12 февраля <...> Я спросила Ивана Сергеевича, стоит ли, чтобы я занялась своей "Палатой № 103"?
- Непременно займитесь, - отвечал он, - только нужно, чтобы я сам свез рукопись, иначе она сгинет. Она должна попасть в журнал не то что при рекомендации, а при пояснении. "Палата № 103" написана хорошо, хотя местами не то повесть, не то серьезная статья. Ну, да это можно отчасти поправить несколькими штрихами. Что касается "Березая", то вы в нем сделали одну ошибку, которой теперь уже поправить нельзя; тем не менее и это вещь хорошая1. Ошибка же вот какая: у вас рассказ несколько раз прерывается возвращениями к прежнему, старому - этого делать не следует, это утомляет читателя. Вы нигде этого не найдете, например, у Диккенса. Вот кто умеет забрать читателя в руки, хотя и у него есть слабые стороны, как, например, слащавость в изображении добродетельных героев и героинь, их семейных отношений и т. д. <...>
1 (Тургенев писал М. М. Стасюлевичу 21 января/2 февраля 1878 г. о своем намерении опубликовать в "Вестнике Европы" "Березая", вторую повесть Луканиной, "которая теперь лежит у меня на столе и которую я перечитываю с великим удовольствием" (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 1, с. 269))
Я прочла Ивану Сергеевичу "Птичницу". Он остался доволен, но посоветовал мне изменить одно место. Именно я заставила Думушку рассказать свое детство в то время, когда она сидит запертая в бане после попытки отравить мужа. "Это неверно, - заметил Иван Сергеевич, - трагическое положение, в котором находится Думушка, не допускает рассказа о мелочах обыденной жизни ребенка. Думушка может молчать или делать что ей угодно, только не так рассказывать".
Рис. 18. Я. П. Полонский. Рисунок М. М. Антокольского. 1870-е годы
- Отчего вы не напишете чего-нибудь уже не как рассказ от имени какого-нибудь лица, а просто описывая события, как они совершались, - сказал мне Иван Сергеевич, - вот эту пробу своих способностей вам следовало бы сделать. Именно: написать такую вещь, где вовсе не выступало бы "я". - Затем он вообще говорил об объективном отношении к вещам и привел Пушкина в пример, говоря, что это величайший мастер в этом отношении. - Или еще Шекспир. Вы у Шекспира нигде не видите его самого - везде перед вами только жизнь, так верно переданная, что вам кажется, будто все само совершается на наших глазах.
1 марта. Вчера я получила письмо от Ивана Сергеевича с приглашением явиться к нему <...> Иван Сергеевич заговорил опять о "Птичнице" и "Березае" и посоветовал мне поскорее окончить "Птичницу", предлагая взять обе вещи с собою, когда поедет в Россию в начале апреля. Пусть тогда Стасюлевич выберет, которую захочет, прибавил он1.
1 (Рассказы "Птичница" и "Березай" опубликованы в "Вестнике Европы", 1878, № 6 и 7)
Я спросила, почему бы не напечатать "Березая", так как он уже готов.
"Дело вот в чем, - отвечал Иван Сергеевич, - "Любушка" произведет впечатление1 - второго вашего произведения будут ожидать, многие нарочно будут подкапываться, а в "Березае", я уже вам говорил, построение не хорошо. Что касается "Птичницы", то она в архитектурном отношении хороша, - а вам нужно, чтобы под вашу вторую вещь нельзя было подкопаться".
1 (Повесть "Любушка" была напечатана в "Вестнике Европы", 1878, № 3)
Я сказала, что для меня эта "архитектура" - самая трудная вещь и что я не знаю ни одного приема для расположения статей.
"И я никаких особенных приемов не знаю, - отвечал Иван Сергеевич, - я думаю, что навык приобретается работой. Я скажу вам, как я пишу, то есть писал - теперь я уже давно не пишу ничего. Я делал так: выбрав сюжет рассказа, я брал действующих лиц и на отдельных листках писал их биографии. Затем излагал весь рассказ на двух-трех страницах коротко и просто, ну, как для детей пишут. После этого я уже начинал писать самый рассказ. Из биографий остается очень мало, иногда лица изменяются и по характеру, но такой способ очень помогает. Впрочем, сознаюсь, что постройка повестей, архитектурная сторона их, у меня самая слабая". Затем Иван Сергеевич перешел опять к прежнему, прерванному разговору о Пушкине и Шекспире. "У Пушкина, - сказал он, - нет ни одного стихотворения следующего рода, именно, где бы автор начал описывать что-нибудь из обыденной жизни или вообще что-нибудь совершающееся вокруг него, и потом сказал бы: "Так и во мне..." и т. д. А такие стихотворения встречаются даже у Гейне. Возьмите "Анчар" Пушкина. Он тут хотел изобразить тлетворное влияние тирании, между тем он окончил так:
Принес он смертную смолу
Да ветвь с увядшими листами -
И нот по бледному челу
Струился хладными ручьями.
Принес - и ослабел, и лег
Под сводом шалаша, на лыки,
И умер бедный раб у ног
Непобедимого владыки.
А князь тем ядом напитал
Свои послушливые стрелы
И с ними гибель разослал
К соседям в чуждые пределы.
Не сказал он: "Так тирания гнетет и умерщвляет все вокруг себя" и т. п. Затем, когда вы пишете, пишите как можно проще. Мысль может быть какая угодно: чем новее, чем оригинальнее, тем лучше; выражение же ее никогда не должно быть вычурно. Посмотрите у Шекспира: в самых высоких и трагических местах он переходит в прозу. Вычурность, подчеркиванья и т. п. большею частью служат прикрытием пошлости и посредственности. Когда вы переписываете свои работы, вычеркивайте не только неясности, но и все то, что вам самой может показаться слишком красиво, что поражает вас самое. Вы, в сущности, сидите с головой во всем том, что описываете, вы не судья, и если вам что-либо особенно нравится, то это нравится вам, автору; читатель может отнестись совсем иначе, ему нет дела до того, что нравится вам лично. К несчастью, теперь очень много писателей, которые "словечка в простоте не скажут". Возьмем для примера г-на Евгения Маркова. Пишет он много, скучно, бесталанно; таланта у него нет ни малейшего, однако есть литературный навык и писать он может. Но зато что ни слово, то в нос шибнет. Знаете вы его роман "Черноземные силы"1. Маркову надоел отрицательный тон нашей литературы, и он принялся за задачу выставить тип положительный - помещика, который не отстает от народа, живет с ним, понимает его, - все подражание Льву Толстому, этому громадному таланту. Выводит он там и девушку, умную, пылкую, но предназначенную для обыкновенного, естественного женского удела - рождать и воспитывать детей. Герой и героиня влюбляются друг в друга, как водится, слушают весной соловьев... и чего-чего только не выделывают и соловьи, и герой с героиней. После всей этой поэзии вдруг фраза в таком роде: "Вся природа ликует, живет и любит, и высшее произведение природы - человек - тоже... Весна подействовала на организм Веры..." и т. д. За подлинность фразы, конечно, не ручаюсь, но смысл тот - и как это грубо, как пошла та грубая нитка, на которую автор нанизывает свои картины..." Тут нас прервали <...>
1 (Речь идет о Е. Л. Маркове, сотрудничавшем в журналах "Дело", "Вестник Европы" и др. изданиях. В 1878 г. вышло отдельное издание его романа "Черноземные силы", который печатался в 1876 г. в "Отечественных записках", а в 1877-м в журнале "Дело")
18 марта, понедельник. Сегодня я застала Ивана Сергеевича не только здоровым, но и вполне бодрым.
- К сожалению, - сказал он мне, - я не могу ехать с вами к Антокольскому. Я продаю свои картины;1 часть их в деревне - поэтому я через три четверти часа должен ехать в Буживаль. Я напишу Антокольскому записку, которую попрошу вас передать ему. - Затем он объяснил мне, как найти мастерскую Антокольского, и наконец заговорил по поводу "Птичницы". Я сказала ему о сделанных мною переделках. Но этому случаю Иван Сергеевич повторил мне свое мнение относительно недостатков "Березая" и снова дал совет написать что-нибудь не в форме чьего-либо рассказа, то есть не от чьего-либо имени, а просто описательно.
1 (О необходимости расстаться со своей картинной галереей, в которой были собраны ценные полотна современной французской и старой голландской живописи, Тургенев сообщал М. М. Стасюлевичу 25 марта/6 апреля 1878 г.: "Тяжелые обстоятельства... заставили меня прибегнуть к мере, которую я всячески откладывал... я продаю гуртом с аукционного торга все мои картины - и эта продажа произойдет 20-го апреля. Я много на них потеряю..." (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 1, с. 302). Тургенев продал картинную галерею для того, чтобы помочь семье своей дочери, Полине Брюер. Мужу ее, владельцу небольшой стекольной фабрики, грозило банкротство)
- Писать от чьего-либо имени, - говорил он, - очень выгодно в известных случаях и невыгодно в других. Например, в вашем "Березае" старик Михайлыч, придя просить господ своих помочь в несчастий мужу Глафиры, застает их за чайным столом, - вечер, прекрасная тихая деревенская обстановка, но не старик должен ее описывать. Опиши это автор - и это было бы прекрасно, старик же слишком глубоко поражен своим горем, чтобы обращать внимание на обстановку. Между тем, если бы вы писали в третьем лице, то могли бы оставить старика дожидаться господского решения, а покуда набросали бы в нескольких чертах всю описанную им чрезвычайно верную картину.
Я возразила, что мне кажется возможным допустить описание, сделанное Михайлычем, так как случается же - да и со всяким почти из нас бывало, - что в весьма горькие или торжественные минуты мы вдруг начинаем рассматривать и замечать посторонние вещи до мельчайших подробностей.
- Да, это бывает, но у умов уже более культивированных, - заметил Иван Сергеевич. - Теперь еще одно: конечно, художник имеет право для цельности своего произведения иногда несколько перешагнуть за границы строгой реальности, но я думаю, что в этом случае вы немножко далеко шагнули. И вот еще что: мне кое-где в вашем рассказе чувствуется, как будто вы хотите красиво выражаться и поэтому говорите каким-то легендарно-сказочным языком. Кроме того, не нужно ли было бы в иных, весьма драматических местах, отбросить некоторые народные усеченные формы - я вам укажу на них в следующий раз. Они производят вот какое впечатление: будто автор даже в самых потрясающих местах занимался мелочами, то есть думал, как бы ему сказать именно так, как говорит мужик, - другими словами, что автор писал потрясающие вещи и сам оставался в это время холоден. Это охлаждает и читателя. Я вовсе не хочу заставить крестьян говорить тем книжным языком, которым они говорят у некоторых писателей, вовсе не в этом и дело... но я лучше укажу вам те места в вашем рассказе, которые имею в виду. Заметьте, что у нас многие злоупотребляют народным языком - то есть употребляют народную речь и заставляют говорить крестьян о том, чего они в известный момент не могут ни думать, ни чувствовать.
После этого Иван Сергеевич опять посоветовал мне писать объективным повествовательным языком и меньше прибегать к народному. Я отговаривалась тем, что не сумею этого, что возможность писать хорошим русским языком отнята у меня бесконечными переводами, которые я делала, и чтением текущей литературы с ее слогом, годным не то для фельетонов, не то для передовых газетных статей... Я доказывала, что свежим, нетронутым, осталось у меня только воспоминание о народной речи и что мне необходимо сильно поработать, чтобы создать себе сколько-нибудь порядочный слог.
- Конечно, вам придется поработать, - отвечал Иван Сергеевич, - всем приходится.
Я сказала, что мне нужно многое перечитать...
- Возьмите Пушкина, - перебил меня Иван Сергеевич. - Его предисловие к "Египетским ночам" до слов: "Чертог сиял..." представляет лучший образец русской речи, который я когда-либо читал. Из Пушкина целиком выработался Лермонтов - та же сжатость, точность и простота. Но у Лермонтова кое-где проглядывает рисовка, он как будто красуется. Первые произведения Пушкина по слогу ниже последних - в них слог какой-то рубленый, - Пушкин как будто боялся написать не по-русски, как будто стеснялся чего-то. Что касается Лермонтова, то у него еще другой недостаток: в "Княжне Мери" есть точно отголосок французской манеры. Зато какая прелесть "Тамань"! Но и там он иногда красуется. Толстой писал прелестные вещи, это, без сомнения, самый талантливый из наших современных беллетристов, но слог его крайне неправилен, полон галлициэмов, запутан и т. д. У Толстого прекрасное понимание Красоты, образов, положений - грамматического же чутья никакого. Какое совершенство по содержанию его "Казаки", "Семейное счастие" мне по мысли не понравилось, я прочел его раз и почти позабыл. В "Войне и мире" есть прекрасные места. Совершенную противоположность с Толстым представляет Гончаров - правилен, широковещателен, сух и скучен... хотя я считаю его также выдающимся из ряду писателем. Гоголь... если есть у нас гениальный русский писатель, то это Гоголь... что же касается до его слога, то он никуда не годится. Гоголь почти не знал по-русски. Посмотрите вы, в какую он вдается невыносимую риторику хоть бы в отрывке "Рим", там, где говорит о глазах Аннунциаты. Вообще же слог его запутанный, отличающийся чисто малороссийской мешковатостью... Я запрятал бы Гоголя подальше от всякого начинающего писателя... я говорю по отношению к слогу... Из наших новейших писателей..." Но в эту минуту пришли сказать, что карета Ивана Сергеевича приехала, и разговор окончился или, скорее, оборвался на полуслове, и я отправилась к Антокольскому <...>
26 марта <...> На мою благодарность за доставленную мне возможность видеть "Христа" Антокольского Иван Сергеевич заметил: "Да, это гениальная вещь!"1
1 ("Христос" Антокольского... вещь бессмертная!" - писал Тургенев об этом создании скульптора. Свое впечатление от "Христа" Антокольского передал в воспоминаниях о Тургеневе П. А. Кропоткин - см. наст, изд., т. 1)
Хотели было разбирать "Верезай", но времени не было. Я сообщила Ивану Сергеевичу о том, что получила по поводу "Любушки" письмо из России, где меня обвиняют в том, что я подделываюсь под Кохановскую.
- Под Кохановскую? - с удивлением воскликнул Иван Сергеевич. - Да ведь она забыта и похоронена... Вообще судьба Кохановской очень печальна, а была она человек с большим талантом. Я помню, как появился ее первый рассказ "Гайка", в "Пантеоне", кажется. Он поразил меня и произвел впечатление в литературных кружках1. Она отлично владеет русским языком, и у нее действительно проходит живая народная струйка. Но потом она исписалась, вспомните только ее "великую сидельницу", проводящую жизнь "вытянувшись в молитвенную струну"!
1 (В пятидесятые годы Тургенев выделял повести и рассказы из народной жизни Кохановской (С. Н. Соханской) в ряду произведении современной литературы. Творчество Кохановской пятидесятых-шестидесятых годов обратило на себя внимание Щедрина)
Суббота, 30 марта 1878 г. Сегодня Иван Сергеевич помогал мне просматривать "Березай". Многое было повторено из того, что говорено было раньше, именно о том, что следует избегать слащавости в речи, уж хоть бы для того, чтобы не уподобиться Кохановской, - что не следует влагать в уста крестьян слишком тонкого анализа и т, д.
Говоря дальше о поправках в "Березае", я высказала горе по поводу того, что когда же наконец научишься владеть слогом, когда узнаешь меру, в какой пользоваться известной окраской, до каких пор будет продолжаться это, так сказать, шатание?
Иван Сергеевич засмеялся.
- До самыя смерти, Марковна! - полуторжественно произнес он и прибавил: - Я вспомнил житие протопопа Аввакума, вот книга! Груб и глуп был Аввакум, порол дичь, воображал себя великим богословом, будучи невеждой, а между тем писал таким языком, что каждому писателю непременно следует изучать его. Я часто перечитываю его книгу.
Иван Сергеевич встал, порылся в книжном шкафу и достал "Житие Аввакума". "Вот она, - сказал он, - живая речь московская... Так и теперешняя московская речь часто режет ухо, а между тем это речь чисто русская"... Он стал читать:*
* (Я впоследствии дословно выписала прочитанные Иваном Сергеевичем места. (Примеч. А. Луканиной.))
"Та же с Перчи реки паки назад возвратились к Русе; пять недель по льду голому ехали на нартах. Мне под робят, и под рухлядишко дал две клячки, а сам и протопопица брели пешие, убивающися о лед. Страна варварская, иноземцы не мирные; отстать от людей не смеем и за лошадьми идти не поспеем; голодные и томные люди; протопопица бедная бредет, бредет, да и повалится, а иной томный же человек на нее набрел, тут же и повалился, оба кричат: "Матушка, государыня! прости!" А протопопица: "Что ты, батька, меня задавил!" Я пришел. На меня, бедная, пеняет, говоря: "Долго ли мука сея, протопоп, будет?" И я говорю: "Марковна! до самыя смерти". Она, вздохня, отвечала: "Добро, Петрович; ино еще побредем"*. - Дальше Иван Сергеевич еще прочел страницы 66 и 67 <...>
* (45 стр. "Жития", (Примеч. А. Луканиной.))
- Сравните с этим языком, - заговорил опять Иван Сергеевич, - книжный язык того же времени, ну хоть как пишет боярин Артамон С. Матвеев, ученый человек того времени: "А" - да - "да"... сухо, утомительно... У Аввакума не то, он живою речью писал. Когда-то напал на меня М. Погодин:
- Вы, новые писатели, по-русски не знаете... В каком смысле, например, употребляете вы слово "обыденный"?
- Вот что я ему отвечал: "Я употребляю его в том смысле, в котором оно значит: обыкновенный, тривиальный, привычный... Одним словом, в том смысле, для которого у нас по-русски нет другого выражения, хотя знаю, что оно значит: "сделанный в один день". Да вообще, какое мне дело до того, что значило слово прежде, если оно, употребленное иначе, верно передает мою мысль. Если вас самого разобрать в этом отношении, то у вас встретится такая куча галлицизмов и тому подобного, что русского, пожалуй, ничего и не останется. Русский язык вообще грабитель: в нем и латинские и греческие обороты; да он и сам себя грабит, сам с собою не церемонится... Вспомните о наших глаголах, возьмите хоть глагол идти - нет у него будущего времени - взял предлог "по" и сочинил "пойду"...
Иван Сергеевич сделал мне затем несколько замечаний относительно слога. "У вас в народной речи часто встречается, например: "какими" вместо "какими". Это совершенно верно, что русский человек любит ставить ударение на третьем слоге перед концом, но это режет ухо, когда слишком часто повторяется. Даже Карамзин подметил эту особенность русской народной речи, и это единственная черта народности, внесенная им в свой слог, - так, например: "Ударил колокол в Новегороде".
После этого Иван Сергеевич заговорил о том, как вообще пишет художник и как должен писать ввиду цензуры. Вот какой совет он дал мне: "Пишите так, как вам хочется, не урезывайте себя сами, редактор уже выпустит то, что нецензурно. Художник не должен писать ввиду чего-нибудь, он передает жизненную правду; в том, во что она складывается, он не виноват; нечего обращать внимание и на то, что говорит критика... вот А. в февральском № "Слова" называет меня правительственным "башибузуком", говорит, что я со времени "Отцов и детей" добиваю не мною раненных" <...>1
1 (Имеется в виду статья М. А. Антоновича "Причины неудовлетворительного состояния нашей литературы", в которой автор рассматривал воспоминания Тургенева о Белинском как выступление против революционно-демократической критики 60-х годов ("Слово", 1878, № 2, с. 83))
Затем Иван Сергеевич заговорил о том, что видел на сцене "Les Misérables"* Виктора Гюго.
* ("Отверженные" (фр.))
- Какая это ложь! - восклицал он. - Везде ложь, от начала до конца все фальшиво, все высказываемые чувства от первого до последнего... Хоть бы эта сцена, где священник отдает Жан Вальжану подсвечники. А это, например: Жан Вальжан приходит, чтобы убить его, и не убивает потому, что на лице его видит слияние двух светов: света луны и внутреннего духовного света! Нет, в нашей литературе вы этого не найдете. Наш вымысел беден, мы часто скучны, но мы не настолько отдаляемся от жизненной правды, как французы.
Я заметила, что это, вероятно, зависит прямо от французского характера, - так даже у Эмиля Золя, которого так хвалят за реальность, по-моему, часто проглядывает фальшь.
- Да, - сказал Иван Сергеевич, - но у Золя это от другой причины, он уже пересаливает в реальности, он пишет с предвзятою мыслью.
По поводу французской литературной фальши я вспомнила о невообразимой мелодраме, не помню чьей, "Une Cause célèbre", из-за которой в "Ambigu" теперь рыдает весь Париж.
- Ну, это еще не так плохо, - сказал Иван Сергеевич, - пусть они и приврут что-нибудь в аксессуарах, - пусть, например, скажут, что в комнате, где может поместиться десять человек, поместилось пятьдесят, - я это прощу, если чувства этих пятидесяти будут верно переданы <...>
4 ноября 1878 г. <...> Мы опять говорили о моих делах; между прочим я сказала, что хочу взяться за переводы и выборки из сочинений Дюранти и что к этому побуждают меня отзывы Золя о нем.
- Но ведь Золя очень плохой критик, - сказал Иван Сергеевич. - Вся критика его сводится на то, что он "свой" товар расхваливает - он хвалит только тех, кто пишет так, как он считает нужным писать.
- А мне он как критик нравится больше, чем как романист.
- Не знаю, - уклончиво отвечал Иван Сергеевич. - А вот посмотрите еще и его пьесы и вспомните то, что он говорил о драме во Франции. Все это как будто только на словах - реализм этот у них. Из всех его пьес "Ther?se Raquin" одна только и стоит чего-нибудь. Посмотрите его "Bouton de Rose". Когда он писал его, то говорил, что пишет безделку для Пале-Рояля, а когда пьеса провалилась, то он надулся и везде повторял: "C'est peut-être се que j'ai fait de meilleur"*1. И в самом деле, разве у него есть то, что есть, например, у Островского и что французы начинают понимать, хотя мало, именно: развитие характеров на сцене. Нет, у них все идет живо, действия много, а говорит всякий не то, что ему по ходу и развитию дела следует говорить, но то, что автор вложит ему в уста. Я раз заметил это одному французу по поводу пьес и указал, что данное действующее лицо хотя и говорит умные и острые вещи, но что это вовсе не то, что ему следовало бы говорить, и что я считаю автора в этом случае неправым.
* (Это, пожалуй, лучшее, что я создал (фр.))
1 (Скептическое отношение к литературно-критической деятельности Золя объяснялось прежде всего несогласием Тургенева с эстетической доктриной писателя, с его теорией натуралистического искусства. В июне 1878 г. вышла книга Золя "Театр", которую составили его пьесы "Тереза Ранен", "Наследники Рабурдена", "Бутон Розы". "Я публикую свои освистанные пьесы, и я жду... Жду результатов эволюции нашей драматургии", - писал Золя в предисловии к сборнику)
- Вы неправы, - отвечал француз, - автор прекрасно сделал; если вещь хорошо сказана, то чего же вам больше нужно? Вы уж слишком требовательны.
Мы опять вернулись к рассказам Дюранти. Я очень хвалила "Un Accident", говоря, что это вещь замечательная по простоте и правде, но что я, однако, боюсь, что она не понравится русской публике. У нас потребуются более сильные ощущения, а здесь впечатление производится не отдельными сильно действующими сценами, а всем рассказом в целости, да и то если в него вдумаешься.
- Вы слишком строго относитесь к нашей читающей публике, - отвечал Иван Сергеевич, - правда, она у нас и невежественна и тенденциозности требует, но у нее есть то, чего у французской публики нет: у нее есть чутье правды, и если только вещь правдива, то она впечатление произведет. Оттого у нас литература все-таки сила. Посмотрите в Германии: кто там думает о литературе? Кому до нее какое дело? И что пишут немцы? Каждый их роман не то трактат, не то поучение, пересыпанное нравственно-философскими максимами (des maximes). У нас другое.
Я передала Ивану Сергеевичу мнение Tessier-du-Motay, разделяемое, по его словам, многими французами, именно, что русский роман представляет смесь китайского с греческим...
- Да греки романов не писали! - воскликнул Иван Сергеевич.
- Ну, конечно, только этот господин, говоря таким образом, хотел выразить, что у нас, русских, есть греческая манера докапываться до начала всех начал... Ума, - говорил он, - и наблюдательности потрачено гибель, а читать скучно...
- Да, им наша беллетристика кажется скучной и серой... - Иван Сергеевич вдруг засмеялся. Что, он комплимент хотел сказать русским? <...>
25 ноября <...> Речь как-то зашла о славянофильстве.
- Я ненавижу славянофилов, - сказал Иван Сергеевич, - они всех губили, кто приходил с ними в соприкосновение, и Кохановскую и Гоголя... Я их ненавижу за то, что они, в сущности, вовсе не русские люди, а немцы больше самих немцев... во-первых, они систематики, а систематичность чужда русскому человеку...
- А вот они так вас западником ругают, говорят, что вы потому и в "неметчине" живете, что Россию не любите!..
- Что за вздор! Нет, вы слушайте: славянофилы создали себе идею о русском человеке и подгоняют всю русскую жизнь под эту идею... Для них русский человек и западный человек составляют две противоположности... А какая, в сущности, между нами разница? Мы ветви одного и того же родословного индоевропейского дерева. Одна ветвь выросла в одну сторону, другая в другую; а славянофилы считают, что нет, что мы два разных дерева и что если в данном случае европеец поступит так, то русский, только в силу того, что он русский, должен поступать наоборот. Кто говорит, - конечно, мы во многом отличаемся от западноевропейских народов... Возьмите хоть то, что вы говорили об индивидуализме, - я согласен с вами: русский гораздо меньше индивидуалист, чем западный европеец. Сравните даже и грамматические формы: что может быть индивидуальнее французского глагола? И что может быть шире и более обще глагола русского? И нравственность у нас другая, у нас больше общественного чувства, развивавшегося на почве русской общины <...> Однажды Мериме сказал мне вещь, которую я никогда не забуду, - он сказал, что "русское искусство через правду дойдет до красоты"...
- Вот вы-то, пожалуй, больше славянофил, чем сами славянофилы, - смеясь, перебил X. - Во всяком случае, вы больше их сделаете для России и русских; с вашими взглядами можно мириться, да вы и больше их любите Россию и сумеете так подойти к Западу, что и он Россию полюбит.
Иван Сергеевич продолжал говорить:
- На выставке русский художественный отдел бледен, но везде видно стремление к правде... так и в литературе.
Заговорили о русских живописцах. X рассказывал,, что он знаком с кружком молодежи из художников, которые у нас в Петербурге решили избавиться от академической рутины и искать новых путей для искусства. Один из его знакомых молодых художников рассказывал ему, что ему в академии задали следующую тему: изобразить на картине тот момент, когда Авраам прогоняет Агарь, причем Агарь должна стоять вдалеке, а Измаил должен отвернуться, потому что ребенку неприлично смотреть на то, как ссорятся старшие. От всего этого картина вышла неестественна и ни на что не похожа.
- Так, так, - говорил Иван Сергеевич, - молодежь эта права в том, что ищет лучшего... но не права она в том, что считает Рафаэля, Доминикино и так далее дребеденью. Это опять что-то странное: ей бы учиться во многом нужно у Запада...
- Они будут, будут, - утешал X. - И на отделку картин будут обращать внимание; уж и теперь у нас есть талантливые люди... Крамской, Шишкин...
- Да, но Шишкин талант второстепенный... лес оп знает хорошо, ель, сосну, но и тут ему еще многое нужно <...>