8 января 1881 г. <...> Вчера я снова отправилась в ruo de Douai и застала Ивана Сергеевича уже на ногах; в комнате, однако, стояла пара костылей, и я поняла, что дело опять идет о подагре. Иван Сергеевич поразил меня своею худобою и бледностью: куда девался здоровый и бодрый вид его, которому я порадовалась в нем осенью. Я спросила его, как он себя чувствует. Он отвечал, что лучше, но все еще слаб.
- У меня был припадок подагры в сердце, - сказал он, - потом она перешла в колено и к этому прибавилось lumbago в форме судорог, а потом ischiatique. Такой боли я еще никогда не испытывал. Мне казалось, что в мое колено вцепилась зубами большая собака и рвет и грызет его. Теперь мне лучше благодаря впрыскиваниям морфия. Я бы и теперь не встал, да мне необходимо выйти сегодня из-за картины Куинджи. Дело в том, что картина эта очень хороша - это вид Днепра при лунном свете, - газеты наши прокричали про нее, что до нее вовсе и живописи не было... Это, положим, вздор, но картина все-таки хороша. Ее приобрел великий князь Константин Константинович и захотел поместить ее на своем фрегате, чтобы иметь ее с собою во время кругосветного плавания. Мне хотелось, чтобы она была выставлена здесь в "Salon", она, наверно, получила бы медаль... Я просил об этом великого князя и о том, чтобы выставить ее у З. Я напечатал также о ней в газетах, но, к сожалению, из этого ничего не вышло: ее ходили смотреть только русские, да и то мало. Теперь я получаю телеграмму из Шербурга сейчас же выслать туда картину, а так как я отдал ее З., то один только я и могу получить ее обратно <...>1
1 (Картина Куинджи "Ночь на Днепре", имевшая большой успех на художественных выставках в России, была, по предложению Тургенева, выставлена в декабре 1880 г. в Париже, в галерее Зедельмейера. Однако ее владелец, вел. кн. Константин Константинович, вскоре затребовал картину. Он взял ее в кругосветное путешествие, из которого вернулся только в 1882 г.)
Перед уходом я сказала Ивану Сергеевичу, что хочу написать в редакцию "Вестника Европы", что хорошо было бы, если бы она выслала мне денег, так как они мне в настоящую минуту нужны.
- Вот что мы сделаем, - сказал Иван Сергеевич, - это будет скорее и проще: я вам дам от себя, а редакция вышлет мне... вот сто рублей, разменяйте их, возьмите себе сто или сто пятьдесят франков, а остальные принесите мне - часть этих денег пойдет на памятник Флоберу. Какая теперь на меня руготня идет за мое предложение сбора на этот памятник! Газеты, анонимные письма, вырезки из газет сыплются на меня. В одной газете был напечатан целый вымышленный разговор по этому поводу. Один добрый человек вырезал его и прислал мне с собственною прибавкою карандашом. Разговор кончается словами: "Что же теперь делать с господином Тургеневым за это предложение сбора на памятник Флоберу?" - "Бить надо!" - прибавил карандашом приславший вырезку. Какая-то дама из Одессы, называя себя моею бывшей почитательницей, пишет мне, что я поступаю нечестно, что я обязан объяснить свой поступок... Меня упрекают, что я забыл Россию, что у нас своим родным авторам нет памятников... И все это из-за нескольких несчастных грошей, которые всякий волен дать или не дать... О Русь! сколько в ней грубости, как только поскребешь верхушку. Ну, где бы это было возможно, кроме России? Предположим, что какой-нибудь писатель здесь, во Франции, имел бы друга автора в России и этот друг умер бы, а француз заявил бы предложение пожертвования ему на памятник. Я вполне уверен, что ни один француз ничего бы не дал, но зато никому не пришло бы в голову ругаться из-за этого или обвинять предложившего в нечестности. Меня и в западничестве обвиняют... хороши эти славянофилы, обвиняющие меня в западничестве. Вот они, например, г. X. с его постыдным процессом с крестьянами. А ведь он славянофил, народник, у него бывают собрания молитвенные с воздеванием рук, как у пашковцев. И они, эти люди, кричат о том, что народ скажет последнее слово всяческой мудрости <...>
2 ноября 1881 г. В течение года Иван Сергеевич ездил в Россию, и я по обыкновению на летние месяцы уезжала из Парижа. Сегодня, после долгого перерыва, я опять увиделась с ним. Он произвел на меня странное впечатление. В разговоре он бранил Запад, сравнивал Л. Толстого с Виктором Гюго, говорил, что Толстой гениален, а Гюго только напыщенный ритор, что за Толстым будущее, что его гениальная простота делает его первым в мире художником... Положим, он подобное говорил и раньше, но несколько иначе, в другом тоне, с другой окраской. Показался он мне также сильно постаревшим, он точно опустился, согнулся.