарушал лишь плеск бегущей воды. Чутко, настороженно вытянулись ветки. Ожидание становилось все напряженнее. Сердце Ивана замирало при каждом новом звуке. Наконец вблизи раздалось торопливое капризное посвистывание и тотчас над верхушками берез поплыл с хоркающими неподражаемыми звуками вальдшнеп. Рвануло пламя... Выстрел. И черный комочек камнем оборвался к земле. Дрожа, как в лихорадке, Иван сжимал в руках теплую птицу. Дядя, волнуясь, поторапливал Никанора заряжать ружья.
Сумерки между тем сгущались. Вальдшнепы проплывали над лесочком то близко, то в отдалении. Но скоро уже ничего нельзя было различить, хотя долго еще слышались и хоркание и посвист...
Всю эту ночь весенняя музыка сладостно наполняла грудь Ивана. Он часто просыпался, садился на постели и, словно удивляясь чему-то, оглядывал стены своей комнаты. Николенька крепко спал, свернувшись под одеялом. Ивану хотелось повторять стихи, но не те, что он так хорошо знал, - знакомые казались навязчивыми... Неожиданно он сочинил что-то свое и с удивлением стал повторять сложившиеся строчки, боясь позабыть их. Торопливо он соскочил с постели и, подбежав на цыпочках к окну, при слабом свете чуть брезжившего утра записал их на листочек. Удивление и восторг охватили его. Он заснул счастливый.
Утром стихи показались скверными. Он поспешил изорвать их. Но не в эти ли весенние ночи забродил первый хмель его поэзии, проснулась смутная, но неистребимая вера в свое призвание?
III
Василию отвели в доме каморку под лестницей. Половину ее занял мольберт. Когда дверь в каморку оставалась приоткрытой, Ивану можно было наблюдать за художником.
От скрипа половиц Василий всякий раз вздрагивал, кидался к двери и с сердцем захлопывал ее.
Вскоре Иван встретил Серебрякова у матушки. Варвара Петровна сквозь лорнет рассматривала его рисунки. Он же уныло стоял возле двери в красной рубахе, подпоясанной вязаным кушаком.
- Какая прелесть! Николай, Жан, взгляните.
Варвара Петровна была довольна. Глаза ее искрились. Она улыбалась.
- Василий обещал мне нарисовать букет пармских фиалок... И эти... мои любимые... Как жаль, - говорила матушка, - что ваш учитель Вивьен не может научить вас рисовать что-нибудь изящное. Вечно ты, Жан, малюешь свои карикатуры. Это скучно и нелепо!
Раз, весело пробегая мимо каморки под лестницей, Иван задержался возле открытой двери. Василий, только что вернувшийся от барыни, стоял с рисунками в руках и тупо смотрел на них. Но, заметив барчонка, с ненавистью взглянул на него и вдруг с ожесточением скомкал и швырнул рисунки в угол.
Вечером Никанор рассказывал:
- Натворил же сегодня Васька! С кучером нализался и пошел буянить. Барин Николай Николаевич хотят, сказывали, матушку просить увезти его обратно в Спасское. Да и чего не живется ему? Мне б такое житье!
- А разве тебе плохо? - осведомился Иван.
- Подневольному-то? Был бы я сам по себе, ушел невесть куда... На Волгу или к казакам, а может, в разбойники. Весь свет обошел бы. Шел бы да глазел по сторонам. Купец попался - в овраг его. Деньги за пазуху и сам в купцы записался. Много чего на свете есть вольного. А тут...
Никанор только рукой махнул.
Между тем прошла весна. Минула троица - шумный, веселый праздник. Пришло лето, знойное, душное. Небо, подернутое мутной пеленой, повисло над городом.
В доме Тургеневых все шло по-прежнему. Только не приходили больше учителя. Дядюшка Николай Николаевич давно отбыл в Спасское. Федор Иванович каждое утро являлся к матушке за приказаниями. Прасковья Ивановна шныряла по дому или, сидя в своей уютной каморке, дремала. Дети целыми днями бегали с Никанором по двору, ловили птиц, гоняли голубей, играли в разные игры или пускали змея. Тайком от матушки Иван пробирался на черную половину, вертелся среди лакеев, садовников, кучеров... Слушал их разговоры и шутки, рассказы и сказки. Толковали о грабежах, будто бы совершаемых по ночам на улицах Москвы. Говорили о силаче, который отдавался в руки грабителям, а потом хватал их за ворот, стукал лбами да отводил в околоток... Много было рассказов о холере. Говорилось о ней спокойно, будто бы никого она здесь не могла коснуться.
Серебряков после отъезда дяди Николая жил под надзором Федора Ивановича. Раз в неделю являлся к госпоже с нарисованными по ее заказу цветами. Рисовал он теперь торопливо, небрежно. Барыня чаще и чаще оставалась им недовольна. Он же, затаясь в каморке, садился к мольберту и рисовал свое.
Когда Василий был занят цветами, он допускал к себе Ивана, равнодушно перенося его присутствие. Но иногда при появлении барчонка сердито вскакивал, набрасывал на мольберт тряпицу и становился к нему спиной.
- Ты не хочешь показать мне, что рисуешь?
- Не могу-с!
- Ты рисуешь не цветы?
- Это мое дело-с!
- А если я тебя очень попрошу? Очень, очень! Ты покажешь?
- Нет-с!.. - упрямо стоял на своем Василий.
- Почему же так, Василий? Я ведь тебя уважаю!
- Не могу-с! Потому как вы в этом не смыслите! - Он уже готов был надерзить, желая одного, чтобы его оставили в покое.
Случилось так, что раз, возвращаясь к себе, Иван услышал негромкое перешептывание в каморке Василия. Там был Никанор. Разговор шел оживленный и явно секретный. В тот же вечер Иван принялся допытываться у дядьки, о чем они шептались. Никанор отмалчивался. Но на следующий день, когда братья явились поздороваться с матушкой, они застали ее разгневанной. Она узнала, что Василий занят не ее букетами, а позволяет себе малевать всякие глупости.
- Распорядись наказать Василия да следи, чтобы впредь того не было! - говорила матушка Федору Ивановичу. - Представьте, - обратилась она к сыновьям, приносят мне какую-то гадость, а сами изволят с утра до вечера марать бумагу по своему желанию!
Она стукнула в гневе сжатым кулачком по краю стола.
У Ивана зарябило в глазах...
- Высечь на конюшне! - вдруг крикнула барыня.
- Слушаюсь! - покорно склонил свою голову Федор Иванович. И это "слушаюсь" показалось Ивану ужасным... Но матушка тут же, как бы угадав его смятение, бросила на сына строгий взгляд. Иван съежился.
"Слушаюсь" - назойливо стучало у него в ушах, щекотало мозг. Он силился понять смысл этого страшного слова и - не мог. С ним, с этим словом, он несколько дней ходил по дому, ложился спать, видел и слышал его во сне... Ему хотелось подойти к Василию и упросить его нарисовать хороший букет для матушки, чтобы не случилось того самого, что, казалось, нельзя пережить. Но он уже и сам ненавидел эти цветы и жаждал изорвать их в клочья, как это сделал однажды Василий.
А то, что нельзя было пережить, случилось очень скоро. До слуха Ивана донесся шум, поднявшийся под лестницей.
- Не подходи! - слышался задыхающийся голос Серебрякова.
- Васька, брось! Брось, говорю! Иди подобру! - наступал на него Федор Иванович.
Иван выбежал на лестницу как раз в тот момент, когда Федор Иванович решительно обхватил Василия со спины и старался поднять на воздух. Василий же размахивал руками, пытаясь вырваться, и, бледный, как смерть, повторял одно и то же:
- Не подходи! Убью!
Он рванулся и, высвободившись из рук камердинера, встал на пороге каморки.
- Пойдем подобру, Васька, - тяжело дыша, призывал Федор Иванович. - Не то позову людей, хуже будет!
- Зови людей! Зови! - задыхаясь, хрипел Василий. - Только знай, тронет кто, вот те крест, - он торопливо перекрестился, - грех на тебе - жив не будет!
- А ну, что с тобой... Эй, люди! - хлопнул в ладоши Федор Иванович. - Люди, где вы? Никишка, Сергунька, Никанор!
Никто не отозвался.
Выскочил пажонок матушки. Увидев растерянного, со встрепанными волосами камердинера, шмыгнул назад.
- Ну постой же...
Федор Иванович вышел. В каморке Василия раздался треск ломаемого дерева и звук разрываемой бумаги. Но камердинер вернулся тотчас же в сопровождении дворника и садовника.
- Выходи, белоручка! Пожалуйте-с сюда. - Ребята, на конюшню его прямо, - распоряжался Федор Иванович. - Я следом буду.
Скрученного, в разорванной красной рубахе, Ваську вытащили из каморки...
Иван, дрожа от ужаса, не в силах произнести ни слова, спускался по лестнице, намереваясь выскользнуть из дому. Ему казалось, что вот-вот вернется бородатый дворник, позовет и его на конюшню. "Слушаюсь" - шелестело где-то в глубине мозга... Да, да, сейчас и он непременно скажет: "Слушаюсь!" Иван замер на пороге каморки: мольберт был разбит, пол усыпан обрывками бумаги.
IV
Никому и в голову не пришло удивляться тому, ЧТО Василий был так жестоко наказан. Секли не его первого, не его последнего. Утро следующего дня началось так же, как начинались все предшествующие. И день шел своим заведенным порядком. И остальные дни побежали по-прежнему. Матушка читала французские романы, сидя в удобном кресле, писала свои записки и дневники. Их накопилось у нее целые сундуки. Она изливала на бумаге свои невзгоды, лечила душевные раны, старалась избавиться от вечно терзавшей ее ревности. Каждое утро, пробуждаясь в один и тот же час, вызывала к себе Дуняшу, являвшуюся к ней с чашкой холодного чая "протереть глаза". Надевала душистый несмятый чепец, брала со столика псалтырь и со вниманием прочитывала кафизму. Вслед за кафизмой следовал из рук Дуняши горячий чай. Барыня переходила в кресло. Садилась за карты, пальцы привычно, торопливо тасовали колоду. Если гадание оканчивалось благополучно, госпожа с улыбкой на губах встречала девушку, подававшую ей вторую чашку чаю.
Когда при гадании выходила госпоже дама пик, лицо ее мрачнело, она капризничала, придиралась и на молитву становилась без смирения. Воспаленно горевшие глаза ее вперялись в лик Спасителя. Она стояла прямая, напряженная, как струна. Такое утро предвещало дурной день всему дому.
А Василий вновь сидел за работой. Он, как и прежде, склонялся над мольбертом, рисовал цветы, букеты, ходил в положенный для него день к госпоже, надевал все ту же красную рубаху. Раз матушка даже похвалила его, вновь оставшись довольной его трудами, велела выдать денег.
- Ну, вот! - говорила она. - Как полезно бывает для людей строгое наказание. Не правда ли, Иван?
У Ивана вдруг сорвалось с языка неотступно терзавшее его слово:
- Слушаюсь!
- Как ты смешон, Иван! - Матушка приняла слова сына за шутку. Она была в лучшем расположении духа. - Вы оба у меня растете степняками... Вас надо было приучать к свету, а жизнь наша с отцом так тяжела, так грустна, что у нас недостает сил для вашего воспитания.
- Как ты почивала, матушка? - неожиданно перебил ее сын.
Она удивленно посмотрела на него.
- Ты же знаешь свою мать! Она дурно спит, ее не покидают грустные мысли, но она тверда. Ее девиз: "Аккуратность прежде всего". "Вчера, как сегодня; сегодня, как завтра!" Она не позволяет себе поддаваться капризам сердца.
Летние дни приходили и уходили один за другим. Зной висел в воздухе. Дом стоял с вечно открытыми окнами. Сквозь них вливался приторно-сладковатый запах цветов, подымавшийся от клумб, которых было много в саду. По вечерам запах этот становился невыносим. Казалось, он исходил снизу, из-под лестницы, из каморки Василия. С некоторого времени Иван пробуждался по утрам под печальный перезвон колоколов, доносившийся с подворья.
- Что это, Никанор, за звон? - спрашивал он у дядьки.
- Холерных отпевают...
Холера свирепствовала теперь повсюду. Там, где ее еще не было, господа наглухо закрылись в своих особняках. Купцы заперли лавки. Улицы были пусты. Только возле открытых храмов вечно толпился народ, ожидавший помощи от господа бога.
Варвара Петровна строжайше запретила своим людям выходить за ворота. Никого не принимала. Жизнь пошла, как в осажденной крепости. Беспокойство Варвары Петровны возрастало с каждым днем. Хотя и были плотно прикрыты ворота, отделявшие ее огромный дом от остального мира, и стояли у ворот верные людишки, дурные вести все чаще и чаще проникали в ее покои. То госпожа Яковлева писала, что в их имении мужики убили старосту, а в Пензенской губернии крестьяне с нескольких деревень сбежались в усадьбу, связали своего господина и, глумясь над бедным стариком, возили его по околотку. То госпожа Веревкина в надушенной записочке рассказывала о холере, подкосившей ее мужичков. А мужички, которые должны были бы молиться и быть кроткими, в эту страшную годину отбились от рук, никого не слушаются, ходят толпами и все грозятся... Пришло письмо и от Николая Николаевича. Деверь писал, что в Тамбовской губернии, где были имения госпожи Тургеневой, крайне возмутительно ведут себя мужики и дворовые. В имениях стоят солдаты. В Орле пока спокойно, но что будет завтра - судить нельзя, так как толков всяких много и народ слушает их и ждет чего-то.
По ночам Варвара Петровна просыпалась и не могла спать. Она перебирала одну за другой все свои тревоги и не знала, какой из них отдать предпочтение: холера, страх за мужа и детей, бунтующие мужики. Мерещилось, будто кто-то стоит за дверями. Скрипела половица, она вскрикивала, хваталась за колокольчик.
- Дуняшка! Дунька! - в ужасе звала она горничную, которая в любую минуту дня и ночи готова была услышать ее зов. - Сколько тебе раз приказывали ставить на место свечу! Подай огня!
Дуняша вносила свечу, и спальня наполнялась голубовато-мутным сумраком. Над пламенем теплился радужный круг. Тихо покачивались тени по стенам и потолку. Глаза Дуняши блестели и тем раздражали барыню.
- Ну что ты встала? Иди! Разве я тебя просила тут торчать?
Дуняша, покорно склонив голову, тихо исчезала за дверью. Но не проходило и получаса - вновь слышался зов барыни:
- Что там за крики?
- Где, госпожа?
- Разве ты не слышала?
- Никак нет-с. Тихо у нас...
- Тихо, а кто-то кричал! Пойди разбуди Федора и Авдотью... Федору мой приказ - обойти двор и дом. А Авдотью ко мне пришли.
Приходила заспанная камер-фрейлина в накинутой наспех шали. Барыня приказывала ей зажечь лампаду. Розовый огонек вспыхивал в киоте. Требовалось еще перестелить постель. Барыня садилась в кресло в ночном халате. В прозрачном колеблющемся свете она казалась маленькой, худенькой, жалкой. Лицо, обрамленное кружевами и бантиками чепца, было желто. Только тревожно искрились глаза да четко рисовались черные, словно выведенные по белому лбу брови.
- Какие вы все уроды! - говорила она. Сколько раз приказывала я не придвигать так близко столик. Подай мне вот тот портрет... Нет-нет, не тот! Да и ты такая же, как Дуняшка! Оставь меня! Только и отдыхаю, когда не вижу вас... Иди, иди! Лягу без тебя.
Варвара Петровна продолжала сидеть в кресле. Крепко сжимали пальцы бархатные подлокотники, словно она собиралась подняться. Перед нею на столике, в овальной раме, стоял портрет... Юноша в узком уланском мундире времен царствования Александра I, кудрявый, с мягкими зализами на височках. Грустно смотрел он на нее из ореховой рамы...
- Ну, здравствуй! - сказала она вслух. И сама вздрогнула от звука своего голоса, раздавшегося в ночной тишине. - Здравствуй, здравствуй... - как бы уже успокаивая себя и давая себе волю, повторила она тем же холодным, чужим голосом. - Ты всегда мучил меня... Меня, твою несчастную жену... Да, я знаю, ты не любил меня. Но зачем ты мучил и продолжаешь мучить теперь? Ты знаешь, как я любила, как я люблю тебя! Люблю даже теперь, когда наша верность разрушена. Когда тебя нет со мной и никогда не будет здесь... Здесь...
Варвара Петровна вздрогнула... Вот теперь она ясно слышала не только скрип половицы, но и шепот. Кровь бросилась в лицо. Сердце больно забилось в каком-то холодном пространстве. Она порывисто поднялась и торопливо пошла к дверям. На пороге прислушалась: шепот раздавался теперь явственно.
Варвара Петровна взяла свечу и, распахнув дверь, подняла подсвечник высоко над головой.
- Кто здесь?! - злым шепотом крикнула она.
На другом конце комнаты метнулись тени и выскользнули за двери. От неожиданности из руки вырвалась свеча, подсвечник с грохотом упал на пол.
Когда из разных дверей в комнату вбежали со свечами люди, барыня лежала на полу.
- Господи, помилуй нас, грешных! - крестясь левой рукой и падая на колени перед госпожой, бормотал Федор Иванович.
Лицо барыни было бледно, так бледно, что казалось белее чепца. Бескровные губы крепко стиснуты.
- Да что ж вы топчетесь? Доктора, живо! - торопливым шепотом распоряжался верный камердинер.
Вновь заметались огни... Барыню подняли и бережно перенесли на постель в спальню. Она очнулась не скоро. В первую секунду испуганно взглянула на окружавшие ее лица... Но, узнав в них верных слуг, успокоилась.
- Федор... - после долгого молчания тихо проговорила она. - Ты, наверное, послал за доктором... - Слова произносила она медленно и как бы с трудом. Мне нужен духовник... Да пришлите ко мне сыновей. Ну? Что же ты смотришь? Не видывал, как умирают господа. Перед богом все равны - и господа и холопья...
- Госпожа! Что же это вы, мои ангел, изволите говорить! - Федор Иванович покорно склонил голову. Не пугайте нас, холопьев ваших. Пропадем мы без вас, матушка!
- Бог смилуется над вами, Федор. Барин не обидит никого из слуг моих. На то моя воля ему.
- Госпожа! - Федор Иванович ловко выдернул из-под жилета надушенный платок и закрыл им лицо. - Госпожа! Смилуйтесь! Не говорите таких ужасов! Не допустим мы ни горя, ни болезней до ваших покоев!
При этих словах барыня вдруг словно вспомнила, чем был вызван ее обморок. Она приподняла голову над подушкой, и лицо ее исказилось гневом.
- Шут! - крикнула она таким голосом, что бывшие в комнате слуги вздрогнули и как бы отшатнулись от ее постели. - А кто допустил грабителей в мои покои?! А? Отвечайте и вы, негодяйки! Так вы смотрите за своей госпожой! Завтра же разошлю всех по деревням! Тебя, Федор, с твоей жирной рожей, упрячу в солдаты!
- Ваша воля, - тихо повторял Федор Иванович.
Барыня умолкла. Прикрыла глаза и устало вытянула вдоль тела руки. Федор Иванович на цыпочках, неслышно попятился прочь от постели, подавая знаки всем следовать за ним. Словно тени, зашевелились слуги, пропадая за дверью. Наступила долгая тишина. Оставшиеся в комнате возле дверей Федор Иванович, Авдотья и Дуняша молча значительно переглядывались, как бы спрашивая друг у друга, не выйти ли им вон. Не слышно было ни дыхания, ни шороха.
Наконец за дверью послышалось покашливание. Чуткого слуха Варвары Петровны коснулся этот звук. По лицу ее пробежала тень волнения:
- Кто там, Федор?
- Батюшка, по вашему приказанию...
- Не надо, отошлите его. Скажите, что госпоже лучше. И доктора не надо. Я помолюсь, и господь поможет мне. Пришлите ко мне Прасковью.
- Слушаюсь!
В покоях барыни вновь стало тихо, словно во всем доме не осталось живой души. Слышалось, как таял, потрескивая, воск свечей. Варвара Петровна долго лежала как каменная, потом голова ее задвигалась по подушке.
"Как тяжело! Как тяжело! Неужели ты не облегчишь мои страдания? Ты же все знаешь. Ты всегда стоял надо мною. Я всегда говорила тебе все!"
Тут представилось ей, что из полусумрака над нею склонилось лицо Спасителя. Прекрасные светлые глаза внимательно обратились к ней и слушали ее исповедь.
"Господи, владыко живота моего... Ты здесь со мной... Как истерзано сердце мое! Помоги, облегчи душу мою. Изыми из сердца моего боль. Эту! Вот! Эту! Вот она тут, тут!.." - Варвара Петровна сжимала грудь там, где ныло ее сердце.
- Ты хочешь моей исповеди? - вслух громко сказала она. - Но зачем она тебе, когда был ты и при радостях, и при грехах моих... Ты смотришь на меня? - Она открыла глаза... Вместо Спасителя над нею склонилось знакомое, сморщенное лицо Прасковьи Ивановны. - А, Прасковья? - тихо сказала она. - Зачем и тебе моя исповедь, когда и ты все знаешь: горести, и стыд мой, и боли!
Прасковья улыбнулась и закивала головой. Чепец ее запрыгал, и бантики, словно крошечные длинноухие зайчики, засуетились вокруг ее лица.
- Ты знаешь, как не любила меня моя мать... Но за что. За что, Прасковья? Она отталкивала меня, сироту! Она ласкала его детей. Моего злодея, отчима. Будь проклят он на том свете! Он домогался моей невинности. Он хотел моего позора... Моя нянька Васильевна помнит ту ночь, страшную ночь, когда я пустилась под дождем, в слякоть, одна, прочь, прочь, прочь... Господи, помилуй, господи, помилуй... - долго повторяла она облегчавшие ее слова. - А он? Вон он смотрит на меня. Ты видишь, Прасковья? Он женился на моих Деньгах, на моем золоте, на моих рабах! Он мучил мое сердце более злого отчима, злой матери! Сядь, Прасковья...
Черная старушонка словно отползла от постели и опустилась возле ее изголовья.
- Что я тебе сейчас говорила? Ты слышала?
- Слышала, касатка, голубица моя! Слышала до словечка.
- Не говори так со мной! Ты лжешь, как и они все. Вы все лжете. Я одна живу на свете, и нет сердца, которое утешило б мою боль.
Прасковья было коснулась руки барыни, но та быстро отдернула ее.
- Зачем я тебя позвала? Зачем ты нужна мне?
- Помочь тебе, госпожа моя.
Варвара Петровна вдруг повернула к ней лицо свое и засмеялась зло, по-мужски, издавая странно-низкие звуки.
- Тебя помочь звала?! Тебя?! Прасковья?! Помочь!! - Она смеялась все громче, громче, и смех ее становился страшен.
Прасковья поднялась перепуганная.
- Госпожа, успокойся! Что с тобой? Ангел мой, перестань! Испей водицы.
- Помочь! Прасковья! Ты уморила меня...
Барыня долго не могла успокоиться, но наконец утихла и холодно-трезвым голосом разъяснила свои вызов:
- Я позвала тебя, Прасковья, чтобы ты, верная моя служанка, доподлинно, без наговора вызнала, кто шляется к моим девкам и которая из них шлюха, изменница своей госпоже... И чтобы к завтрему, когда встану на вечернюю молитву, могла бы я быть покойна, что меня не зарежут и дом мой не сожгут холопья.
Наутро весь дом знал, что барыне было плохо. Сыновья были перепуганы насмерть. Иван, забыв о строгих порядках дома, кинулся к матушке. Он застал ее еще в утреннем туалете. Как обычно, она выпила свою утреннюю чашку чаю и сидела за картами. Лицо ее было бледно и желто. Следы бессонницы сказывались в сухом блеске глаз. Матушка встретила сына, видимо выражая неудовольствие, но Иван тотчас угадал, что она рада его приходу, его тревоге. В глазах ее даже блеснули слезы.
- Ты знаешь, что я не позволяю приходить ко мне, когда я не одета.
- Маменька! - бросился к ней Иван, неуклюже задев за столик, на котором были разложены карты. Что с тобой?
- Какой ты неловкий, Иван. Ты смешал мне все карты.
- Маменька! - Иван прижался к ее коленям, обнимая их и глядя снизу вверх в ее лицо. Доверчивые, добрые глаза его сияли нежно и испуганно. - Почему приходил священник?
- Я просила, чтобы он помолился за твою несчастную мать!
Бессонница сказалась на нервах матушки, глаза ее наполнились слезами, и одна за другой полились они на лицо сына.
- Когда ты вырастешь, когда меня не будет возле, когда горечь жизни коснется и тебя, - одна молитва будет давать тебе облегчение. Ты не найдешь защиты у людей. Они равнодушны, холодны, злы.
Варвара Петровна выпрямилась и откинула голову. Глаза ее теперь сухо блестели и были холодны. Она коснулась кудрей сына.
- Помни, Иван, кроме тебя, у меня нет никого. И если ты разлюбишь свою мать, она останется одинокой и умрет в тоске.
Минуло несколько тревожных дней. В доме все передвигались на цыпочках, боясь нарушить тишину. Барыня не показывалась из покоев. При ней неотлучно находился молодой доктор... Уличный зной, напоенный приторно-сладковатым запахом цветов, колебался, как сетка, возле незакрывавшихся окон. Птицы сидели в клетках, раскрыв клювики. Голуби прятались под застреху или плескались в корытцах с водой, поставленных для них садовниками. По утрам в сад выходил Василий. С унылым видом бродил он между клумб, составляя букеты. По вечерам Иван подолгу оставался с Никанором и вел с ним длинные, нескончаемые беседы. Дядька, лежа на полу, закинув за голову руки, рассказывал разные разности, а больше сказки, которые сам слыхивал еще в детстве, когда жил у чужих в деревне. Его, как и многих детей дворовых, отняли у матери тотчас после появления на свет и отправили в степную деревню на воспитание.
Ни отца, ни матери не знал он. Когда подрос, по приказу барыни привезли его ко двору, поставили на побегушки. Сидя за спинами барчат на уроках, обучился он грамоте, узнал кое-что из наук, выучился болтать с гувернерами по-французски и по-немецки, пристрастился к чтению. Но жил, однако, нелегко, ни о чем не заботясь, словно не желая привязываться корнями к земле. Будто ждал, что вот-вот подымется ветер, сорвет его и понесет вдаль, пойдет мотать туда-сюда, как перекати-поле, пока не засохнет он где-нибудь на чужбине, под зноем чужого солнца... И ветер подул... Поутру, едва Никанор одел мальчиков, за ним явился посыльный госпожа требовала его к себе!
Никанор побледнел. Положил на место щетку, которой чистил платье. Неторопливо, аккуратно одернулся, расправил на себе все складочки, обтер пальцы о полотенце, выпрямился и, повернувшись в угол, перекрестился большим крестом.
...Вернулся Никанор не скоро. Он повертелся в комнате и убежал вниз. Затем взял свечу, поставил в коридоре на пол и принялся разбирать свой деревянный сундучок. Там были уложены вместе с чистыми рубашками книжки, картинки, всякая всячина. Он рылся во всем этом добре, пока не сыскал сверточек - небольшую картонку, завернутую в тряпицу, торопливо сунул ее за пазуху... Все же остальное бросил в беспорядке обратно.
- Что ты делаешь, Никанор? - с любопытством обратился к нему Иван.
Дядька бросил на него короткий взгляд и, не ответив, только махнул рукой. Иван подошел к нему и подсел на корточках возле. Он испытующе посмотрел ему в лицо:
- Что-нибудь случилось? Ты был у маменьки?
- Прощайте, Ванюша, - грустно ответил Никанор. - Ухожу от вас! Поел-попил сладко. Господам послужил, теперь царю-батюшке!
- Ты в солдаты?! - испуганно спросил Иван.
- Под лямку, Ванюша.
- Нет, нет! - закричал Иван. - Я не пущу тебя! Я к маменьке пойду!
- Не ходите, Ванюша. И вас накажут. Оговорила старая ведьма Прасковья.
- Я не позволю! - продолжал кричать Иван, топая в отчаянии ногами.
- Спаси вас бог, Ванюша, за заботу и слово доброе, да проку не будет.
Иван бросился вниз по лестнице, сжимая кулаки. Слезы застилали ему глаза. Он был готов на все. В темном коридоре неожиданно его схватили чьи-то руки. Иван в испуге рванулся. Но рука держала его крепко, властно, никто из прислуги никогда не смел так дотрагиваться до него.
- Жан! Ты мне нужен... - Голос матушки был чужой.
- Маменька! Маменька! Как ты могла! Как ты могла отдать Никанора? Выслушай меня.
- Ты мне нужен, Жан. Иди и не упирайся!
Матушка с силой потянула его за собой. Она пошла быстро. Иван тащился за ней, повторяя сквозь слезы одни и те же просьбы. Матушка открыла дверь в одну из глухих комнат, втолкнула в нее Ивана и повернула ключ в замке.
- Ну? - обратилась она, стоя спиной к запертой двери. - В твои леты ты позволяешь себе такие глупости!
- Маменька! Я ничего себе не позволяю, я прошу тебя простить Никанора. Сделай это. Сделай, ради бога! Я ничего, ничего больше не буду просить у тебя!
- Я говорю с тобой не о Никаноре. Ты гадкий, испорченный мальчишка. Ты будешь наказан! Сейчас принесут розги, и я молю бога, чтобы они наставили тебя на путь истины.
- Что я сделал, маменька? - побледнев и сразу потеряв самообладание, пролепетал он.
- Ах, ты не знаешь?! Розги вернут тебе память!
...В эту ночь Иван оставался один, запертый в полупустой комнате. Он то забывался тяжелым, кошмарным сном, то, вздрагивая, пробуждался... Губы его запеклись, во рту было горько... Жизнь представлялась ему погубленной навсегда. Он произносил какие-то заклинания... Ночь не должна была кончиться. При ясном свете дня, когда кругом снова будут те же знакомые лица и надо будет говорить, отвечать на вопросы, двигаться среди них, - он не сможет жить по-прежнему. Негодование, стыд, страх, отчаяние мешались в его голове, и он желал одного - чтобы дольше, как можно Дольше не приходил день... Но он пришел... Сквозь тяжелые портьеры прорывались ослепительно яркие лучи. Зыбкие солнечные пятна осыпали пол и стены. Они тихо разгорались. Из красных становились золотыми. Проснулись голуби и с заднего двора слетались к окнам. Слышно было их воркованье и хлопанье крыльев...
Иван завидовал этим вольным птицам. Им было все равно, что творилось вокруг них. Его выпустили, и опять, как всегда, ничто не изменилось в жизни дома... В комнате наверху встретил его новый дядька. Это был один из его друзей, дворовый человек, любимец матушки - Порфирий Кудряшов. Крупный, флегматичный парень с черными припомаженными волосами на большой голове, с пробивавшимися усиками над толстыми, покойно сложенными губами и темно-блестящими близорукими глазами... Иван и ему обрадовался. Порфирий был молчалив, неповоротлив, но дружелюбно услужлив. Спал он так крепко, что всякий раз, пробудившись, долго не мог взять в толк, где он и что нужно ему делать на этом свете.
Иван застал нового дядьку и Николеньку в хлопотах. Они мастерили змея. Комната была завалена обрезками бумаги, щепой и мочалой. Николенька так увлеченно помогал Порфирию, что даже на приход Ивана не обратил внимания. Иван осмотрел чужим взглядом свою комнату. Все представилось ему гадким. Казалось, он дивился тому, как мог он спокойно жить здесь прежде. По-прежнему хлопотали в садках птицы, перепархивая с жердочки на жердочку. Возле дверей стоял пустой сундучок Никанора. Николенька и Порфирий бросали в него обрезки бумаги. Иван подошел к клеткам, просунул сквозь решеточку палец. Синица тотчас села на него и, крепко цепляясь, удерживалась, как на ветке. Этому научил его Никанор. Слезы навернулись на глаза... Иван открыл одну дверцу, затем другую и рассеянно наблюдал за пленницами. Синица заметила открытую створку, вспорхнула, высунула на волю головку, присмотрела себе ветку за окном в саду и неуверенно, торопливо перелетела на нее. Дыхание воли, садовые запахи, ласковое тепло солнечных лучей ошеломили ее, она съежилась и просидела так некоторое время. Потом громко принялась сзывать подруг, и одна за другой невольницы покидали клетки... Садки опустели, а скоро и на ветках в саду никого не осталось.
- Ты зачем выпустил птиц? - заметив проделку брата, набросился на него Николенька.
- Так просто. Хотел... - равнодушно отозвался Иван.
- Но они не только твои! Надо было спросить разрешения.
- Ах, оставь, пожалуйста...
- Ну, полноте ссориться, - успокоил их Порфирий.
- Порфирий, а где Никанор?
Порфирий рассказал, что видел и о чем слышал. Оговорила дядьку Прасковья Ивановна. Замешала и Ивана... Будто бы бегал Никанор по ночам к барыниным девкам, да как бы и Ивана с собой не таскал! А Никанор бегать-то бегал, да не туда, а через забор к девке чужих господ... Знал о том Васька Серебряков. Он и портрет с той самой для Никанорки нарисовал...
И был теперь больше других в смуте Васька... С раннего утра, хлебнув пенной, куражился он на дворе. Заметив вышедших со змеем Порфирия и Николеньку, он тотчас напустился на них:
- Эй, господа хорошие! Барчуки милые-с! - Васька сорвал с головы картуз и низко раскланялся. - И ты, Порфишка, барчук. Я все знаю... Порфишка-то, он брат вам, тятьки вашего прижиток!
Василий принялся пьяно хохотать, грозил кому-то кулаками, и скоро был прогнан прочь со двора...
К вечеру все утихло в доме.
На следующий день по случаю праздника собрались гости. Приехали господа Яковлевы, дамы Обрезковы, мать и дочери Веревкины, госпожа Гагарина, сухонькая старушка Бибикова... После обеда в гостиной шла оживленная беседа. Варвара Петровна получила радостное известие о скором возвращении мужа. Сама попросила девицу Веревкину исполнить что-нибудь из старинного на фортепьяно. Гости слушали. Ветер тихо колыхал занавеси. В гостиную то вливался могучей волной солнечный свет, то все погружалось в мягкий золотисто-серый сумрак. Неслышно входили и выходили лакеи. Вносили на подносах дымившиеся чашки. Неожиданно за дверями раздался шум. Варвара Петровна вздрогнула. Гневный взгляд ее обратился на двери. Шум усиливался. Наконец дверь распахнулась, и на пороге в красной рубахе со свертком под мышкой показался Василий.
- Это что?! - бледнея и подымаясь из кресел, проговорила барыня. - Что происходит?!
- Это я, госпожа, "скотина Васька"!
- Федор! - не своим голосом крикнула Варвара Петровна. Она сделала несколько шагов вперед, наступая на своего художника.
- Уйду, госпожа, уйду! Вам принес, от раба вашего... - Он принялся разворачивать сверток, торопясь успеть, пока не выдворили его из гостиной. Он, видимо, ожидал похвалы, но...
- Вон!! - крикнула барыня - Вон! Сейчас же!!
Васька выпрямился, поднял и прижал к груди развернутый рисунок и с силой рванул его в разные стороны.
Его тянули под руки, а ноги его продолжали топтать обрывки.
- Топчи, Васька! - кричал он.
Когда же его вели по двору, он продолжал шуметь и кричать:
- Пляши, Васька! Пляши, Серебряный!
К вечеру художник неожиданно пропал из-под караула. Федор Иванович сбился с ног, рассылая на поиски людей. Боялся он о пропаже доложить госпоже... Барыня, успокоившись после Васькиной выходки, к счастью, не пожелала его видеть. Она не спрашивала о нем до утра... Утром же Федор Иванович на вопрос о Василии, дрожа всем телом, сообщил, что Серебрякова с вечера не могут нигде сыскать...
Варвара Петровна вздрогнула, руки ее мелко задрожали. Она искоса, угрожающе взглянула на своего верного раба и, тяжело дыша, проговорила:
- Сыскать мне его и доставить!
- Слушаюсь!
- Да помни, госпожа не сомкнет глаз, пока не сыщется разбойник Васька!
До темноты бродили люди по улицам, по трактирам да кабакам, обыскивали чужие усадьбы. Посылали гонцов в слободы. Васьки нигде не было...
Вот и Москва уснула. Погасли огни. Только один огромный тургеневский дом светился среди темной ночи и казался пустым, оставленным людьми... За полночь во дворе замелькали фонари. Послышались громкие голоса. Со скрипом открылись ворота, и казенная колымага, громыхая колесами, въехала во двор. Тотчас окружили ее люди с фонарями.
Василия Серебрякова нашли мертвым возле Троицкого подворья. Он лежал, уткнувшись лицом в землю, протянув вперед руки...
В эту душную ночь Ивану было так холодно, что, даже укрытый с головой, он дрожал всем телом. Зубы его стучали... Холод сжимал сердце и медленно расползался по всему телу. Пальцы немели. Он знал, что во всем доме не осталось уголка, где можно было бы отогреть оледеневшее сердце...