Тургенев горячо приветствовал падение крепостного права. Ему казалось, что все главное в русской жизни разрешалось с манифестом 19 февраля, который он называл "великим указом". "С Положения начинается новая эра России"*,- заявлял он. Оценивая самую реформу, Тургенев писал Герцену: "Дело это устроено, по мере возможности, порядочно" (XII, 321). Подтверждение своей оценки Тургенев видел в той ярости, с которой отмена крепостного права была встречена в кругах российского дворянства. "Плантаторы в Петербурге и здесь в ярости неизъяснимой"**,- писал он Герцену в марте 1861 года. "Здесь русские бесятся; хороши представители нашего народа! - сообщает он и Анненкову из Парижа об откликах на реформу в среде русской аристократии за границей...- Бешенство бессилия отвратительно, но еще более смешно"***. Тургенев глубоко удовлетворен тем, что его опасения относительно возможного срыва реформы крепостниками не оправдались. Либеральным славословием звучат его слова о "царе освободителе", за которого молится каждый крестьянин. Тургеневу даже кажется, что экономическая сторона реформы более выгодна для крестьянской массы, чем для дворян. "Не должно забывать, что какие бы ни были последствия от "Положения" для дворян - крестьянин разбогател и, как они выражаются, раздобрел от него и знает, что он этим царю обязан"****,- пишет он.
* ("Письма К. Д. Кавелина и И. С. Тургенева к А. И. Герцену", Женева, 1892, стр. 152.)
** ("Письма К. Д. Кавелина и И. С. Тургенева к А. И. Герцену", Женева, 1892, стр. 140.)
*** (П. В. Анненков, Литературные воспоминания, Гослитиздат, М. 1960, стр. 459.)
**** ("Письма К. Д. Кавелина и И. С. Тургенева к А. И. Герцену", Женева, 1892, стр. 154.)
Тургенев не понял, что царское правительство как раз и проводило в реформе 19 февраля интересы крепостников, что крестьянство было ограблено в угоду помещикам. Однако в самый момент реформы это понимали очень немногие деятели русского общественного движения 60-х годов. "Нужна была именно гениальность Чернышевского,- замечает Ленин,- чтобы тогда, в эпоху самого совершения крестьянской реформы... понимать, что уже тогда в русском "обществе" и "государстве" царили и правили общественные классы, бесповоротно враждебные трудящемуся и безусловно предопределявшие разорение и экспроприацию крестьянства"*. Тургенев смотрел на реформу глазами передового дворянского интеллигента крепостной эпохи, для которого главным и решающим была ликвидация крепостного гнета, освобождение крестьянина как личности от крепостной зависимости. В этом смысле позиция Тургенева совпадала с отношением к реформе амнистированных декабристов, в частности знаменитого эмигранта H. И. Тургенева, с которым был близок в Париже и автор "Записок охотника". Побывав в России в 1864 году, Н. И. Тургенев писал своему знакомому: "Поездка в Россию была для меня благополезна: я впервые увидел наших крестьян свободными и поэтому никогда не был так счастлив в России, как в этот раз"**.
* (В. И. Ленин, Сочинения, т. 1, стр. 263.)
** (Письмо Н. И. Тургенева О. Ф. Рустейко от 30 декабря 1864 г. Цитируется по статье А. А. Фомина "Письма И. С. Тургенева к декабристу Н. И. Тургеневу и его семье" - "Тургенев и его время", 1923, стр. 208.)
Ивану Сергеевичу Тургеневу крестьянская и последующие реформы представлялись выполнением заветов Белинского. "Я иногда невольно задаю себе вопрос, невольно представляю себе, что бы сказал, что бы почувствовал Белинский при виде великих реформ, совершенных нынешним царствованием,- освобождения крестьян, водворения гласного суда и т. д.? Какой бы восторг возбудили в нем эти плодоносные начинания! Но он не дожил до них" (X, 307),- писал Тургенев. Ему, конечно, вспоминались слова Белинского в письме к Гоголю о том, что самые живые национальные вопросы сейчас в России - это уничтожение крепостного права, введение законности, гласности и т. п.
Нельзя понять всей сложности настроений Тургенева, не учитывая того исторического факта, что ликвидация крепостного права, несмотря на весь крепостнический, куцый характер реформы, все же была действительно громадным событием в истории России. Он был совершенно прав, предполагая, что Белинский оценил бы реформы как шаг вперед в прогрессивном развитии крепостной России: таковым они и были. Но для Белинского, доживи он до падения крепостного права, как и для революционных демократов, дело разрушения старого порядка не заканчивалось с реформой: революция становилась еще более необходимой после неслыханного ограбления народных масс. Тургеневу же казалось, что наступила пора созидательной работы по постепенному улучшению русской жизни на основе уничтожения всех остатков крепостничества. "То, что уже сделано и осталось,- составляет полный переворот в русской жизни, который оценят только наши потомки"*,- писал он Я. П. Полонскому в июле 1861 года.
* ("Первое собрание писем И. С. Тургенева", СПб. 1884, стр. 94.)
Вместе с тем само проведение реформы вызывает в Тургеневе чувство неудовлетворенности. B письме к Анненкову из Спасского в июле 1861 года Тургенев пишет о ходе реформы, о "крестьянском деле": "Это дело растет, ширится, движется во весь простор российской жизни, принимая формы большей частью безобразные. И хотеть теперь сделать ему какой-нибудь путный resume - было бы безумием, даже предвидеть задолго ничего нельзя. Мы все окружены этими волнами, и они несут нас. Пока можно только сказать, что здесь все тихо, волости учреждены, и сельские старосты введены, а мужички поняли одно,- что их бить нельзя и что барская власть вообще послаблена, вследствие чего должно "не забывать себя"; мелкопоместные дворяне вопят, а исправники стегают ежедневно, но понемногу. Общая картина, при предстоящем худом урожае, не из самых красивых, но бывают и хуже. На оброк крестьяне не идут и на новые свои власти смотрят странными глазами..."*
* (П. В. Анненков, Литературные воспоминания, Гослитиздат, М. 1960, стр. 473.)
То, что исправники по-прежнему стегали крестьян ежедневно, говорило Тургеневу о продолжении беззакония и полицейского произвола в стране. К этому присоединились тяжелые впечатления писателя от начавшегося летом 1862 года наступления реакции на демократическое движение, на гласность, на печать, от преследования студенческой молодежи.
Характеризуя политическую обстановку той поры, отмечая наличие революционной ситуации в стране, В. И. Ленин писал:
"Оживление демократического движения в Европе, польское брожение, недовольство в Финляндии, требование политических реформ всей печатью и всем дворянством, распространение по всей России "Колокола", могучая проповедь Чернышевского, умевшего и подцензурными статьями воспитывать настоящих революционеров, появление прокламаций, возбуждение крестьян, которых "очень часто" приходилось с помощью военной силы и с пролитием крови заставлять принять "Положение", обдирающее их, как липку, коллективные отказы дворян - мировых посредников применять такое "Положение", студенческие беспорядки - при таких условиях самый осторожный и трезвый политик должен был бы признать революционный взрыв вполне возможным и крестьянское восстание - опасностью весьма серьезной"*.
* (В. И. Ленин, Сочинения, т. 5, стр. 26-27.)
Однако революционная ситуация не переросла в революцию: "...народ, сотни лет бывший в рабстве у помещиков, не в состоянии был подняться на широкую, открытую, сознательную борьбу за свободу"*. Это дало возможность царскому самодержавию начать открытую расправу с передовыми силами общества. По выразительной характеристике Герцена, в Петербурге царил "террор, самый опасный и бессмысленный... "День" запрещен, "Современник" и "Русское слово" запрещены, воскресные школы заперты, шахматный клуб заперт, читальные залы заперты, деньги, назначенные для бедных студентов, отобраны, типографии отданы под двойной надзор, два министра и III отделение должны разрешать чтение публичных лекций; беспрестанные аресты... Видно, николаевщина была схоронена заживо и теперь встает из-под сырой земли, в форменном саване, застегнутом на все пуговицы"**.
* (В. И. Ленин, Сочинения, т. 17, стр. 65.)
** (А. И. Герцен, Собр. соч. в 30-ти томах, изд. АН СССР, т. XVI, стр. 199.)
Начавшийся разгул реакции тревожит Тургенева. Больно поразило его закрытие "Современника", чего не случалось даже при Николае I. Он опасается реванша крепостников. Именно в эту пору возникает у Тургенева замысел романа "Дым" с его направленностью против крепостнической реакции, мечтавшей все повернуть назад, в том числе и 19 февраля. Уже в эту пору состояние русского общества в первые годы после реформы представляется ему в образах будущего "Дыма". Он пишет Анненкову в июле 1862 года:
"Общество наше, легкое, немногочисленное, оторванное от почвы, закружилось, как перо, как пена; теперь оно готово отхлынуть или отлететь за тридевять земель от той точки, где недавно еще вертелось; а совершается ли при этом, хотя неловко, хотя косвенно, действительное развитие народа, этого никто сказать не может. Будем ждать и прислушиваться" (XII, 346). В июле 1863 года он характеризует свое время как печальное, трудное, грязное.
В рецензии на роман Лажечникова "Немного лет назад" Салтыков-Щедрин в 1863 году ядовито писал о том, что автор романа, дождавшись уничтожения крепостного права, о чем он мечтал в 30-40-е годы, "вполне уверен, что в настоящее время Россия представляет собой земной рай"*. Тургенев был далек от подобных представлений. Ему самому также вовсе не хотелось только "ждать и прислушиваться". Он ищет средств вынудить правительство Александра II к продолжению либеральной политики реформ. В этой связи он поддерживает идею "Колокола" о созыве Земского Собора, хотя высказывает опасение, что им опять-таки могут воспользоваться крепостники в надежде ликвидировать реформу. Не согласившись с герценовским демократическим проектом Земского Собора, будучи сторонником умеренного дворянского конституционализма, Тургенев задумывает составить и послать царю свой адрес по поводу состава Земского Собора, "как единого спасения России". И хотя он был твердо убежден, что правительство не примет адреса, писатель надеется на него, как на средство "возбуждения" общественного мнения**.
* (Н. Щедрин (М, Е. Салтыков), Полн. собр. соч., т. V, стр. 260.)
** ("Письма К. Д. Кавелина и И. С. Тургенева к Л. И. Герцену", Женева, 1892, стр. 153-154.)
Тургенев был либералом, но, в отличие от Кавелина, Чичерина и прочих, он никогда и ни в чем не искал соглашения с крепостниками. Оценивая свои настроения в конце 1862 года, он причисляет себя не к соглашателям-либералам, пошедшим на поводу у крепостников, а к партии Герцена. Так же оценивал позицию Тургенева и почвенник Достоевский, считавший, что Тургенев, Герцен, Утин и Чернышевский - сторонники одних взглядов.
Для объединения Тургенева с Чернышевским у Достоевского не было, конечно, никаких оснований, за исключением сочувственного отношения автора романа "Отцы и дети" к демократической молодежи и ее материалистическому мировоззрению. "Он объявил мне, что он окончательный атеист"*,- сообщал Достоевский А. Н. Майкову о Тургеневе вскоре после своей встречи с ним в Бадене летом 1867 года. Для Достоевского это было равносильно материализму. Тургенев действительно сочувствовал материалистическим идеям, как и во времена Белинского. "За исключением воззрений на художества,- я разделяю почти все его убеждения" (X, 349),- говорил он о Базарове. Но с материалистическими тенденциями в мировоззрении Тургенева в эти годы боролось влияние философии Шопенгауэра. А в области понимания закономерностей общественного развития писатель оставался на позициях идеализма, что усиливало и его либеральные иллюзии.
* ("История одной вражды. Переписка Достоевского и Тургенева", "Academia", Л. 1928, стр. 165.)
Он не видел того, что складывавшаяся в России социально-экономическая обстановка, характеризовавшаяся развитием капитализма, неминуемо должна была порождать в народных массах демократические требования и социалистические стремления. С другой стороны, боязнь открытой классовой борьбы и роста революционных настроений в народе, в обстановке все усиливающейся крепостнической реакции в начале 60-х годов создавали для писателя опасность скатиться в болото реакции, что произошло с большинством либералов. Когда в 1863 году его самого привлекли к царскому суду, вместе с другими тридцатью двумя лицами, обвинявшимися в недозволенных сношениях и переписке с редакцией "Колокола", Тургенев струсил. В письме к Александру II он заверял царя в своей политической лояльности, в умеренности "своих независимых, но добросовестных" убеждений.
Письмо Тургенева к Александру II вызвало язвительную заметку в "Колоколе". В своей статье "Памяти Герцена" В. И. Ленин процитировал эту заметку, характеризующую либерала 60-х годов: "Когда либерал Тургенев написал частное письмо Александру II с уверением в своих верноподданнических чувствах и пожертвовал два золотых на солдат, раненных при усмирении польского восстания, "Колокол" писал о "седовласой Магдалине (мужеского рода), писавшей государю, что она не знает сна, мучась, что государь не знает о постигнувшем ее раскаянии". И Тургенев сразу узнал себя"*.
* (В. И. Ленин, Сочинения, т. 18, стр. 13.)
Отношение Тургенева к польскому восстанию 1863 года оказалось противоречивым. "Известия из Польши,- писал он П. В. Анненкову 25 января 1863 года,- горестно отразились и здесь. Опять кровь, опять ужасы... Когда же это все прекратится, когда войдем мы, наконец, в нормальные и правильные отношения к ней?! Нельзя не желать скорейшего подавления этого безумного восстания, столько же для России, сколько для самой Польши"*. Тургенев занял неправильную позицию в польском вопросе, считая необходимым, как он говорил, "бороться с поляками". Но вместе с тем он решительно протестовал против той свистопляски оскорблений и насмешек, которыми осыпала восставших польских патриотов реакционная и либеральная печать. Тургенев принимает участие в чествовании польского поэта Крашевского, видя в этом празднестве залог сближения между двумя народами, их "свободного дружного и мирного развития"**.
* ("Вестник Европы", 1887, январь, стр. 12.)
** (И. С. Тургенев, Собр. соч., 1933, т. XII, стр. 404.)
Ко второй половине 1862 года относится полемика Тургенева с Герценом по вопросу о дальнейших путях развития России, приведшая к разрыву между ними.
Тургенев не сочувствует революционной и социалистической программе Герцена. Он уверен, "что публике, читающей в России "Колокол", не до социализма"*. Герценовские упования на то, что Россия придет к социализму через развитие общины и общинного землевладения, что наличие общины в крестьянском быту воспитывает в крестьянстве дух социализма, казались Тургеневу совершенно необоснованными, каким-то новым вариантом славянофильства. B крестьянской общине Тургенев видел фактор, мешавший прогрессивному развитию русской деревни, и утверждал, что сами крестьяне тяготятся общиной. "От общины Россия не знает как отчураться, а что до артели - я никогда не забуду выражения лица, с которым мне сказал в нынешнем году один мещанин: "Кто артели не знавал, не знает петли"**,- писал Тургенев Герцену в декабре 1867 года. А еще в 1859 году писатель убеждал славянофила И. С. Аксакова в том, что общиной крестьяне дорожат в очень определенной ограниченной мере. "О мире, об общине, о мирской ответственности в наших околотках никто слышать не хочет: я почти убеждаюсь, что это надо будет наложить на крестьян в виде административной и финансовой мер: сами собою они не согласятся, то есть они дорожат миром - только с юридической точки зрения - как самосудством, если можно так выразиться, но никак не иначе" (XII, 311 - 312). Тургенев находил, что "община и круговая порука очень выгодны для помещика, для власти...", что, "разоряя крестьян и мешая всякому развитию хозяйстве" (XII, 417), они невыгодны для народа, страдающего не только от развивавшегося капитализма, но и от пережитков крепостничества.
* ("Письма К. Д. Кавелина и И. С. Тургенева к А. И. Герцену", Женева, 1892, стр. 176.)
** ("Письма К. Д. Кавелина и И. С. Тургенева к А. И. Герцену", Женева, 1892, стр. 197-198.)
Тургенев одним из первых русских писателей уже вскоре после отмены крепостного права обратил внимание на развитие капиталистических отношений в деревне, на роль кулачества. "Крепостное право мы победили, то есть уничтожили зависимость лица от лица, Петра от Семена,- пишет он,- но крепостное право в другом виде еще осталось, крестьянин находится в полной зависимости от кулака, будь то помещик или мужик; он делается его вещью"*, Тургенев придавал большое значение факту развития кулачества в деревне. Позднее он предполагал написать рассказ "Всемогущий Жигун", на тему о засилье кулачества в деревне и о ненависти крестьян к кулакам-мироедам**.
* (А. Н. Половцев, Воспоминания о Тургеневе. Календарь "Царь-колокол", 1887, стр. 77.)
** (Содержание рассказа передает в своих воспоминаниях со слов писателя А. Луканина:
"Между прочим, Иван Сергеевич рассказал следующее: "Как-то был я недавно в деревне. Я остался в хороших отношениях с крестьянами покойной матушки. Раз приходит ко мне староста, именно такой почтенный и туповатый человек, как я говорил, и просит моего совета и помощи: "Вы, мол, Иван Сергеевич, продали земли соседу-мельнику, а теперь этот мельник нас заел". ...Оказывается, что этот мельник, пройдоха и плут, действительно забрал целую деревню в кабалу: он дошел до того, что по земским дорогам ставил заставы и брал деньги с проезжих крестьян. Мужики пеняли на меня за то, что я ему продал землю и тем дал ему возможность засесть в их соседстве. Ну, надо было помочь, но как? - я не знал. Оказалось, что мельник сам доставил нам возможность наказать его: он дал кому-то сделать планы купленной земли, и планы были сделаны фальшивые - на них-то мельник и основывал свои заставы, по ним переставлял межи и т. п. К счастью, был жив старик землемер, знавший всю местность и имевший уцелевшие копии старых планов. Я позвал его и решил напугать мельника, надеясь, что это мне удастся. Я пригласил и его к себе для переговоров с крестьянами по поводу спорных межей. Мельник согласился прийти. Крестьяне собрались на площадке перед моим домом. Явился мельник - пошли перекоры.
Когда он доказывал, что спорная земля его, то я сделал спор de theatre и вынес старый, верный план. Мельник струсил, но трусить стал и я: из крестьянской толпы, стоявшей за мной, послышался глухой гул, и она стала напирать - мельник вдруг весь съежился и побледнел. Я оглянулся и сам похолодел. Глаза у мужиков как-то посоловели, и выражение лиц сделалось совсем особенное - я ожидал, что вот эта толпа, разъяренная, сейчас бросится вперед и растерзает мельника. Но тут на меня вдруг нашло вдохновение: я бросился к мельнику, затопал на него, закричал, обещал его согнуть в бараний рог, в Сибирь сослать... Я сам не помню, чего не наговорил... Мельник молил о пощаде. У толпы отлегло. "Го... го... го",- послышался за мной смех, и я вздохнул, прошло: теперь никого не убьют" (А. Луканина, Мое знакомство с И. С. Тургеневым.- В сб. "И. С. Тургенев в воспоминаниях современников и его письмах", ч. I, M. 1924, стр. 89).)
Со всем этим было связано и неверие Тургенева в общинный идеал и революционные устремления народных масс. "Вы, господа,- писал он Герцену и Огареву,- немецким процессом мышления (как славянофилы), абстрагируя из едва понятой и понятной субстанции народа те принципы, на которых Вы предполагаете, что он построит свою жизнь, кружитесь в тумане и, что всего важнее, в сущности, отрекаетесь от революции- потому что народ, перед которым вы преклоняетесь, консерватор par excellence и даже носит в себе зародыши такой буржуазии в дубленом тулупе, теплой и грязной избе, с вечно набитым до изжоги брюхом и отвращением ко всякой гражданской ответственности и самодеятельности, что далеко оставит за собой все метковерные черты, которыми ты изобразил западную буржуазию в своих письмах"*. Как указывалось, Тургенев решающую роль в деле исторического прогресса и даже торжества самих "революционных начал" отводил только передовой интеллигенции**.
* ("Письма К. Д. Кавелина и И. С. Тургенева к А. И. Герцену", Женева, 1892, стр. 161.)
** ("Письма К. Д. Кавелина и И. С. Тургенева к А. И. Герцену", Женева, 1892, стр. 153.)
Тургенев был прав в своей оценке роли общины в деревне, но позиция его в полемике с Герценом по этому вопросу раскрывала и либеральную ограниченность писателя. Чернышевский и Герцен ошибались, возлагая надежды на крестьянскую общину как на возможный после революции путь к социализму. Однако их ошибка была порождением их страстного стремления к социализму, страстной веры в то, что народные массы хотят справедливого социального строя, который не мог быть ничем иным, как социалистическим строем. Односторонность взгляда Тургенева на проблему общины как раз отталкивала его от того, что составляло великую историческую заслугу Герцена и Чернышевского Как борцов за Социализм - от веры в революционные силы народа и от поисков пути к социализму. Ведь и Щедрин в 60-е годы критически относился к проектам социалистов-утопистов, считая невозможным "втискивать" человечество в какие-либо новые формы жизни, к которым не привела его сама жизнь. Но щедринская критика слабых сторон утопического социализма не привела его ни к неверию в социалистический идеал вообще, ни к недооценке исторической роли народных масс в прогрессивном развитии общества. Критика же Тургенева была выражением интеллигентского либерального скептицизма. А если Тургенев иногда и признавал, что в будущем человечество, может быть, и придет к социалистическому обществу, то для него это была такая отдаленная перспектива, которая практически снимала всякие конкретные вопросы о борьбе за социализм.
В условиях нового разгула реакции и казавшейся в связи с этим писателю вредной, ослаблявшей силы прогрессивной интеллигенции борьбы демократов и либералов взгляды и общественные позиции Тургенева должны были породить в нем настроения бесперспективности и пессимизма. Эти настроения усиливались сознанием тягостного положения народа в пореформенной России. Так, в июле 1868 года Тургенев с горечью пишет брату: "И что за вид представляет теперь Россия, эта, по уверениям всех, столь богатая земля! Крыши все раскрыты, заборы повалились, нигде не видать ни одного нового строения, за исключением кабаков; лошади, коровы - мертвые, люди испитые - три ямщика едва могли поднять мой чемодан! Пыль стоит везде как облако, вокруг Петербурга все горит - леса, дома, самая земля... Только и видишь людей, спящих на брюхе плашмя врастяжку. Бессилие, вялость и невылазная грязь и бедность везде. Картина невеселая - но верная" (XII, 393). И Тургеневу порой представлялось, что, несмотря на падение крепостного права и прочие реформы, русская жизнь стала чуть ли не хуже и, во всяком случае, сложнее, чем в годы его юности. Эта мысль нередко будет посещать Тургенева и позднее. Уже в 1875 году он напишет: "Время, в которое мы живем, сквернее того, в котором прошла наша молодость. Тогда мы стояли перед наглухо заколоченной дверью; теперь дверь как будто несколько приотворена, но пройти в нее еще труднее" (XII, 473).
Нерадостно сложились и общественные связи и личные отношения Тургенева к середине 60-х годов. Многое из того, чем дорожил он прежде, постепенно оказалось утраченным: ссоры с Толстым, с Гончаровым, с Некрасовым, разрыв с "Современником" и новый разрыв - с Герценом, неприязненное отношение передовой молодежи за роман "Отцы и дети". С другой стороны, к нему протягивали свои объятия ренегат Катков, с которым он оказался связанным публикацией своих произведений в "Русском вестнике", откровенный крепостник Фет, скатившийся до поддержки катковского шовинизма Боткин. Последний убеждал Тургенева после расправ Муравьева-вешателя по делу Каракозова в том, что правительство представляет собой принцип культуры и цивилизации в России. В этой тягостной обстановке Тургенев предпочитал оставаться за границей, хотя там ему по-прежнему приходилось лепиться у края чужого гнезда. Все это не могло не обострять мрачных настроений писателя, которые и вылились в повести-фантазии "Призраки", в публицистическом рассказе-очерке "Довольно", а затем в романе "Дым".
2
Замысел "Призраков" относится еще к осени 1855 года, но наступившему тогда общественному подъему замысел этот мало соответствовал, и Тургенев оставляет работу над повестью. В начале же 60-х годов, когда писателем снова овладевают мрачные настроения, работа над старым замыслом оживляется. В 1864 году "Призраки" появились в журнале Достоевского "Эпоха".
В журнальном предисловии к "Призракам" Тургенев обращался к читателям с просьбой "не искать в предлагаемой фантазии никакой аллегории или скрытого значенья, а просто видеть в ней ряд картин, связанных между собою довольно поверхностно" (VII, 334). С другой стороны, его очень беспокоило то обстоятельство, что "Призраки", написанные в фантастической форме, в обстановке начала 60-х годов могут показаться чем-то несовременным, антиобщественным. Достоевский успокаивал его, указывая, что и фантастическое в искусстве имеет право на существование. Он .даже высказал сожаление, что "Призраки" "не совсем вполне фантастичны". Повесть Тургенева по форме своей должна была импонировать Достоевскому, который впоследствии напишет свой фантастический "Сон смешного человека".
Боткин и Анненков почувствовали автобиографический элемент повести, тяжелое душевное состояние писателя, выраженное в аллегорической форме. Это - "аллегория чего-то внутреннего, личного, тяжкого, глухого и неразгаданного"*,- пишет Боткин Тургеневу в ноябре 1863 года. Писатель отверг толкование "Призраков" как аллегории, но признал, что они вызваны "переходным и действительно тяжелым и темным состоянием моего Я"**.
* ("В. П. Боткин и И. С. Тургенев. Неизданная переписка", "Academia", 1930, стр. 192-493.)
** (И. С. Тургенев, Собр. соч., изд. "Правда", т. 11, стр. 222.)
Все то, что призраками вставало перед героем в его ночных блужданиях, действительно было пережито, передумано и перечувствовано самим автором. Он бродил по долине Кампаньи, где перед ним вставали тени древнего Рима*, он сидел на мрачном берегу острова Уайт, ему были хорошо знакомы картины шумной жизни Парижа. Но в этом субъективном Тургеневу хотелось воплотить и нечто объективное. Видения спутника Эллис, как им и полагается, возникают и исчезают в некоем хаосе, казалось бы бессвязном и лишенном значения. Однако в основе жизненного и исторического содержания призрачных образов далекого и недавнего прошлого лежит своя глубокая и нерадостная мысль, объемлющая историю и современность.
* (Вот, например, одно из высказываний Тургенева, относящееся к пребыванию его в Риме осенью 1857 г.: "Третьего дня мы с Боткиным провели удивительный день в villa Pamfili. Природа здешняя очаровательно величава - и нежна и женственна в то же время. Я влюблен в вечнозеленые дубы, зончатые пинии и отдаленные, бледно-голубые горы". А дальше совсем в духе "Призраков" и "Довольно": "Увы! Я могу только сочувствовать красоте жизни- жить самому мне уже нельзя. Темный покров упал на меня и обвил меня; не стряхнуть мне его с плеч долой" (П. В. Анненков, Литературные воспоминания, Гослитиздат, М. 1960, стр. 411).)
Достоевский глубоко верно понял смысл "Призраков", увидев в их фантастической форме реальное содержание. "Это реальное,- замечает он в письме к Тургеневу,- есть тоска развитого и сознающего существа, живущего в наше время, уловленная тоска. Этой тоской наполнены все "Призраки". Смысл тоски Достоевский объяснил как "брожение по всей действительности без всякого облегчения"*.
* ("История одной вражды. Переписка Достоевского и Тургенева", "Academia", Л. 1928, стр. 78. Курсив Достоевского)
Вот возникает образ древней цивилизации, призрак некогда грозного и буйного Рима. Его символ - воинственный цезарь и его легионы. История запомнила их, но чем этот призрак радует ум и сердце? У спутника Эллис он вызывает только ужас. "Я не хочу, я не могу, не надо мне Рима, грубого, грозного Рима. Прочь, прочь отсюда",- умоляет он.
Много мрачного было в древней цивилизации, но вот встают картины новой цивилизации с ее современным центром - Парижем, картины пошлой и трусливой, корыстной и лживой жизни буржуазного общества. Его символ - раскрашенная кокотка, насквозь продажное и порочное существо. Один вид ее вызывает отвращение у спутника Эллис, которому становится не менее страшно, чем от призраков воинственного Рима.
Тургенев сатирически освещает быт буржуазно-мещанского Парижа времен Наполеона III с его уличными "продажными куклами", "игроками на бирже", "вылощенными казармами", "либеральными лекциями" и "правительственными брошюрами", с его пошлыми остротами и невежеством, со всем его "гамом и чадом". "Прочь, прочь, прочь!" Они пролетают над Германией. Там, на лоне прекрасной природы, все еще живут призраки феодально-аристократического XVIII века. "Между стенами стриженой зелени, жеманно подавая руку даме в напудренной прическе и пестром роброне, выступал на красных каблуках кавалер, в золоченом кафтане и кружевных манжетках, с легкой стальной шпагой. Странные, бледные лица". Эллис шепчет при виде их: "Это сны бродят".
Но вот в момент полета свободных журавлей, красивых и сильных птиц, победоносно рассекающих пространство, с неуклонной волей несущихся вперед, возникает и образ России. Ее облик многогранен, но также нерадостен. На первом плане высится, как символ царского деспотизма, Петропавловская крепость. Слышен протяжный крик часовых: "Слуша-а-а-а-ай..." "Слуша-а-а-а-ай!" - словно с отчаянием отозвалось в отдалении. "Слуша-а-а-а-ай!" - замерло где-то на конце света", охватывая всю бескрайнюю ширь России одним полицейским криком. И не поймешь, что сейчас в столице - ночь ли или бледный, больной день? Скорее все-таки ночь: "Все печально спит", и только Нева торопит "вперед свои холодные синие воды". "Улетим,- взмолилась Эллис", даже она не выдержала вида "больного города" - императорского Петербурга.
Но еще раньше перед героем повести возник призрак другой России - крестьянской, мужицкой, воплощенной в образе "великой многоводной реки" Волги и в облике Стеньки Разина и разинцев. "Крикни: "Сарынь на кичку!" - советует своему спутнику лукавая Эллис. И хотя он и вспомнил ужас, испытанный при появлении "римских призраков", он "против воли" произнес "роковые слова". Страшное последовало за ними: "крики и визги, яростная ругань и хохот, хохот пуще всего, удары весел и топоров, треск как от взлома дверей и сундуков, скрип снастей и колес, и лошадиное скакание, звон набата и лязг цепей, гул и рев пожара, пьяные песни и скрежещущая скороговорка, неутешный плач, моление жалобное, отчаянное, и повелительные восклицанья, предсмертное хрипенье и удалой посвист, гарканье и топот пляски... "Бей! вешай! топи! режь! любо! любо! так! не жалей!.....Степан Тимофеич идет!", и "загремел страшный голос.- Зажигай со всех концов - да в топоры их, белоручек!"
Только в лермонтовском "Вадиме" встречается такая выразительная по энергии и образам картина беспощадного крестьянского восстания. От страха герой путешествия лишился чувств. Примечательно, что Тургенев вспоминает о Степане Разине уже вскоре после отмены крепостного права, которое, по его первым впечатлениям, должно было вполне удовлетворить крестьянство. По этому поводу П. Л. Лавров справедливо потом заметил: "Народ, сближению которого с передовой интеллигенцией никогда не верил Иван Сергеевич, представлялся ему не смирным и примиренным со своею судьбой, но в "великую ночь", когда можно видеть, что бывает закрыто в другое время... сны этого народа воплощались для поэта в грозное видение. Такими снами жил русский народ в фантазии поэта"*.
* ("Вестник народной воли", 1884, № 2, стр. 103-104.)
Между этими двумя призраками - восстанием Разина и императорским Петербургом с Петропавловской крепостью - и очутился ночной путешественник в России. И то и другое оттолкнуло его. Не утешил героя повести и вид петербургской девицы "эмансипе" "с папироской во рту", благоговейно читавшей "том сочинений одного из новейших Ювеналов". Тургенев явно стремится высмеять здесь демократическую обличительную литературу. Писательской иронии полно и воспоминание героя повести о том, как выходил он "в четвертом часу ночи от московских приятелей, с которыми с самого обеда толковал о будущности России "и значении общины". Тут Тургенев сразу бьет и по славянофилам и по Герцену. Недаром и славянофильская критика и демократическая "Искра" высмеяли фантазии героя повести.
Так ничего путного и не увидели в России таинственная Эллис и ее спутник, кроме "обширных пространств родной земли". "Грустно стало мне и как-то равнодушно скучно,- рассказывает он.- И не потому стало мне грустно и скучно, что пролетал я именно над Россией... Весь шар земной с его населением, мгновенным, немощным, подавленным нуждою, горем, болезнями, прикованным к глыбе презренного праха... люди-мухи, в тысячу раз ничтожнее мух... мне вдруг все опротивело... Даже жалости я не ощущал к своим собратьям: все чувства во мне потонули в одном, которое я назвать едва дерзаю: в чувстве отвращениями сильнее всего, и более всего во мне было отвращение - к самому себе".
Страшным призракам противостоит в повести образ счастья, красоты, поэзии, воплощенной в облике молодой, сидящей за фортепьяно прекрасной женщины, живущей на лазурном берегу Лаго Мажжиоре. Однако этот идеал счастья, любви и красоты тоже лишь призрак. И когда герой повести тянется к нему - злая, ревнивая судьба в облике Эллис быстро уносит его. Он продолжает о нем вспоминать и дальше, укоряя Эллис, что она лишила его того, что было так прекрасно. Но прекрасное недостижимо, и скоро герой повести перестал вспоминать и этот призрак.
Ничем не удовлетворенный, ничего радостного не увидевший во всей вселенной и в прошлом и в настоящем, ничего не жалеющий и не желающий, потонувший в чувстве отвращения ко всему и даже к самому себе, герой повести приходит к полной опустошенности, неизбежным логическим концом которой могла быть только смерть. И Тургенев рисует дальше ее страшный призрак, который даже Эллис заставляет воскликнуть о себе: "Ничтожество, ничтожество!" Ее спутник как бы приходит к той темной, кладбищенской философии, которая таилась в идее полного отрицания. Д. Н. Овсянико-Куликовский справедливо усмотрел здесь связь с теми настроениями Базарова, посещавшими его иногда, когда он "чувствовал скуку да злость" и ему приходили в голову мысли о том, что "часть времени, которую ему удастся прожить, так ничтожна перед вечностью"; когда, наконец, в виду грозного призрака смерти, он говорил: "попробуй отрицать смерть: она меня отрицает- и баста". Самого Тургенева посещали подобные настроения, особенно при чтении Шопенгауэра.
Так мрачно представлял себе писатель в эту пору положение современного человека, заблудившегося в сомнениях, не находящего путей к счастью, к идеалу.
Он не идеализирует и героя повести. Это существо слабое и малодушное, которому не трудно заблудиться в том, что представилось его воображению.
С удивительным мастерством Тургенев каждое ночное путешествие героя повести заканчивает вполне реалистическим пробуждением. Безудержная фантазия переводится в прозаический и реальный план быта мелкого помещика. При этом Тургенев описывает эти переходы с намеками, полными политической иронии и над своими идейными противниками и над собственными раздумьями, страхами и надеждами в прошлом. Больше всего он корит героя повести. "Я мог увидеть самого Цезаря - и я замер от страха, я запищал, я отвернулся, как ребенок от розги,- укоряет себя спутник Эллис.- Ну, Разин - это дело другое. В качестве дворянина и землевладельца... Впрочем, и тут чего же я, собственно, испугался? Малодушный, малодушный!" - многозначительно добавляет он. Подобную же концовку Тургенев дает и всему знакомству героя с Эллис и призраками. Он часто раздумывал над своими видениями, но наконец бросил свои размышления. "Правду сказать, мне было не до того. С одной стороны! подвернулась эманципация с разверстанием угодий и пр. и пр.; с другой, собственное здоровье расстроилось..." Это уже концовка в духе Щедрина*.
* (Напомним здесь записанное П. Л. Лавровым примечательное высказывание Тургенева: "Мы, т. е. я и мои единомышленники,- честные и искренние либералы и от всей души желаем воцарения в России благоденствия, правды и свободы; мы готовы много работать для достижения этих целей, но все мы, сколько нас ни есть, все хорошие и нескупые люди, не решимся рискнуть для этого самой ничтожной долей своего спокойствия, потому что нет у нас ни темперамента, ни гражданского мужества... Что делать, надо сознаться, что малодушие присуще нашей натуре" ("И. С. Тургенев в воспоминаниях революционеров-семидесятников", "Academia", 1930, стр. 43).)
Н. К. Пиксанов, исследовавший творческую историю "Призраков", правильно толкует образ Эллис как чисто условный, не содержащий в себе ничего мистического или аллегорического; в частности, он отвергает понимание этого образа как воплощения тургеневской музы. Но предположение об объединении Тургеневым "Призраков" в одну трилогию - "поэтическую философему" - с "Довольно" и с "Поездкой в Полесье"* едва ли справедливо. Последний рассказ, содержащий в себе некоторые идеи натурфилософии Тургенева, сам писатель относил к строго реалистическому циклу "Записок охотника".
* (Н. К. Пиксанов, История "Призраков".- В сб. "Тургенев и его время", 1923, стр. 166.)
После "Призраков" Тургенев не оставляет фантастического жанра - к нему относятся такие рассказы, как "Собака" (1866), некоторые эпизоды и мотивы повести "Несчастная" (1869), рассказы "Странная история" (1870), "Стук, стук, стук" (1871) и другие. Эти произведения навлекли на Тургенева упреки и насмешки прогрессивной критики за увлечение необычным и таинственным, что казалось странным для писателя-общественника. Однако в них нет ничего сверхъестественного: и в "Собаке" и в рассказе "Стук, стук, стук" таинственное переплетается с самым обычным, бытовым и является плодом суеверных представлений малокультурной среды. Повествование о случаях, "несообразных с законами натуры", ведется персонажами вроде малокультурного калужского помещика, с которым однажды произошло нечто "сверхъестественное" ("Собака"). В рассказе "Стук, стук, стук" Тургенев напоминает читателю о временах Марлинского и людях "фатального" типа, то есть также мотивирует необычное распространенным тогда влиянием романтического восприятия действительности*. Самого Тургенева интересовала в его фантастических сюжетах, с одной стороны, психология необычного, с другой - такие распространенные бытовые явления, как суеверие, сектантство. Он защищал право писателя обращаться к такого рода сюжетам, если они встречались в самой действительности. Тургенев считал, что, касаясь чего-либо психологически сложного, даже болезненного, что выдвинуто из глубины недр самой народной, общественной жизни, художник не нарушает принципов реализма, правды действительности. Он отстаивал "право и уместность разработки чисто психических (не политических и не социальных) вопросов" (XII, 463). Вместе с тем Тургенев решительно отводил от себя упреки в увлечении мистическим. "Меня исключительно интересует одно: физиономия жизни и правдивая ее передача; а к мистицизму во всех его формах я совершенно равнодушен" (XII, 427),- писал он Авдееву в январе 1870 года.
* (См. статью М. П. Алексеева "Тургенев и Марлинский" (в сб. "Творческий путь Тургенева", "Сеятель", 1923).)
С "Призраками" тесно связано "Довольно" (1865), на что обратили внимание еще современники Тургенева. П. Л. Лавров заметил, что "фантастические образы "Призраков" поэт перевел на язык точной мысли в "Довольно".
Если в "Призраках" Тургенев сквозь призму фантазии дает все же объективное историческое содержание, то в "Довольно" он погружается во внутренний мир героя, художника, который устал жить и разочаровался во всем. "Довольно! - говорит он себе.- Полно метаться, полно тянуться, сжаться пора: пора взять голову в обе руки и велеть сердцу молчать... Все изведано - все перечувствовано много раз... устал я".
Была любовь - она прошла, оставив хотя и сладостное, но терзающее сердце воспоминание о счастье, которого нельзя удержать на всю жизнь. Есть великие слова, великие представления - "народность, право, свобода, человечество, искусство". "Да,- рассуждает художник,- эти слова существуют, и много людей живет ими и для них". Но это только "утешительные слова". Они мало изменили мир, и родись новый Шекспир, "его проницательный взор не открыл бы ничего нового в человеческом быту: все та же пестрая и, в сущности, несложная картина развернулась бы перед ним в своем тревожном однообразии. То же легковерие и та же жестокость, та же потребность крови, золота, грязи, те же пошлые удовольствия, те же бессмысленные страданья во имя... ну хоть во имя того же вздора, две тысячи лет тому назад осмеянного Аристофаном, те же самые грубые приманки, на которые так же легко попадается многоголовый зверь - людская толпа, те же ухватки власти, те же привычки рабства, та же естественность неправды - словом, то же хлопотливое прыганье белки в том же старом, даже не подновленном колесе".
"Но искусство?.. Красота? Да, это сильные слова; они, пожалуй, сильнее других, мною выше упомянутых слов". Но сильнее искусства природа, которая обрекает в конечном счете тлену и праху и 'произведения искусства, образы прекрасного. И человек со своей мгновенной жизнью бессилен перед нею.
Человек дошел до отрицания всего, надежды и иллюзии, которыми он жил, оказались ложью. В нем гаснет свет, который "исходит из сердца человеческого и озаряет все, что его окружает". Самое страшное, когда потухает этот свет. Что же тогда делать ему, если он не хочет опуститься, "погрязнуть в тине самозабвения, самопрезрения", как это случилось с героем "Призраков"? Он должен: "спокойно отвернуться от всего, сказать "довольно" - и, скрестив на пустой груди ненужные руки, сохранить последнее, единственно доступное ему достоинство, достоинство сознания собственного ничтожества",- пишет Тургенев.
Эта пессимистическая концепция судьбы и значения человека отчасти была навеяна на писателя философией Шопенгауэра, почаще читать которого он призывает в эту пору Герцена. Тургеневский пессимизм бросился в глаза Л. Н. Толстому. Он писал С. Н. Толстому в сентябре 1865 года: "Тургенева "Довольно" я прочел и очень не одобрил и уверен, что тебе очень понравится. Потому что вы с Тургеневым больны одной и той же нравственной болезнью, которую назвать трудно, но которая и есть "довольно"*. Толстой ощутил в рассказе сомнение во всем, "субъективность, полную безжизненного страдания"**.
* (Л. Н. Толстой, Полн. собр. соч., т. 61, стр. 106-107.)
** (Л. Н. Толстой, Полн. собр. соч., т. 61, стр. 109.)
Однако, как ни субъективны были настроения автора "Призраков" и "Довольно", они были лишь отражением в сознании Тургенева развития самой действительности, как русской первых пореформенных лет, так и западноевропейской после крушения революции 1848 года. Это особенно ярко и рельефно выявилось в романе "Дым".
3
Работа Тургенева над романом начинается в конце 1865 года, а заканчивается в январе 1867 года, в пору, когда в связи с выстрелом Каракозова реакция усиливается еще больше.
Как и в первых романах Тургенева, в "Дыме" развертывается драма любви героев романа, но теперь она тесно переплетается с политической темой. Вопрос шел о судьбах России, о путях ее пореформенного развития.
Давняя традиция сближает роман Тургенева "Дым" с антинигилистической литературой 60-х годов. Некоторые исследователи видят в "Дыме" прежде всего политический памфлет Тургенева против русской революционной эмиграции, связанной с Герценом и Огаревым, борьбу писателя с демократическим движением 60-х годов. Недооценивается общественное значение той резкой и смелой критики, с которой обрушивается Тургенев на крепостническую реакцию. Вопреки авторитетному свидетельству Писарева о том, что тургеневский "удар действительно падает направо, а не налево, на Ратмирова, а не на Губарева", что тогда "это поняли даже и сами Ратмировы"*, преобладает мнение, что "резко памфлетное изображение русской революционной эмиграции недостаточно уравновешивалось сатирическим изображением реакционной крепостнической группы генералов"**. Ничего положительного и достойного Тургенева не находят в таких образах романа, как Литвинов и Потугин; в художественном отношении "Дым" оценивается как некий "спад" по сравнению с предыдущими произведениями писателя.
* (Д. И. Писарев, Соч. в 4-х томах, т. 4, стр. 424.)
** (Н. К. Пиксанов, Великое наследие Тургенева.- В сб. "И. С. Тургенев. Материалы и исследования", под ред. Н. Л. Бродского, Орел, 1940, стр. 72.)
Все это является главным образом следствием предвзятого понимания романа как воплощения либерально-западнической ограниченности Тургенева, как произведения, в котором писатель прежде всего осуществлял свои "злонамеренные" по отношению к демократическому движению замыслы. Между тем изучение объективного исторического смысла романа как отражения русской действительности того времени, а также рассмотрение того положительного, что дает "Дым" для понимания прогрессивного, идейного и художественного развития Тургенева, приводят к другим выводам.
Прежде всего неправильно сужать нарисованный в "Дыме" образ высшего общества до той группы генералов, которой писатель уделил особое внимание. Тургенев дает по-пушкински сжатое, но столь же широкое по содержанию изображение дворянского аристократического круга вплоть до самых высших его сфер. Свой обзор типов великосветского общества Тургенев прямо связывает с соответствующей картиной светского раута, нарисованной Пушкиным в "Евгении Онегине"*. В "Дыме" представлены fin fleur нашего общества, "вся знать и моды образцы". Но в описании Тургенева гораздо больше сатирического яда. Он прошел гоголевскую школу, использует и лермонтовские мотивы в обличении высшего света в образе Р. Р., сохранившего "предания львов сороковых годов, эпохи Героя нашего времени и графини Воротынской". "Дым" напоминает и о "Горе от ума" образами "смешливой княжны Зизи и слезливой княжны Зозо". Быть может, Тургеневу припомнилось и описание салона Анны Павловны Шерер в "Войне и мире", посетителями которого также были "государственные люди, дипломаты, тузы с европейскими именами, мужи совета и разума, воображающие, что золотая булла издана папой и что английский poor tax есть налог на бедных". Но тургеневские образы вовсе, конечно, не являлись простой литературной реминисценцией. Это было реальное высшее дворянское общество пореформенной эпохи, облик которого в "Дыме" поражает в гораздо большей степени, чем у Пушкина и даже у Лермонтова, и своей умственной пустотой, и нравственной низостью, и своей ненавистью ко всему передовому и прогрессивному. В эпоху декабристов и даже в 30-е годы в нем еще можно было встретить настоящих людей. В "Дыме" оно представляет собой собрание одних "мертвых душ".
* (На эту связь указал еще Л. В. Пумпянский в его статье о "Дыме" в издании сочинений Тургенева (М. 1930, т. IX, стр. IX-X).)
Несколькими штрихами Тургенев дает понять, что и самый аристократизм этого общества не без примеси вульгарного, что любил отмечать в подобных же случаях и Пушкин ("Моя родословная"). Княгиня Annette "всем бы взяла, если бы по временам, внезапно, как запах среди тончайшей амбры, не проскакивала в ней простая деревенская прачка". В "Нови" Тургенев изобразит высокомерного камер-юнкера Калломейцева, происходившего из "огородников".
В "Дыме" находят свое завершение некоторые типы из более ранних тургеневских произведений. Паншин превращается в графа X., "несравненного дилетанта", занимающего всех "шансонеткой собственного изобретения, целиком выкраденной у Оффенбаха". Р. Р.- это тоже когда-то пребывавший в светских львах Павел Петрович Кирсанов, перекочевавший из Дрездена в Баден-Баден. Среди дам находится и Дарья Михайловна Ласунская, покинувшая провинциальную усадьбу и теперь соперничающая в высшем свете с графиней Ш., увлекающейся спиритизмом и м-сье Вердье, "прелестнейшим из французов".
Тургенев особенно высмеивает духовное убожество высшего света. Гипнотический сеанс с черным раком по своей сатирической остроте предвосхищает известные сцены в "Плодах просвещения" Толстого. Примечательно, что, как и у Тургенева ("В кухне потом много смеялись"), смеются над господами слуги и у Толстого.
Как в "Войне и мире", тургеневские персонажи из высшего дворянского общества говорят смесью из французского и - несколько попорченного - русского языков.
Тургеневу настолько противно это общество, что он не удерживается от не совсем обычной для него прямой обличительной инвективы, завершающейся уничтожающим выводом: "И хоть бы капля живой струи подо всем этим хламом и сором! Какое старье, какой ненужный вздор, какие плохие пустячки занимали все эти головы, эти души, и не в один только этот вечер занимали их они, не только в свете,- но и дома, во все часы и дни, во всю ширину и глубину их существования! И какое невежество в конце концов! Какое непонимание всего, на чем зиждется, чем украшается человеческая жизнь!" Тургенев даже не прибегает здесь к эзоповскому языку, к недомолвкам и намекам. Его обвинительная речь, "облитая горечью и злостью", била прямо в лоб!
Жертвой этого общества пала Ирина. Ее пленительный облик, ее необычную судьбу Тургенев изображает без малейшего оттенка романтического мелодраматизма. В ее увлечении блеском жизни высшего света сказались ее воспитание, воспоминания и сожаления ее родителей о былом величии родовитых князей Осининых. Страстность ее натуры, сознание своей красоты, ослепивший ее успех создали психологическую основу ее разрыва с Литвиновым, с идеалом чистой любви. Высший свет быстро довершил остальное. С точки зрения растленной и расчетливой морали дворянско-аристократического общества, моральное падение Ирины, ставшей временной утехой царя,- зенит ее блеска и успеха. Для Тургенева - это одна из страшных и темных историй, которыми так богата была придворная и великосветская хроника того времени.
По-пушкински глубоко веря в возрождающую нравственную силу любви, Тургенев второй встречей Ирины с Литвиновым создает ситуацию для такого возможного возрождения своей героини. Ирина сама думает об этом как о счастье, но поздно. Она сознает, что отравлена. "Я умоляла тебя спасти меня, я сама надеялась все изгладить, сжечь все как в огне... но, видно, мне нет спасения; видно, яд слишком глубоко проник в меня; видно, нельзя безнаказанно в течение многих лет дышать этим воздухом",- признается она Литвинову. Ирина мстит окружающему ее обществу своим презрением, своей иронией, но бросить его она не в силах. С глубокой психологической правдой Тургенев рисует ее драму. "Редко случалось нам в литературе нашей встречать такое поразительное изображение томлений одного страстного сердца по какой-то лучшей жизни, к которой, однако ж, оно совершенно не способно"*,- справедливо писал Анненков в своей статье о "Дыме" о тургеневской Ирине. Но для самого Тургенева это не только психологическая, но и социальная драма. Так и оценил изображение судьбы Ирины демократический читатель. По словам Глеба Успенского, больше всего потрясает в этой современной драме унижение человеческого достоинства. Попробуйте "посмотреть... на жизнь тургеневской Ирины (в "Дыме"), и вы придете в ужас от бесчеловечия людей, среди которых прошла ее жизнь"**.
* ("Русская современная история в романе И. С. Тургенева "Дым".- "Вестник Европы", 1867, № 6, стр. 111.)
** (Г. Успенский, Полн. собр. соч., изд. АН СССР, 1954, т. X, кн. 2, стр. 56.)
Если пушкинские и лермонтовские характеристики высшего общества подчеркивали главным образом его умственную скудость, пошлость и низкий нравственный уровень, то Тургенев, не забывая об этих сторонах, освещает вместе с тем его реакционную политическую сущность. Это общество представлено князем Коко, одним из "известных предводителей дворянской оппозиции" реформам, и князем У., "другом религии и народа", "нажившим себе состояние продажей сивухи, подмешанной дурманом" (примечательно в тургеневской характеристике сочетание религии, дурмана и сивухи), и, наконец, генералами-крепостниками. Эти генералы имеют весьма отдаленное отношение к воинскому делу. Они приобрели свои чины и положение или близостью к "особам", или усмирением крестьян, как Ратмиров, или покорением "инородцев", как генерал О. О. Тургенев отметил все три возможных пути генеральской карьеры при царском самодержавии. Среди них не оказалось только одного - пути воинской доблести и славы. "Печать отменного приличия лежала на всех", но у самого приличного из генералов - Ратмирова - Тургенев не забывает показать и оскал крепостника, усмирителя крестьян. "Щеки его внезапно побледнели, судорога пробежала по подбородку ("лазурному".- С. П.), и глаза тупо и зверски забродили по полу, словно отыскивая что-то... Всякое подобие изящества исчезло с его лица. Подобное выражение должно было принять оно, когда он засекал белорусских мужиков". Такие детали встретятся и в романе "Воскресение" Толстого.
Роман Тургенева обличал дворянскую крепостническую реакцию, выразителями которой в "Дыме" является группа генералов-аристократов, злобствующих против реформы 1861 года и мечтающих о возвращении старых, крепостнических порядков. В некоторых из этих генералов современники без труда узнавали деятелей дворянского крепостнического лагеря. "Надо переделать, да... переделать все сделанное... И девятнадцатое февраля - насколько это возможно... воротитесь, воротитесь назад... Совсем, совсем назад. Чем дальше назад, тем лучше",- такова программа политической реакции, предусматривавшей разгром печати, студенчества, просвещения под девизом: "Вежливо, но в зубы". Это та группа дворянской правой оппозициилиберальным реформам правительства, которая была ненавистна Тургеневу еще в годы борьбы вокруг отмены крепостного права. Теперь писатель с ней сосчитался, тем более что в его глазах она продолжала быть опасной угрозой делу дальнейшего прогрессивного развития России, как его понимал Тургенев. Рисуя облик крепостников-аристократов, автор "Дворянского гнезда" прямо прибегает к публицистике, подчеркивая корыстные интересы правящих кругов.
В "Отцах и детях" 'Павел Петрович Кирсанов защищал от нападок Базарова "принципы". Генералы в "Дыме" тоже хватаются за принципы. В устах Павла Петровича содержание дворянских принципов раскрывалось не совсем ясно. В устах князя Коко и "снисходительного генерала" сущность аристократических принципов выявляется со всей помещичьей наглядностью. Нас ограбили, "мы разорены* - прекрасно; мы унижены - об этом спорить нельзя,- заявляет генерал,- мы крупные владельцы, мы все-таки представляем начало... un principe. Поддерживать этот принцип - наш долг". Достижением реализма Тургенева следует считать это ясное освещение связей реакционной идеологии с интересами крупного помещичьего землевладения. Либерал Тургенев глянул здесь в корень вещей, в глубину реальных классовых отношений в русском пореформенном обществе.
* ("Здесь господа русские путешественники очень взволнованы и толкуют о том, что их ограбили (из Положения решительно не видать, каким образом их грабят!)",- писал Тургенев Анненкову 6 марта 1861 года (П. В. Анненков, Литературные воспоминания, Гослитиздат, М. 1960, стр. 460).)
Тургенев также с достаточной ясностью показал, кого именно крепостники-генералы считали своим главным врагом. "Я не враг так называемого прогресса,- говорит снисходительный генерал,- но все эти университеты да семинарии там, да народные училища, эти студенты, поповичи, разночинцы, вся эта мелюзга, tout се fond du sac, la petite propriete, pire que le proletariat (генерал говорил изнеженным, почти расслабленным голосом),- voila ce qui m'effraie"*. Таким образом, не либералов Тургенев считает главной общественной силой, противостоящей крепостнической реакции, а демократию. Именно демократическое движение было ненавистно и опасно дворянской аристократии. "Снисходительный генерал" даже подсмеивается над либералами, прогрессистами, к которым он причислил Литвинова. "Вы уж и так не только самим собою,- говорит он Литвинову,- всеми нами управляете. (Прекрасное лицо генерала оживилось забавною усмешкой.) Друзья мои любезные, зачем же зайцем-то забегать? Демократия вам рада, она кадит вам, она готова служить вашим целям... да ведь это меч обоюдоострый. Уж лучше по-старому, по-прежнему... верней гораздо. Не позволяйте умничать черни да вверьтесь аристократии, в которой одной и есть сила... Право, лучше будет". Тургенев наделил "снисходительного генерала" большой проницательностью в понимании обстановки и взаимоотношения сил в русском обществе. Генерал совершенно был прав, указывая, что либералам по пути с крепостниками, а не с демократами, что поддержка либералами демократов - "меч обоюдоострый", потому что, как правильно рассудил генерал, либералы также должны бояться "черни". С другой стороны, "снисходительный генерал", либеральный (в отличие от тучного генерала - держиморды) крепостник, заверяет Литвинова, что он, собственно, ничего не имеет "против прогресса". "Не давайте нам только адвокатов, да присяжных, да земских каких-то чиновников, да дисциплины, дисциплины пуще всего не трогайте, а мосты, и набережные, и госпитали вы можете строить, и улиц газом отчего не освещать?" - разрешает он. Так генерал, одобрив промышленный прогресс в России, решительно отверг соответствующие ему политические формы общественного развития, надеясь сохранить старое крепостническое управление в целости. Но такова именно и была политика царского самодержавия, если не в момент проведения реформ, то на другой день после них. Суть этой политики ясно и четко раскрыл "тучный генерал", который не сочувствовал либеральной "снисходительности" своего приятеля и Ратмирова, метившего в "государственные люди" и державшего нос по ветру. "De la poigne et des formes! - воскликнул тучный генерал,- de la poigne surtout!"** А сие по-русски можно перевести тако: "вежливо, но в зубы!" В эпилоге Тургенев сообщает, что все-таки генерал-держиморда ("раздражительный") обскакал по службе "снисходительного генерала", который остался позади своих приятелей, видимо именно за свое признание необходимости прогресса. Даже Ратмиров, мастер карательных экзекуций в местах крестьянских волнений, и тот, хотя и двигался по дороге почестей, все же отставал в этом отношении от успехов тучного генерала. Принцип "в зубы", и притом уже без всякой вежливости - вот что все более торжествовало в реакционной политике Александра II. Это особенно стало ясно после выстрела Каракозова, когда Тургенев заканчивал свой роман.
* (Все эти подонки, мелкие собственники, хуже пролетариата... Вот что меня пугает (франц.).)
** (Сильная власть и обхождение, Сильная власть в особенности (франц.).)
Разговор генералов с Литвиновым и обрисованные в романе тонкие различия между тремя генералами показывают глубокую проницательность и правдивость Тургенева в изображении общественной обстановки, сложившейся на другой день после реформы, понимание писателем и сущности крепостнической реакции, и направления правительственной политики, и складывавшихся отношений крепостников и либералов. И было бы странно в свете всего этого причислять самого писателя к тем либералам, которых "снисходительные" генералы небезуспешно стремились убедить, что у них общий враг - "чернь" и демократия. Чем больше склонялись истинные либералы к соглашению с крепостниками, тем чаще вспоминал Тургенев свою старую близость к демократам. По его признанию, сердце его дрогнуло, когда он узнал о закрытии "Современника", и это движение сердца Тургенева не могло не отразиться в романе, замысел которого возникает у него в эту пору. Писатель выступил как активный и непримиримый враг политической реакции и всех остатков крепостничества. За односторонне скептическим изображением демократического движения в "Дыме" нельзя не видеть той исторической заслуги Тургенева, что он, хотя и с либеральных позиций, выступил в момент бесшабашного разгула реакции с таким ее обличением, на которое в те времена отваживался только Салтыков-Щедрин. Еще совсем недавно Тургенев писал верноподданническое письмо Александру II, наложившее на него пятно позора. Теперь он смывает это пятно, весьма прозрачно намекая в романе на сластолюбивые похождения царя в том рассказе о "страшной и темной истории", жертвами которой оказались и Ирина и отравившаяся, опозоренная царем ее подруга Вельская. По требованию Каткова, намеки на Александра II были удалены в журнальной публикации романа, но впоследствии они были восстановлены Тургеневым*. Подобные истории были хорошо известны осведомленным современникам, узнававшим в персонажах тургеневского романа и в некоторых его ситуациях реальных людей и действительные факты. По свидетельству П. Л. Лаврова, в изображенном в эпилоге "Дыма" "храме, посвященном высшему приличию" с его "действительной тайной тишиной" (намек на высшее звание в бюрократической иерархии.- С. Я.), "злые языки узнавали будто бы приемную императрицы". Тот же П. Л. Лавров уже после смерти Тургенева писал о "Дыме": "Нельзя было не поставить на счет автору самую смелую для него картину кружка, дирижировавшего тогда судьбами России, начиная с его молодых генералов разного типа, кандидатов на места министров и генерал-губернаторов, и кончая "храмом, посвященным высшему приличию"... За признание этого "дымом", да еще, очевидно, зловредным, удушающим, Ивану Сергеевичу прощали многое"**. И если "Дворянское гнездо" некогда открыло перед Тургеневым двери гостиных петербургского высшего света, то "Дым" их закрыл, о чем писатель весьма мало сожалел. Нелишне вспомнить и ту понятную неприязнь, которую питал к Тургеневу Александр II. Что касается осмеяния писателем реаков-генералов, то они себя узнали и пришли в ярость. "Удались мне генералы в "Дыме",- говорил Тургенев Н. А. Островской,- знаете ли: когда вышел "Дым", они, настоящие генералы, так обиделись, что в один прекрасный вечер в Английском клубе совсем было собрались писать мне коллективное письмо, по которому исключали меня из своего общества. Никогда не прощу Соллогубу, что он отговорил их тогда от этого, растолковав им, что это будет очень глупо. Подумайте, какое бы торжество было для меня получить такое письмо? - Я бы его на стене в золотой рамке повесил"***. "Со времени появления "Дыма" здешние магнаты из России на охоту [меня] больше не приглашают"****,- сообщает Тургенев И. П. Борисову.
* ("Единственный, пожалуй, из всей своей династии, он целомудрен и всегда был таким",- откровенно скажет впоследствии Тургенев об Александре III явно в пику его отцу и деду (Сочинения, 1933, т. XII, стр. 190).)
** ("Вестник Народной воли", 1884, № 2, стр. 107-108.)
*** ("Тургеневский сборник", под ред. Н. К. Пиксанова, П. 1915, стр. 91.)
**** ("Щукинский сборник", VIII, стр. 385-386.)
В "Дыме" нашла свой отголосок и борьба Тургенева со старым его врагом - славянофильством. Последнее полностью идейно выродилось, превратившись в орудие крепостнической реакции, став модой у светских пошляков вроде князя Коко. Аристократический космополитизм стал рядиться в славянофильские одежды.
О главном антикрепостническом направлении удара в "Дыме" свидетельствует не только отзыв Писарева, но и отклик Тургенева на отрицательный отзыв о романе Фета. "Что "Дым" вам не понравился - это очень не удивительно. Вот бы я удивился, если б он вам понравился",- пишет Тургенев, явно имея в виду свое обличение реакционных дворянских кругов, к которым принадлежал по своим взглядам и Фет. Й Тургенев продолжает в вызывающем полемическом тоне: "Представьте, что я уверен, что это - единственно дельная и полезная вещь, которую я написал"*.
* ("Русское обозрение", 1901, вып. I, стр. 254.)
4
Отправляя "Дым" Герцену, Тургенев писал: "Посылаю тебе свое новое произведение. Сколько мне известно, оно восстановило против меня в России людей религиозных, придворных, славянофилов и патриотов. Ты не религиозный человек и не придворный: но ты славянофил и патриот и, пожалуй, прогневаешься тоже; да сверх того и гейдельбергские мои арабески тебе, вероятно, не понравятся..."* В "Дыме" Тургенев продолжил полемику 1862 года со славянофильскими, как ему казалось, тенденциями Герцена. Он боялся развития антизападнических настроений в кругах русской молодежи, что затруднило бы процесс европеизации русской жизни. "В силу вашей душевной боли, вашей усталости, вашей жажды положить свежую крупинку снега на иссохший язык,- писал он Герцену,- вы бьете по всему, что каждому европейцу, а потому и нам должно быть дорого,- по цивилизации, по законности, по самой революции наконец, и, налив молодые головы вашей еще не перебродившей социально-славянофильской брагой, пускаете их хмельными и отуманенными в мир, где им предстоит споткнуться на первом шагу"**. Вот такие хмельные и отуманенные "молодые головы" рисует Тургенев в "Дыме" в лице Губарева и его окружения. Несомненно, что за развитие губаревщины в русском общественном движении Тургенев возлагал идейную ответственность на Герцена и Огарева. Но этого обстоятельства совершенно недостаточно для того, чтобы видеть в "Дыме" памфлет, направленный непосредственно против Герцена, а в Губареве искать Огарева***.
* ("Письма К. Д. Кавелина и И. С. Тургенева к А. И. Герцену", Женева, 1892, стр. 190.)
** ("Письма К. Д. Кавелина и И. С. Тургенева к А. И. Герцену", Женева, 1892, стр. 172.)
*** (См. Г. А. Бялый, "Дым" в ряду романов Тургенева.- "Вестник Ленингр. ун-та", 1947, № 9.)
"Раздражительный генерал" призывал действовать "вежливо, но в зубы". Эмансипатор Губарев вместе СО своим держимордой - братцем в конце романа вполне готов к осуществлению на практике этого призыва и даже без излишней вежливости. "Мужичье поганое... бить их надо, вот что; по мордам бить; вот им какую свободу - в зубы..." - злобствует он. При всех своих разногласиях с Герценом Тургенев не мог допустить даже и намека на возможность такого конца для деятелей русской революционной эмиграции. Напротив, Тургенев вступается за преследуемых царизмом "нигилистов" и перед общественным мнением за границей. Осуждая расправу с ними, он заявляет, что эти нигилисты "и не так черны, и не так ожесточены, как их обычно изображают" (XI, 394), намекая на ту клеветническую информацию, которую распространяли царские агенты за границей. Что касается Огарева, то Тургенев пишет о нем Герцену в марте 1869 года: "Я- никогда не был высокого мнения об его литературной деятельности; но всегда искренне уважал его и знаю, какое у него золотое сердце"*. А, Д. Галахов, хорошо знавший и Тургенева и Герцена с Огаревым, писал в своих воспоминаниях: "В Губареве... думали видеть Огарева, но едва ли справедливо: между ними нет никакого сходства, кроме разве того, что их фамилии образуют богатую рифму"**. Возможно, что в пылу полемики с Герценом зимой 1862-1863 годов, когда Тургенев набросал список действующих лиц своего будущего романа, он как-то связывал Огарева с одним из его персонажей, но буква "О" осталась лишь условным значком, заметкой для памяти.
* ("Письма К. Д. Кавелина и И. С. Тургенева к А. И. Герцену", Женева, 1892, стр. 201.)
В облике Губарева, превратившегося по возвращении в Россию в мелкого помещика-держиморду, в его приятеле Биндасове, ставшем акцизным чиновником и трактирным завсегдатаем, в молодом приват-доценте Ворошилове и других, им подобных, Тургенев показывал, конечно, не революционеров, а людей, примазывающихся к демократическому движению, продолжая в этом отношении сатирическую линию "Отцов и детей" (образы Кукшиной и Ситникова). Это превосходно понял еще Писарев. Тургенев особенно интересовался его мнением о "гейдельбергских арабесках". "Я себе на днях поставил вопрос, какое впечатление произвел "Дым" на Вас и на Ваш кружок - рассердились ли Вы по поводу сцен у Губарева и эти сцены заслонили ли для Вас смысл всей повести? - запрашивал Тургенев критика.- По всем до меня доходящим известиям - "Дым" возбуждает чуть не ненависть и презрение ко мне в большинстве читателей; две, три статьи, которые мне удалось прочесть,- в том же духе" (XII,371). Писарев отвечал ему: "Сцены у Губарева меня нисколько не огорчают и не раздражают. Есть русская пословица: дураков в алтаре бьют. Вы действуете по этой пословице, и я со своей стороны ничего не могу возразить против такого образа действий. Я сам глубоко ненавижу всех дураков вообще, и особенно глубоко ненавижу тех дураков, которые прикидываются моими друзьями, единомышленниками и союзниками"*. То, что типы губаревского сборища намечены уже в "Отцах и детях", само по себе говорит о том, что Тургенев вовсе не создавал их в "Дыме" специально для осмеяния русской революционной эмиграции. Он только продолжил развитие явления, замеченного им на несколько лет раньше. Вот почему никак нельзя относить "Дым" к той антинигилистической литературе, фронт которой все ширился, кончаясь Маркевичем и ему подобными.
* (Д. И. Писарев, Соч. в 4-х томах, т. 4, стр. 424.)
Истинный смысл губаревщины прекрасно был понят реакционной критикой. В своих ценных комментариях к "Дыму" А. И. Батюто приводит отзыв газеты "Голос", в котором автор его, "приписывая Тургеневу "гражданские подвиги" по разоблачению нигилизма в "Отцах и детях", досадовал на то, что "Дым" в этом отношении не выдерживает сравнения с предшествующим романом писателя. "В повести много недосказанного,- сетовал критик.- ...желая изобразить наших "эмигрантов", г. Тургенев очертил одного только Губарева и ничего не сказал о тех личностях, пред которыми и сам Губарев то же, что Ворошилов". Как справедливо замечает комментатор, "критик не нашел в "Дыме" сатиры на подлинно революционную эмиграцию и явно сожалел об этом" (IV, 487-488).
В критике не раз отмечалось, что губаревщина в русском демократическом движении - примерно то же, что репетиловщина в движении декабристов. Сам Тургенев явно проводит эту параллель. Рассказ Бамбаева о Губареве чуть не дословно повторяет репетиловский рассказ об Ипполите Удушьеве:
"Но Губарев, Губарев, братцы мои!! Вот к кому бежать, бежать надо! Я решительно благоговею перед этим человеком! Да не я один, все сподряд благоговеют. Какое он теперь сочинение пишет, о... о... о...
- О чем это сочинение? - спросил Литвинов.
- Обо всем, братец ты мой, вроде, знаешь, Бекля... только поглубже, поглубже... Все там будет разрешено и приведено в ясность".
Тургенев наделяет Губарева и его окружение крайне непривлекательными чертами, вызывая у читателя смех и неприязнь. Он подбирает удивительно едкие и разящие характеристики: "человек хороший, из числа пустейших, вечно без гроша и вечно от чего-нибудь в восторге, Ростислав Бамбаев шлялся с криком, но без цели, по лицу нашей многосносной матушки земли". Тургенев привлекает на помощь средства портретной живописи. Он изображает Бамбаева человеком уже немолодым, "с мягкими, словно разваренными щеками и носом, взъерошенными жирными волосами и дряблым тучным телом". У него "заплывшие глазки" и "пухлые губки, над которыми странно и неуместно торчали крашеные усы". Губарев, по впечатлениям Литвинова, оказался "господином наружности почтенной и немного туповатой, лобастым, бородастым, с широкой шеей, с косвенным, вниз устремленным взглядом". Тит Биндасов - "с виду шумный бурш, а в сущности, кулак и выжига, по речам террорист, по призванию квартальный, друг российских купчих и парижских лореток, лысый, беззубый, пьяный". Суханчикова с ее страстью к сплетням обладала "чрезвычайно подвижным, как лимон, желтым лицом, черными волосиками на верхней губе и быстрыми, словно выскочить готовыми глазами"*. Тургенев широко использует в сатирических целях черты внешнего облика персонажей, их манеру говорить.
* (При описании "бешенства сплетен" Тургенев, видимо, вспоминал пущенную и о нем в Гейдельберге сплетню, о которой он сообщал Герцену в ноябре 1860 года. В этой сплетне, как и в словах Суханчиковой, фигурирует Бичер-Стоу.)
Сатирический талант Тургенева проявился и в "образе молодого либерального приват-доцента Ворошилова, бывшего офицера, который любил показать свою ученость тем, что кстати и некстати сыпал десятками имен ученых, ошеломляя неискушенных слушателей". В. И. Ленин неоднократно использовал образ тургеневского Ворошилова, обличая буржуазных либералов и меньшевиков, прикрывавших свою квазиученость набором известных имен и ученых слов. "Милый г. Чернов! - писал В. И. Ленин об одном эсеровском квазиученом.- Как он удивительно похож на тургеневского Ворошилова: помните - в "Дыме" - молодого русского приват-доцента, который совершал променад по загранице, отличался вообще большой молчаливостью, но от времени до времени его прорывало, и он начинал сыпать десятками и сотнями ученых и ученейших, редких и редчайших имен?"*.
* (В. И. Ленин, Сочинения, т. 5, стр. 134.)
По мнению Джона Рида (написавшего предисловие к американскому изданию "Дыма" в 1919 г.), сатире Тургенева подверглась "та русская молодежь, которая, приезжая в Европу, без разбора, со всей присущей славянству восприимчивостью, поглощала массу теорий и идей"*.
* ("Русская литература", 1958, № 3, стр. 196.)
Тургенев по-толстовски иронически относится к всеобщему увлечению "вопросами". В романе "Дым" больше всего любит высказываться о "вопросах" именно Ворошилов. Коснувшись "вопросов", "он вдруг оживился и так и помчался, как добрый конь, лихо и резко отчеканивая каждый слог, каждую букву, как молодец-кадет на выпускном экзамене, и сильно, но не в лад размахивая руками". Чтобы сильнее подчеркнуть свою иронию по отношению к Ворошилову, Тургенев добивает последнего сравнением с "молодым петухом". В демократическом движении 60-х годов участвовало немало военных людей, офицеров. Не упустив из виду этой исторической детали, Тургенев и здесь указывает не на злаки, а на плевелы. Действительно, революционные деятели офицеры Обручев, Серно-Соловьевич и другие порвали со своей средой, попали в тюрьмы и на каторгу. Ворошилов снова вернулся в среду Скалозубов; этим возвращением Тургенев подчеркнул показной и пустой характер и его либерализма и его учености. Не случайно он сравнивает его с гоголевским поручиком Пироговым, успокоившим свою оскорбленную честь слоеными пирожками в кофейной.
Необходимо отметить, что среди людей, окружающих Губарева, Тургенев отличает некоторых из губаревцев как людей добропорядочных, по отзыву Потугина,- Пищалкина, Суханчикову. Но эти различия не изменяли общего облика губаревщины как пены на поверхности демократического движения.
"Надо всем, всем женщинам запастись швейными машинами и составлять общества, эдак они все будут хлеб себе зарабатывать и вдруг независимы станут. Иначе они никак освободиться не могут. Это важный, важный социальный вопрос",- тараторит взбалмошная Матрена Суханчикова. В этой тираде в пародийном виде трактуется затея Веры Павловны в романе Чернышевского. Следует, однако, отметить, что Тургенев выступает не против самой идеи самостоятельного труда женщины как основы ее независимости. Мы уже видели, что он с глубоким уважением относился к самому принципу женского равноправия и независимости женщины. Тургенев высмеивает тех, кто видел в "швейных машинах" панацею от всех трудностей. Для губаревщины характерна совершенная политическая пустота, безответственность и показной радикализм. Это освещено и судьбой сплетницы Матрены Суханчиковой, отправившейся в Португалию с двумя "матреновцами".
В известной мере роман Тургенева помогал различать истинных друзей народа от той мутной накипи, которая нередко возникает на поверхности большого прогрессивного исторического движения. Явления губаревщины имели место и позднее, в третьем периоде русского освободительного движения. В черновике письма к А. А. Якубовой от 26 октября 1900 года Ленин писал: "Желать борьбы без пинков, разногласий без борьбы - было бы институтской наивностью, и если борьба будет вестись открыто, она во сто раз лучше заграничной и российской "губаревщины"*. В другом письме Ленин в аналогичном смысле употребляет выражение "матреновец"**. То, что изобразил Тургенев в "Дыме", было не памфлетом, а реальным фактом в русском демократическом движении пореформенной эпохи. По свидетельству одного из русских политических эмигрантов, К- Маркс указывал на то, что среди этих людей "встречаются странные личности, они живут за границей, называют себя эмигрантами, говорят не иначе как под секретом; несмотря на то, что называют себя эмигрантами, боятся на каждом шагу скомпрометироваться, а потом, смотришь, возвращаются себе в Россию и живут себе там преспокойным образом"***.
* ("Ленинский сборник", т. XIII, стр. 102.)
** (В. И. Ленин, Сочинения, т. 34, стр. 208.)
*** ("Литературное наследство", М. 1941, т. 41-42, стр. 1.)
Именно так обстоит дело и в романе Тургенева. Маркс мог не знать, какой образ жизни в России вели подобные персонажи. Русскому писателю это было известно. Сам Тургенев прямо указывал, какого типа людей имел он в виду, рисуя Губарева. "Как же ты говоришь, что незнаком с типом "Губаревых"? - Ну, а г-н Краевский А. А.- не тот же Губарев? Вглядись попристальнее в людей, командующих у нас,- и во многих из них ты узнаешь черты того типа" (XII, 384),- писал Тургенев Я. П. Полонскому в январе 1868 года. Из человека, некогда близкого к демократическим кругам, Краевский превратился в кулака, дельца в идеологии, который, подобно Губареву, пользовался мыслями и трудом других, а под конец деятельности стал ретроградом. "Других под сюркуп взяли, а ему ничего",- рассказывает о Губареве Бамбаев. То же самое можно было бы сказать и о Краевском.
Ограниченность Тургенева сказалась в том, что он не противопоставил губаревщине подлинных представителей демократического движения. В "Отцах и детях" псевдодемократам Ситникову, будущему Биндасову или в лучшем случае Бамбаеву, и Кукшиной, которая в конце романа отправляется в Гейдельберг, чтобы стать там Суханчиковой, Тургенев противопоставил Базарова. В "Дыме" подлинно демократическая, преданная народному делу молодежь никем не представлена. На этот недостаток романа указал Писарев. "Мне хочется спросить у вас: Иван Сергеевич, куда вы девали Базарова? - писал он Тургеневу, ознакомившись с романом.- Вы смотрите на явления русской жизни глазами Литвинова, вы подводите итоги с его точки зрения, вы его делаете центром и героем романа, а ведь Литвинов - это тот самый друг Аркадий Николаевич, которого Базаров безуспешно просил не говорить красиво. Чтобы осмотреться и ориентироваться, вы становитесь на эту низкую и рыхлую муравьиную кочку, между тем как в вашем распоряжении находится настоящая каланча, которую вы же сами открыли и описали. Что же сделалось с этою каланчой? Куда она девалась? Почему ее нет по крайней мере в числе тех предметов, которые вы описываете с высоты муравьиной кочки? Неужели же вы думаете, что первый и последний Базаров действительно умер в 1859 году от пореза пальца? Или неужели же он с 1859 года успел переродиться в Биндасова? Если же он жив и здоров и остается самим собою, в чем не может быть никакого сомнения, то каким же образом это случилось, что вы его не заметили? Ведь это значит не заметить слона и не заметить его не при первом, а при втором посещении кунсткамеры, что оказывается уже совершенно неправдоподобным. А если вы его заметили и умышленно устранили его при подведении итогов, то, разумеется, вы сами de propos delibere* отняли у этих итогов всякое серьезное значение"**.
* (Преднамеренно, с умыслом (франц.).)
** (Д. И. Писарев, Соч. в 4-х томах, т. 4, стр. 424-425.)
Тургенев отвечал Писареву: "Вы не сообразили того, что если Базаров и жив,- в чем я не сомневаюсь,- то в литературном произведении упоминать о нем нельзя: отнестись к нему с критической точки - не следует, с другой - неудобно; да и наконец - ему теперь только можно заявлять себя - на то он Базаров; а пока он себя не заявил, беседовать о нем или его устами - было бы совершенной прихотью - даже фальшью" (XII, 376).
В этом ответе много примечательного. Тургенев признает, что Базаровы есть в русской жизни, но показать их облик в новой обстановке не представляется писателю возможным. Почему? Учитывая урок "Отцов и детей", использование реакцией его критики базаровского типа, Тургенев не считает целесообразным показывать нового Базарова "с критической точки": в обстановке разгула реакции это могло оказать ей помощь. Эти соображения, как нам кажется, проливают свет на то, почему в романе, описывающем обстановку 1862 года, нет и намека на события, связанные с Чернышевским, с арестом его и Писарева, с запрещением "Современника" и "Русского слова" и пр. Как видно из слов Тургенева, он вовсе не желал своей критикой круга "Современника" или Писарева лить воду на мельницу все более развертывавшейся реакции и тем притуплять направленное против нее острие романа. В то же время освещение без критики Тургеневу кажется "неудобным",- тогда пришлось бы утверждать казавшиеся ему иллюзорными и ошибочными надежды на общину, "социально-славянофильские", как он их называл, настроения и пр. Тургеневу, наконец, вообще казалось, что пытаться воссоздавать облик и взгляды Базарова, "пока он о себе не заявил" в новой обстановке, было бы художественно фальшиво.
Таким образом, освещенное в романе время в русском общественном движении представлялось Тургеневу переломным, кризисным, неясным. Замысел "Дыма" возникает в пору начавшегося наступления реакции. Вместе с тем к середине 60-х годов и само демократическое движение вступает в полосу некоторого внутреннего кризиса, перелома, исторический смысл которого определяется в конце 60-х годов. Когда Тургенев в 1865 - 1866 годах писал роман, период революционной ситуации сменился временным упадком и ослаблением демократического движения. Добролюбов был в могиле. Чернышевский на каторге, "Колокол" утратил свое былое влияние, прошла жестокая полемика между "Современником" и "Русским словом". Кризис в демократическом движении отмечал не только Тургенев, но и представители самого демократического лагеря, например Салтыков-Щедрин в хронике "Наша общественная жизнь" (1864), Шелгунов, писавший в 1870 году о некоторых "людях шестидесятых годов", которые в условиях усиления реакции "посыпали головы пеплом и занялись ведением приходно-расходных книг по домашнему хозяйству"*. Новый подъем демократического движения был впереди. Но в 1866 году, особенно после выстрела Каракозова и окончательного запрещения "Современника", его судьба могла представиться трагичной, а его надежды и мечты - "дымом". Нужно было быть так тесно связанным с движением и так верить в него, как Некрасов и Салтыков-Щедрин, чтобы понять преходящий характер тех затруднений, которые приходилось испытывать продолжателям дела Чернышевского и Добролюбова. Возможно, что если бы Тургенев больше жил в России в эту пору, он дал бы несколько иную картину русской общественной жизни, чем та, которая нарисована в "Дыме". "Я очень хорошо понимаю,- признавался тогда сам писатель,- что мое постоянное пребывание за границей вредит моей литературной деятельности, да так вредит, что, пожалуй, и совсем ее уничтожит: но и этого изменить нельзя. Так как я - в течение моей сочинительской карьеры - никогда не отправлялся от идей, а всегда от образов (самому даже Потугину лежит в основании известный образ) - то при более и более оказывающемся недостатке образов музе моей не с чего будет писать свои картинки. Тогда я - кисть под замок и буду смотреть, как другие подвизаются" (XII, 408).
* (Н. В. Шелгунов, Соч., т. II, стр. 283.)
Однако дело заключалось не только в недостатке материала. Отход от демократического движения помешал Тургеневу на этот раз проявить необходимую в сложившейся обстановке проницательность. Писатель переживал нечто вроде похмелья от своих либеральных надежд и иллюзий первых дней после появления "великого указа". Крепостническая реакция брала реванш, свирепствовал Муравьев-вешатель, правительство искало путей к контрреформам. С другой стороны, роман проникнут мрачными мыслями о том, что и прогрессивные общественные круги не знают истинных путей развития страны. Все на поверку оказывалось "дымом". Эту мысль Тургенев и выразил словами усталого, разочарованного Литвинова. "Дым, дым",- повторил он несколько раз; и все вдруг показалось ему дымом, все, собственная жизнь, русская жизнь - все людское, особенно все русское. Все дым и пар,- думал он".
5
Какие же общественные ценности представлялись Тургеневу незыблемыми в эти мрачные годы, в чем видел он опору прогрессивного будущего России в обстановке разгула политической реакции и кризиса в русском общественном движении? Ответы на эти вопросы связаны в "Дыме" с образами Литвинова, Тани и Потугина. В их личностях, в их духовном и нравственном облике Тургенев находит то положительное, что в какой-то степени ослабляло горечь и мрак в душе писателя.
В системе образов "Дыма" образу Литвинова обычно не придается большого значения. Принято считать, что среди многочисленных тургеневских персонажей герой романа "Дым" - существо безликое и бесцветное, не воплощающее в себе никакой плодотворной идеи писателя. Не учитываются при этом ни роль Литвинова в событиях, ни его центральное место в композиции романа, ни его разнообразные отношения с другими персонажами, в которых Литвинов занимает позицию критика и даже своего рода арбитра, судьи. Тургеневского героя любят Ирина и Татьяна, женщины различного нравственного облика и характера, которым сам писатель сочувствует. К Литвинову с уважением и интересом относится Потугин. Все это требует более основательного выяснения роли и значения образа Литвинова.
Говоря о Литвинове как о человеке, "каких довольно много бывает на белом свете", Тургенев указывает на обычность своего героя, на то, что он ничем не выделялся. Но ведь отсутствие героического или чего-либо исключительного в человеке вовсе не означает ни его бесцветности и безликости, ни его бесполезности сточки зрения прогрессивного развития общества.
Тургенев делает героя романа "Дым" полуразночинцем по происхождению, сыном "отставного служаки-чиновника из купеческого рода". Учился Литвинов в Московском университете. В студенческие годы он "благоговел перед Робеспьером и не дерзал громко осуждать Марата". Эти настроения были присущи и Тургеневу в бытность его студентом Московского университета. Стало быть, Литвинов в юные годы тоже был и разрушителем и демократом. За границей он также, в соответствии с духом 60-х годов, учился "агрономии и технологии", в которых приобрел солидные познания Словом, он человек европейски образованный и просвещенный. При этом его образование и его духовные интересы связаны с практическими потребностями и целями жизни: в них нет ничего отвлеченного, беспочвенного, как, например, у Лаврецкого в "Дворянском гнезде".
Литвинов возвращался на родину, чтобы заняться сельским хозяйством или, как оценивает это Тургенев, "начать действительную, а не коронную службу". Что такое "коронная служба" и чего она требует от человека, достаточно ясно представлено в романе в облике генеральского общества. Литвинов с отвращением отворачивается от нее с полного одобрения самого писателя, который в этом отношении остался верен духу передовых людей 40-х годов, справедливо презиравших службу "короне". "Действительную службу" Литвинов и сам Тургенев видят в той пользе, которую он должен был принести "пожалуй даже, всему краю". Литвинов, подобно Лаврецкому, ехал "землю пахать", но не старыми дедовскими, патриархально-крепостническими, а просвещенными способами, на высоком европейском уровне.
Разумеется, стремления и жизненные идеалы Литвинова передовым, связанным с демократическим движением людям справедливо могли показаться ограниченными по сравнению с идеалами Инсарова, Базарова и даже Рудина. Литвинов напоминал читателю о Лежневе, о Лаврецком. Но те "землю пахали" в условиях крепостного строя, Литвинов же возвращается в Россию в начале 1862 года, то есть после реформы. А это для Тургенева в корне меняло дело. Прогрессивное развитие России, которая и на другой день после реформы оставалась по-прежнему отсталой, полукрепостнической, нищей страной, Тургенев связывал с развитием культурного хозяйства, просвещения, честности и порядочности во всем, упорного и настойчивого труда. "Новое принималось плохо, старое всякую силу потеряло,- читаем в романе,- неумелый сталкивался с недобросовестным; весь поколебленный быт ходил ходуном, как трясина болотная, и только одно великое слово "свобода" носилось как божий дух над водами. Терпение требовалось прежде всего, и терпение не страдательное, а деятельное, настойчивое, не без сноровки, не без хитрости подчас..."
Тургеневу импонирует облик простого, рядового, но вполне прогрессивного мыслящего человека, благородного и просвещенного интеллигента, которых и на самом деле было еще немного в русской действительности. Рисуя образ героя "Дыма", Тургенев как бы хочет сказать: "Пусть Литвинов уступает другим, более передовым людям в смысле их героического духа, но его нравственный облик, его честность и порядочность, его готовность к "действительной службе" на благо своему краю заслуживают всяческого одобрения. Эту мысль почувствовал, например, Джон Рид. В изображении Тургенева "главный герой романа Литвинов, заурядный молодой человек, относился, по глубокому убеждению писателя, к тем людям, в которых особенно нуждалась Россия"*,- заметил он в своем предисловии к "Дыму".
* ("Русская литература", 1958, № 3, стр. 195.)
Так представлялось дело Тургеневу в обстановке разгула реакции и в тот момент, когда все крайнее, идущее от теории, казалось ему, как и Литвинову, чем-то неустойчивым, преходящим, ненадежным - "дымом". В этом смысле он и возражал Писареву по поводу сравнения Литвинова с Аркадием Кирсановым. "А об Литвинове и говорить нечего: он тоже не Аркадий: он дюжинный честный человек - и все тут. Мне было бы очень легко,- продолжал Тургенев,- ввести фразу вроде того - что, "однако вот, мол, есть у нас теперь дельные и сильные работники, трудящиеся в тишине" - но из уважения и к этим работникам и к этой тишине я предпочел обойтись без этой фразы; молодежи не нужно, чтобы ей мазнули медом по губам,- я по крайней мере так думаю" (XII, 377). Тургенев иронизировал над теми критиками романа, которые, утверждая, что образ Литвинова воплощает собой тургеневский идеал положительного героя, вместе с тем видели в Литвинове "тряпку". "Сперва мне говорят,- писал Тургенев Анненкову в мае 1867 года,- что Литвинов мною представляется как герой; потом доказывают мне, что он тряпка, и с торжеством объявляют, что я сам себе противоречу" (XII, 374-375). Но Тургенев не видел в Литвинове ни героя, ни "тряпки". То, что представлял себе писатель в облике Литвинова по отношению к русской жизни пореформенной поры, поясняет его письмо к А. П. Философовой от III сентября 1874 года. "Для предстоящей общественной деятельности не нужно ни особенных талантов, ни даже особенного ума - ничего крупного, выдающегося, слишком индивидуального; нужно трудолюбие, терпение...", нужно чувство долга, готовность к будничной работе, нужно "учить мужика грамоте, помогать ему, заводить больницы" (что и делала в своей деревне Таня). "Мы вступаем в эпоху только полезных людей... и это будут лучшие люди. Их, вероятно, будет много; красивых, пленительных - очень мало" (XII, 465 - 466). Одним из таких Литвиновых Тургенев советует быть сыну Философовой. Но перед "только полезными людьми не преклоняются",- добавляет Тургенев, как бы отвергая всякий упрек в героизации Литвиновых.
Существенно, однако, что Тургенев решительно отвергал "страдательное терпение", означавшее примирение с действительностью и приводившее к тому смирению, которое в 60-е годы уже начал проповедовать Достоевский. Тургенев выставлял лозунг "деятельного терпения", то есть необходимости скромного, но настойчивого и нужного труда по улучшению русской жизни, по развитию в русской действительности тех положительных начал, которые он находил в реформах 60-х годов. Для этого необходимы были честные и просвещенные люди, готовые к такому "деятельному терпению". Таким, по мысли Тургенева, и является Литвинов.
Примечательно, что писатель не делает его представителем какого-либо определенного общественного лагеря, направления, течения. Когда в разговоре с Губаревым Литвинов заявил ему, что у него "нет никаких политических убеждений", Губарев назвал своего собеседника "недозрелым". Передовой читатель должен был бы, на первый взгляд, присоединиться к этой оценке, но тургеневский герой поясняет: "Мне кажется, нам, русским, рано иметь политические убеждения или воображать, что мы их имеем. Заметьте, что я придаю слову "политический" то значение, которое принадлежит ему по праву..." Дополнение существенное, с точки зрения Тургенева. Литвинов хочет им сказать, что при том полицейском произволе, который царил в России, при бесправии и отсталости народа, только что вырвавшегося из-под рабского гнета, при отсутствии в России демократических свобод, трудно было говорить о политических убеждениях в том значении, которое имели эти слова в обиходе передовых стран Западной Европы при наличии политических партий, парламентской борьбы и т. п. В феврале 1868 года, вскоре после окончания "Дьша", Тургенев замечает в одном из своих официальных писем, что людям, живущим в Англии, присущи "известного рода привычки и приемы публичной политической деятельности, которые не могли не возбудить у нас недоверия, недоумения, даже опасений" (XI, 339). И именно Губарев в конце концов оказывается человеком, не имеющим никаких политических убеждений.
Что касается отношения Литвинова к тому, что представляло собой общество генералов, то вражда тургеневского героя к реакционно-крепостнической программе возвращения "назад" достаточно раскрыта в романе. Наблюдая общество генералов, слушая их разговоры, Литвинов чувствовал, что "его честная, плебейская гордость так и возмущалась... Он любил все, что они ненавидели, он ненавидел все то, что они любили". Он видел в них своих врагов. Этот мир украл у него и нравственно погубил и его первую любовь.
Этот враг чуть его самого не сделал своим рабом, не привел к нравственному опустошению, к гибели. Но Литвинов усилием воли и размышлений вырвался из охватившего его вдруг "дыма" страсти, его жизнь, труд, любовь вновь обретают ту устойчивость и целеустремленность, которые были ему присущи раньше. И к нему приходит счастье, которого не достигал почти никто из тургеневских героев.
Это счастье Тургенев воплощает в образе Тани. Она ничем не блещет по сравнению с другими тургеневскими героинями. Это простая русская девушка, не лишенная мужества и воли при столкновении с трудными обстоятельствами жизни, честная и добрая. У себя в деревне она лечит крестьян, заводит школу. Ее сердце способно к настоящей и неизменной любви. Тургенев восхищается оригинальной красотой и страстностью натуры Ирины, но еще больше мил ему облик невесты Литвинова "с удивительным выражением доброты и кротости в умных, светло-карих глазах, с нежным белым лбом, на котором, казалось, постоянно лежал луч солнца". В "Дыме", как и в "Накануне", Тургенев показывает и то соответствие героя и героини, которое создавало почву для повседневной, практической и плодотворной деятельности рука об руку, на всю жизнь и на пользу общества. В прямоте и честности Литвинова, который не мог и не хотел таить от невесты своей измены ей, Тургенев возвращается и к той нравственной идее искренности в любви, которая понравилась Ленину в повести "Андрей Колосов". "Как человек честный и справедливый, он понимал важность обязанностей, святость долга и почел бы за стыд хитрить с самим собой, с своей слабостью, с своим проступком". Самая горькая правда лучше лицемерной и тяжелой для обеих сторон игры в счастье. Так думают Таня и Литвинов, так думает и сам Тургенев.
Но, может быть, Тургенев пришел к тому, над чем он иронизировал в "Отцах и детях" устами Базарова, к идеализации "дворянского счастья"? Литвинов тоже нашел свое счастье, но он все же не станет "Катиным" Аркадием, да и Таня не была Катей. Прощаясь с Литвиновым, Потугин дает ему "напутственный совет". "Всякий раз, когда вам придется приниматься за дело, спросите себя: служите ли вы цивилизации - в точном и строгом смысле слова,- проводите ли одну из ее идей, имеет ли ваш труд тот педагогический, европейский характер, который единственно полезен и плодотворен в наше время у нас". Этот совет идет от Тургенева. Литвинов принимает его: он честно и деятельно, хотя бы на скромном поприще, готов служить идее европеизации России. А когда пришла пора и Базаров снова заявил о себе, Тургенев по-своему нарисовал его новый облик в "Нови", а вместо Тани создал образ героической Марианны.
6
В литературе о "Дыме" преобладает мнение, восходящее к комментариям Л. В. Пумпянского, о композиционной неслаженности романа, в котором "гейдельбергские арабески" будто бы представляют чисто полемический и не связанный с основным содержанием романа материал. Пумпянский находил в "Дыме" распад жанра романа в творчестве Тургенева, сочетание в нем "любовной новеллы с двумя политическими памфлетами и одной политической идеологией"*. Однако если изъять из "Дыма" эпизоды с Губаревым, Потугиным и прочими, то "Дым" превратится во что-то похожее на великосветский роман. Между тем Тургенев в "Дыме", как и в других своих романах, стремился дать широкий, охватывающий многие стороны действительности роман о жизни русского общества в первые пореформенные годы. При этом ни в одном из предшествующих романов Тургенева нет такого широкого общественного фона, как в "Дыме". Писатель впервые вводит в свои произведения изображение правящих кругов, самую верхушку русского общества, а это дает ему возможность коснуться таких вопросов русского общественного развития, каких он не мог касаться во времена дореформенные.
* (Л. В. Пумпянский, "Дым". Историко-литературный очерк.- В кн.: И. С. Тургенев, Сочинения, т. IX, ГИХЛ, М.- Л. 1930, стр. V-VI.)
"Дым" полон также исторических деталей, очень точных и ясных современникам. В критике не раз отмечалось, что ни в одном произведении Тургенева так сильно не ощущается прототипичность ряда его героев, как в "Дыме". В романе узнавались фаворитка царя А. С. Долгорукова и ее муж генерал П. П. Альбединский, министр двора граф Адлерберг, славянофил А. И. Кошелев, который "весь свой век и стихами и прозой бранил пьянство, откуп укорял... да вдруг взял да два винные завода купил и снял сотню кабаков - и ничего!" В госпоже X., "известной некогда красавице и всероссийской умнице, давным-давно превратившейся в дрянной сморчок, от которого отдавало постным маслом и выдохшимся ядом",- видели А. О. Смирнову-Россет*.
* (О прототипах "Дыма" и автобиографическом элементе в романе см. обстоятельные комментарии Ю. Г. Оксмана к т. IX Сочинений И. С. Тургенева, М. 1930.)
В изображении Литвинова, Ирины и Татьяны, добродушной Капитолины Марковны, всей линии любви в "Дыме" Тургенев придерживается мягкости и лиричности художественной манеры "Дворянского гнезда" и "Накануне". Но в "Дыме" явственно проступают новые художественные приемы, истоки которых восходят к "Отцам и детям" и даже к таким рассказам "Записок охотника", как "Бурмистр". То, что некоторым критикам представлялось художественным упадком Тургенева, на самом деле являлось развитием новой - третьей- художественной манеры в его творчестве. Сам Тургенев связывал ее возникновение именно с работой над "Дымом". "Роман мой озаглавлен "Дым". Написано в новом для меня роде"*,- сообщал он Е. В. Авдееву в сентябре 1867 года.
* ("Русская старина", 1902, т. VIII, стр. 283.)
Укажем, что еще в связи с историей печатания "Призраков" Тургенев в письме к Боткину от 26 ноября 1863 года замечает: "Никакого нет сомнения, что я либо перестану вовсе писать, либо буду писать совсем не то и не так, как до сих пор"*. Сомнения Тургенева были связаны с ощущением необходимости новых художественных исканий, направление которых и определилось в "Дыме". Довольно тонко почувствовал это направление П. В. Анненков. По мнению критика, в "Дыме" в творчество Тургенева врываются чуждые ему художественные приемы. "Он так приучил читателей к тонким чертам, мягким очеркам, к лукавой и веселой шутке, когда ему приходилось смеяться над людьми, к изящному выбору подробностей, когда он рисовал их нравственную пустоту, что многие не узнали любимого своего автора в нынешнем сатирике и писателе, высказывающем свои впечатления прямо и начистоту,- пишет Анненков.- Свидетелями его новой манеры остаются знаменитая сцена пикника на террасе Баденского замка, вечер у Ратмировой, заседание у Губарева, и прочее. Все это написано им непосредственно с натуры, как случалось ему писать прежде только в виде исключения. Он понасиловал обычные свойства своего таланта для того, чтобы сознательно не упускать резкие черты жизненной правды, как она ему представилась"**. Вслед за Анненковым вознегодовал и Фет, которому по вполне понятным причинам также не нравилась новая художественная манера Тургенева. Он рассматривает ее как проявление тенденциозного, рефлективного, то есть чисто сознательного, а стало быть, и нехудожественного творчества, что Фет находил уже в "Отцах и детях".
* ("В. П. Боткин и И. С. Тургенев. Неизданная переписка", "Academia", 1930, стр. 194.)
** ("Вестник Европы", 1867, № 6, стр. 101-102.)
Несомненно, что Тургенев не сразу овладевает теми новыми элементами своей художественной манеры, которые он использует в работе над "Дымом". Они не везде органично и свободно сочетаются со старыми приемами писателя, восходящими к "Дворянскому гнезду". Это иногда и вызывает впечатление двойственности стиля романа "Дым". Но то, что вызвало неудовольствие и критику Анненкова и Фета, являлось новым качеством в идейно-творческом развитии Тургенева, отразившем все возраставшую сложность и обострение общественных противоречий в русской жизни пореформенного периода, а также влияние на писателя художественного опыта демократической литературы 60-х годов. И не случайно в ответ на резкие критические замечания Фета по адресу "Дыма" Тургенев пишет ему почти вызывающе: "С эстетическими штучками и прочими тонкостями, которыми вы во мне дорожили, мне приходится встречаться теперь очень редко"*.
* (Письмо от 26 июля 1867 - "Русское обозрение", 1901, вып. I, стр. 264-255.)
Прежде всего, никогда раньше не входила так ощутимо в творчество Тургенева политика, как в "Дыме". Еще в 1863 году писатель, явно, впрочем, преувеличивая, заявлял гр. Е. Е. Ламберт о том, что он не хочет "заниматься политикой". "Это дело мне чуждое и неинтересное, и я обращаю на него внимание, насколько это нужно писателю, призванному рисовать картины современного быта"*. Но уже от "Отцов и детей", как это отметил Герцен, веет духом политической борьбы, а "Дым" насыщен политикой. Рисуя облик крепостников-аристократов и губаревский кружок, автор "Дворянского гнезда" прямо прибегает к политическим оценкам. Проницательный Джон Рид именно по поводу "Дыма" писал, что "огромный интерес, вызванный произведениями Тургенева в России, объясняется в значительной мере тем, что во всех них затронуты политические вопросы, тем, что они, при всем их художественном совершенстве и изяществе формы, отличаются ярко выраженной пропагандистской направленностью"**. Новые речевые элементы входят и в стилистику тургеневского романа. Если словарь "Рудина" был насыщен философской лексикой, то в "Дыме" Тургенев широко использует политическую терминологию, отражающую общественную борьбу 60-х годов.
* ("Письма И. С. Тургенева к гр. Е. Е. Ламберт", М. 1915, стр. 161.)
** ("Русская литература", 1958, № 3, стр. 195.)
Другой особенностью художественной манеры "Дыма" является сатира. Получившее неодобрительную оценку Анненкова, но правильно отмеченное им стремление Тургенева к воспроизведению "резких черт жизненной правды" снова и даже с большей остротой, чем раньше, обращало писателя к сатирическому опыту Гоголя. Влияние гоголевских приемов в освещении отрицательного Л. Н. Толстой находил уже в "Накануне". В изображении высшего света и губаревщины Тургенев прямо использует приемы и Грибоедова и Гоголя.
В пылкости и манере Суханчиковой спорить много общего с гоголевскими дамами из "Мертвых душ": то же "бешенство сплетни", тот же крик, упрямство, любопытство и желание во что бы то ни стало переспорить собеседника, хотя бы речь шла о совершенном пустяке или какой-нибудь незначащей детали. Ноздрева в новой пореформенной обстановке представляет в "Дыме" Биндасов. Даже язык у него ноздревский:
"- Дрянь, колпак! - завопил Биндасов. Вагоны катились все шибче и шибче, и он мог безнаказанно ругаться.- Скряга! слизняк! каплюжник!"
Но гоголевская сатира мало касалась политических тем и вообще различных политических течений в русском общественном развитии. Все это выдвинулось на первый план в период борьбы вокруг ликвидации крепостного права. Поэтому принципы гоголевской сатиры должны были претерпеть определенную эволюцию. Новым этапом ее развития в русской литературе была сатира Салтыкова-Щедрина. Обратившись к сатире, Тургенев не мог пройти мимо щедринского художественного опыта. В 50-е годы он отрицательно относился к таким произведениям Салтыкова-Щедрина, как "Губернские очерки". Теперь отношение его к щедринской сатире начинает меняться.
Несомненно влияние сатиры Салтыкова-Щедрина на те страницы романа "Дым", на которых Тургенев обличает реакционные круги. "Действительная тайная тишина", царящая в изображенном в конце романа аристократическом доме столицы, образы "мягко пронзительного сановника", генерала, призывающего к методу "вежливо, но в зубы",- все это сближает Тургенева с великим сатириком.
Но особенно интересно то, что в "Дыме", как и в "Довольно", Тургенев выступает как писатель-публицист не только по тесной связи своей с современностью, но и по художественным приемам. Чисто публицистическим и даже тенденциозным образом является в "Дыме" образ Потугина.
Потугин - убежденный и закоренелый западник. "Я удивляюсь ей и предан ее началам до чрезвычайности..."- говорит он Литвинову о Западной Европе. По мнению Потугина, прогрессивное развитие отсталой, все еще полукрепостнической России целиком зависит от усвоения ею западноевропейской цивилизации. Эта идея Потугина выражена им в беседах с Литвиновым в резко полемической форме. Потугин обрушивается не только на славянофилов, но и на русских последователей идей утопического социализма.
Естественно, что образ Потугина навлек на Тургенева упреки со стороны самых различных общественных лагерей, от реакционного почвенника Достоевского до Герцена. Тургенев был обвинен в недостатке патриотизма, в апологетической защите буржуазной западноевропейской цивилизации и в антидемократизме. Тютчев написал стихотворение, в котором упрекал писателя в недостатке любви к России. Достоевский, ссылаясь на беседу свою с Тургеневым в Баден-Бадене летом 1867 года, в которой говорилось и о "Дыме", всем рассказывал о полном равнодушии и даже презрении западника Тургенева к России, ко всему русскому. "Он сам говорил мне,- сообщает Достоевский в письме к А. Н. Майкову,- что главная мысль, основная точка его книги, состоит в фразе: "Если бы провалилась Россия, то не было бы никакого убытка, ни волнения в человечестве"*. Эти измышления Достоевского дошли до сведения Тургенева, и он в предисловии к отдельному изданию "Дыма" в 1868 году решительно отверг обвинения его "в отступничестве, в клевете, в недобросовестном незнании России"**. Беседа с Достоевским закончилась разрывом с ним Тургенева.
* ("История одной вражды. Переписка Достоевского и Тургенева", "Academia", Л. 1930, стр. 164.)
** (И. С. Тургенев, Сочинения, 1933, т. XII, стр. 282.)
В статье "Отцы сделались дедами" (1867) резко отозвался о западнике Потугине Герцен: "Читаешь, читаешь, что несет этот Потугин, да так и помянешь Козьму Пруткова: "Увидишь фонтан - заткни и фонтан, дай отдохнуть и воде, особенно продымленной"*. В ответ Тургенев писал Герцену:
* (А. И. Герцен, Собр. соч. в 30-ти томах, изд. АН СССР, т. XIX, стр. 261.)
"Тебе наскучил Потугин, и ты сожалеешь, что я не выкинул половину его речей. Но представь: я нахожу, что он еще недостаточно говорит, и в этом мнении утверждает меня всеобщая ярость, которую возбудило против меня это лицо" (XII, 372-373). Позиция Тургенева оказывалась очень активной. Славянофил Страхов справедливо заметил, что для самого писателя далеко не вое было "дымом", как для его героя Литвинова. "Увы! Не равнодушен наш поэт, и не до конца искренне он исповедует, что все прах и суета,- писал Страхов по поводу "Дыма".- Ветер переменился, и все понесло в другую сторону; "все было",- шепчет поэт; но, несмотря на это успокоительное изречение, перемена, очевидно, раздражала поэта, и он написал повесть против господствующего ветра". Страхов правильно понял, что особенно раздражало Тургенева. "Не мало в "Дыме" выходок против людей и мнений, принадлежащих к движению до 1862 года,- замечает славянофильский критик,- но несравненно многочисленнее, продолжительнее и сравнительно сильнее выходки против мнений и настроений, получивших верх после 1862 года"*. После петербургских пожаров и польского восстания "верх" получил старый враг Тургенева - славянофильство, которое, постепенно эволюционируя вправо, в эту пору становится прямым идейным оружием реакции. Против реакционного славянофильства, панславизма, противопоставления "обновленной" России "одряхлевшему Западу" и был направлен образ Потугина.
* ("Отечественные записки", 1867, № 5, стр. 172.)
"Я даже радуюсь, что мой ограниченный западник Потугин появился в самое время этой всеславянской пляски с присядкой, где Погодин так лихо вывертывает па с гармоникой под осеняющей десницей Филарета" (XII, 379),- писал Тургенев Герцену в мае 1867 года, имея в виду шум, поднятый в связи с приездом представителей западных славян на московскую выставку. Для самого Тургенева его преданность идее всеобщей европеизации России была выполнением заветов Белинского, продолжением их общей борьбы с славянофильством. И не случайно, комментируя свою беседу с Тургеневым, Достоевский пишет о том, что "все эти либералишки и прогрессисты преимущественно школы еще Белинского ругать Россию находят первым своим удовольствием и удовлетворением", прибавляя при этом, что "они любят Россию"*.
* ("История одной вражды. Переписка Достоевского и Тургенева", "Academia", Л. 1930, стр. 165-166. Курсив Достоевского.)
Напомним признание Потугина в том, что он и страстно любит Россию и страстно ее ненавидит. Тургенев также то летом 1866 года соглашается с мрачной оценкой "современного быта России и русского характера вообще"*, то пишет в 1863 году, что он "никогда не чувствовал себя таким русским"**. Ему было больно, что Тютчев, которого он уважал, упрекнул его в недостатке патриотизма.
* ("Письма И. С. Тургенева к гр. Е. Е. Ламберт", М. 1915, стр. 121.)
** ("Письма И. С. Тургенева к гр. Е. Е. Ламберт", М. 1915, стр. 165.)
Противоречивые настроения Тургенева отчасти напоминают известные слова Чернышевского о русской нации, в которых Ленин видел проявление истинной любви к России, к родине. В этом плане следует истолковывать и высказывания Тургенева. Примечательно, что западника Потугина писатель делает разночинцем, да еще выходцем из священнического сословия. Этим он противопоставляет своего героя космополитам-аристократам, особенно ненавидевшим "семинаристов". Намекая на происхождение Чернышевского и Добролюбова, Тургенев, видимо, хотел сказать, что в защите Потугиным западноевропейской цивилизации не было ничего непатриотического и антидемократического. И в этом отношении он был совершенно прав.
Прежде всего Тургенев не во всем был солидарен с Потугиным*. Тургеневскому отношению к реформам Петра I, его оценкам Пушкина, Гоголя, Белинского противоречило чаадаевское по духу заявление Потугина о том, что "Русь в целые десять веков ничего своего не выработала, ни в управлении, ни в суде, ни в науке, ни в искусстве, ни даже в ремесле..." Общий критический тон этих высказываний Потугина мог импонировать Тургеневу, видевшему в славянофильских прославлениях русской народности консервативную защиту политической и культурной отсталости России, неправомерное противопоставление се "гнилому Западу", о чем говорит тургеневский герой. Но крайнее западничество Потугина, его пренебрежительно-космополитическое отношение к самой идее русской народности также были чужды Тургеневу. Отвечая на вопрос В. В. Стасова о том, насколько высказывания Потугина о Глинке соответствуют собственным взглядам автора "Дыма", последний ответил: "Ну, Потугин не Потугин - тут есть маленькая charge, я хотел представить совершенного западника. Однако я и сам много также думаю"**. Что же думал сам Тургенев?
* (М. К. Азадовский правильно, в частности, указывает, что нельзя отождествлять со взглядами Тургенева вульгаризаторские суждения Потугина о русской народной поэзии (статья "Певцы" И. С. Тургенева".- "Известия Академии наук СССР", Отделение литературы и языка, т. XIII, вып. 2, 1954, стр. 148-151).)
** ("Северный вестник", 1888, № 10, стр. 148.)
Одной из его излюбленных идей была идея родственности исторического происхождения и пути Западной Европы и России: "...я никогда не признавал той неприступной черты, которую иные заботливые и даже рьяные, но малосведущие патриоты непременно хотят провести между Россией и Западной Европой, той Европой, с которою порода, язык, вера так тесно ее связывают. Не составляет ли наша, славянская раса - в глазах филолога, этнографа - одной из главных ветвей индо-германского племени?" (X, 262) - пишет Тургенев.
Германо-романский мир он считал родственным, однородным русско-славянскому миру. Для Тургенева древняя Русь являлась "столько же азиатским, сколько и европейским народом". С другой стороны, он вовсе не склонен был варварские нравы, присущие древней Руси, относить за счет одного только русского национального развития в прошлом. Вспоминая в своей речи о Шекспире о временах Ивана Грозного, Тургенев указывал, что "ужасы, совершавшиеся тогда, не были свойственны одной России: восемь лет после рождения Шекспира в Париже произошла Варфоломеевская ночь; на всей Европе еще лежали мрачные тени средних веков" (XI, 189).
Далеко не всем восхищался Тургенев и в современной ему Западной Европе.
После революции 1848 года начался социальный, духовный и нравственный упадок буржуазного общества, получает все большее развитие буржуазное мещанство. Буржуазная европейская цивилизация все более раскрывала свой ограниченный характер и свой неприглядный облик, несмотря на развитие науки и техники в связи с промышленным прогрессом. В "Довольно" этот упадок выражен словами умершего художника:
"Страшно то,, что нет ничего страшного, что самая суть жизни мелко-неинтересна - и нищенски плоска". Тургенев согласен с этой формулой о пошлости и плоской прозаичности жизни буржуазного общества после 1848 года.
"Никогда Париж не казался мне столь прозаически плоским. Довольство не идет ему; я видел его в другие мгновенья - и он мне тогда больше нравился" (XII, 233),- писал Тургенев Л. Н. Толстому еще в ноябре 1856 года, вспоминая как раз начало революции 1848 года во Франции. Тургенев соглашался и с теми "метковерными", как он писал, чертами, которыми рисовал Герцен буржуазную Западную Европу после 1848 года. В январе 1857 года Тургенев пишет С. Т. Аксакову из Парижа: "Общий уровень нравственности понижается с каждым днем - и жажда золота томит всех и каждого - вот вам Франция" (XII, 259). Тургенев охотно признавал плодотворное влияние Франции на всю остальную Европу, относя это за счет более раннего культурного и политического развития Франции, а также за счет "отличительных свойств французского духа". Но это было главным образом в ее прошлом. "Наставники слишком слабеют и никнут" (IX, 344),- замечает он о Франции Наполеона III.
Либеральный западник Боткин не раз горячо защищал буржуазию от нападок на нее. "Как же не защищать ее, когда наши друзья со слов социалистов представляют эту буржуазию чем-то вроде гнусного, отвратительного,- губительного чудовища, пожирающего все прекрасное и благородное в человечестве?.. Нельзя не прибавить: дай бог, чтобы у нас была буржуазия"*,- писал он Анненкову.
* ("П. В. Анненков и его друзья", СПб. 1892, т. I, стр. 542, 551.)
Тургенев был далек от подобной апологии буржуазии. Он рано подметил равнодушие буржуа к большому искусству. В письме к П. Виардо в Гамбург, где она была на гастролях в 184? году, Тургенев писал: "Там только и видишь купцов, которые постоянно говорят о железных дорогах, акциях, займах и других весьма производительных и весьма глупых вещах". Здесь Тургенев высказывался еще несколько по-барски. Но дальше он пишет гораздо проницательней: "Я убежден, что в глубине души Вы испытываете тайную досаду на то, что Вы должны забавлять подобных людей, потому что Вы только и делаете, что забавляете их. Они не способны чувствовать чего-либо иного, слушая Вас; всю свою серьезность они приберегают на повышение и понижение" (XII, 54-55). И в последующие годы, в письмах и произведениях Тургенева часто встречаются критические замечания самого разнообразного характера о нравах буржуазного и аристократического общества Западной Европы. Рассказывая, например, об одном торжественном литературном обеде в Лондоне, Тургенев рисует такую картину: "...на самом... почетном месте сел какой-то маркиз с идиотическим выражением лица,- наследник громадного именья герцогов Бриджватерских; другого права на почет он не имел никакого,- но и этого права слишком достаточно в свободной, но уважающей всякую силу, а стало быть и силу денег, Англии" (XI, 323).
Тургеневу, следившему за политической жизнью Западной Европы, был ненавистен военно-цезаристский режим Наполеона III, подавлявший вое передовое во Франции. С восторгом встречает он падение "гнусной империи", "существование которой,- как он писал,- несовместно с развитием свободы в Европе" (XII, 431). Тургенев сам пишет корреспонденции о франко-прусской войне для "Вестника Европы". При этом Тургенева тревожит усиление агрессивных намерений и юнкерско-милитаристской Германии. "Я не скрываю от самого себя, что не все впереди - розового цвета - и завоевательная алчность, овладевшая всей Германией,- не представляет особенно утешительного зрелища"*,- писал он Я. П. Полонскому в сентябре 1870 года, прозорливо видя во франко-прусской войне зародыш новых, еще более ужасных войн. Он приветствует образование во Франции республики, но негодует на усиление политического влияния в ее жизни клерикалов, католиков. "Всякая страна, попадающая в их руки, неизбежно обречена на гибель (как, например, Польша)"**,- пишет он вдове декабриста Тургенева в мае 1877 года. А в 1873 году в беседе с американским литератором X. Бойзеном Тургенев делает и общий вывод о своих европейских впечатлениях: "Европа часто представляется мне в форме большого, слабо освещенного храма, богато и великолепно украшенного, но под сводами которого царит мрак"***.
* ("Первое собрание писем И. С. Тургенева", СПб. 1884, стр. 183.)
** ("Тургенев и его время", М.- Пг. 1923, стр. 259.)
И все же Тургенев крепко держится за свое знамя "Европеуса", как он пишет о себе Герцену. В "Дыме" совместились и пессимистические настроения писателя и его защита европейской цивилизации как единственно прочного пути для развития полукрепостнической России.
В сближении России с Западом, во влиянии Западной Европы на Россию Тургенев не видел никакой угрозы для русской самобытности, не опасался утраты национального под влиянием усвоения достижений западной цивилизации. В романе Потугин высказывает твердое убеждение в том, что "пищу добрую" "народный желудок переварит по-своему", а со временем, "когда организм окрепнет, он даст свой сок". Приведя в пример развитие русского языка после реформ Петра I, тургеневский герой заключает: "Весь вопрос в том - крепка ли натура,- а наша натура - ничего, выдержит: не в таких была передрягах. Бояться за свое здоровье, за свою самостоятельность могут одни нервные, больные да слабые народы..." Тургенев, подобно Потугину, говорил: "Неужели же мы так мало самобытны, так слабы, что должны бояться всякого постороннего влияния и с детским ужасом отмахиваться от него, как бы он нас не испортил? Я этого не полагаю: я полагаю, напротив, что нас хоть в семи водах мой,- нашей, русской сути из нас не вывести. Да и что бы мы были, в противном случае, за плохонький народец! Я сужу по собственному опыту: преданность моя началам, выработанным западною жизнию, не помешала мне живо чувствовать и ревниво оберегать чистоту русской речи. Отечественная критика, взводившая на меня столь многочисленные, столь разнообразные обвинения, помнится, ни разу не укоряла меня в нечистоте и неправильности языка, в подражательности чужому слогу" (X, 262). Тургенев был убежден, что вообще в столь часто повторяемой антитезе Запада, прекрасного снаружи и безобразного внутри,- и Востока, безобразного снаружи и прекрасного внутри,- "лежит фальшь"*,- как он пишет об этом Герцену в ноябре 1862 года из Парижа.
* ("Письма К. Д. Кавелина и И. С. Тургенева к А. И. Герцену", Женева. 1892, стр. 169.)
Потугин вовсе не склонен принимать все западноевропейское без отбора и без критики. "Кто же вас заставляет перенимать зря?" - говорит он Литвинову, соглашаясь с ним в том, что и в Западной Европе можно найти много отрицательного, что, "быть может, коренится в самой нашей человеческой сути". Коренной вопрос, однако, и заключался в том, что понимать под европейской цивилизацией.
Для Тургенева всегда были священны великие принципы 1789 года. Он мечтал о развитии культуры, о гарантиях свободы личности, о свободе печати. Дорога ему и идея общего и политического просвещения народа. "Народ без образования (я употребляю это слово в смысле гражданском, не в ученом или литературном смысле)... всегда будет плох",- писал он гр. Ламберт вскоре после отмены крепостного права. Надо "стараться учить их"* (то есть крестьян.- С. П.). Между тем от просвещения народа реакционные круги ничего кроме бед для себя не ждали. Именно в таком смысле рассуждают о народном образовании реаки из "Дыма". Просветительство Тургенева и в 60-е годы сохраняет демократические черты.
* ("Письма И. С. Тургенева к гр. Е. Е. Ламберт", М. 1915, стр. 126.)
Писателя еще в 40-е годы увлекала мысль о промышленном прогрессе, в котором он видел "крупное общее движение" современности (XII, 59), однако не только в смысле роста материальных благ, культуры и комфорта. Тургенев предполагал, что с "точки зрения прогрессивного покорения элементов природы человеческому гению" промышленность в своем развитии - "может быть, сделается освободительницей, обновительницей человеческого рода" (XII, 59). У него и тени не было позднейшего народнического или толстовско-патриархального недоброжелательства к промышленности и технике. В их развитии он находил даже своеобразную поэзию.
Революционно-демократическое движение 60-х годов также вовсе не отрицало необходимости и полезности буржуазно-промышленного прогресса. Оно стояло за полную ликвидацию остатков крепостничества в русской жизни, за развитие просвещения в народе, за утверждение элементарных принципов права, соблюдение законов и всего того, что входило еще в программу-минимум Белинского, изложенную в письме к Гоголю. Тургеневскую идею о необходимости усвоения крепостной, а затем полукрепостной Россией западноевропейской цивилизации вполне поддержали бы и Белинский и Чернышевский.
Однако величайшим достижением европейской цивилизации русские революционные демократы считали идею социализма, идеал социалистического общества, путь к которому в России проходил, по их мнению, через крестьянско-демократическую революцию. Для Потугина и Тургенева "свобода и порядок", то есть отрицание революции,- слова-синонимы. При этом тургеневский герой тут же иронически, в буржуазно-либеральном духе, отзывается о таких пьянящих молодые головы фразах, как "презренная буржуазия, Souverainite du peuple*, право на работу..." Не принимал Тургенев и идеи социализма, особенно в той ее утопическо-народнической форме, которую Потугин насмешливо связывает с безотчетной "верой в армяк".
* (Суверенитет народа (франц.).)
Полемика в романе идет не только против славянофильства, она затрагивает также социалистические стремления демократического движения 60-х годов. По словам Потугина, идеологи русского утопического социализма представляют собой людей, которые готовы "поднять старый, стоптанный башмак, давным-давно свалившийся с ног Сен-Симона или Фурье, и, почтительно возложив его на голову, носиться с ним, как со святыней". В этом выпаде Потугина бесспорно звучит буржуазно-либеральная неприязнь ко всему социалистическому. Он направлен не только против Герцена и Огарева, но и против утопического социализма Чернышевского. Однако Тургенев мог иметь в виду и тот исторический факт, что революция 1848 года действительно принесла крах идеям утопического социализма на Западе. "Кто же теперь серьезно говорит о социализме! - с горькой иронией писал сам Герцен в 1862 году.- С этой стороны западный мир может быть доволен - ставни закрыты, зарниц не видать, до грому далеко..."*.
* (А. И. Герцен, Собр. соч. в 30-ти томах, изд. АН СССР, т. XVI, стр. 185.)
В русском общественном движении в связи с общей социально-экономической отсталостью России мелкобуржуазные иллюзии в социализме были еще крепки. Но во всемирно-историческом смысле идеи утопического социализма уже исчерпали себя. Их эпоха заканчивалась. Чернышевский был ее последним великим представителем. Тургеневский скептицизм имел под собой объективную историческую почву.
Но в то же время этот скептицизм был проявлением либерально-ограниченного недоверия писателя к самой идее социализма. А политический идеал Тургенева не шел дальше буржуазно-парламентарного строя с конституционной монархией по английскому, примерно, образцу.
Наблюдая разгул реакции, Тургенев не очень тешил себя иллюзиями в отношении скорого осуществления даже той умеренной программы прогрессивного развития России, которая сложилась у него в пореформенные годы. Потому, может быть, и западник Потугин выглядит в романе таким беспомощным чудаком! Как бы в pendant к пессимистическим рассуждениям Потугина, Литвинов, простившись с ним, получает письмо из России, от которого "повеяло на него степной глушью, слепым мраком заплесневшей жизни".
Однако, отметив неприглядную русскую пореформенную действительность, Тургенев уже прямо от себя с удовлетворением .пишет: "Только одно великое слово "свобода" носилось как божий дух над водами". "Великая мысль осуществлялась понемногу, переходила в кровь и плоть: выступал росток из брошенного семени, и уже не растоптать его врагам ни тайным, ни явным".
Тургенев был глубоко прав, возвеличивая самый дух свободы, который делал свое благородное дело. Нельзя не вспомнить по этому поводу мысль Энгельса о том, что возникновение самого принципа свободы в головах людей создало необходимую предпосылку для завоевания свободы и в действительной жизни. Так обстояло дело и в пореформенной России, несмотря на (всю куцость и ограниченность проведенных реформ. Здесь Тургенев выступал не противником, а союзником демократического движения. В 60-е годы либералы шли на сделку с реакцией, на уступки ей, боясь революционного движения,- Тургенев, когда он почувствовал угрозу самому принципу свободы, услышал вопли: "Воротитесь, воротитесь назад... надо переделать... да... все сделанное", в том числе и "девятнадцатое февраля",- выступил против крепостнической реакции, в защиту хоть худой, да воли. "Попытайтесь... попытайтесь отнять у него эту волю",- насмешливо говорит Литвинов "снисходительному генералу". И эту иронию, конечно, разделяет сам писатель.
К роману "Дым" некоторыми своими идеями примыкают написанные в 1869 году, но задуманные и начатые Тургеневым еще в конце 50-х годов "Воспоминания о Белинском".
Память о его великом друге и учителе всегда была драгоценна для Тургенева, но примечательно, что он обращается к Белинскому как раз в минуты своих раздумий и сомнений, как бы советуясь с ним. В канун падения крепостного права и после отмены его Тургенева занимает вопрос о том, как отнесся бы Белинский к этому событию русской жизни. Теперь он обращается к Белинскому за подкреплением своей осмеянной и "справа и слева" идеи европеизации России, в защиту которой был написан "Дым". Обращаясь в своих литературных воспоминаниях к прошлому, писатель продолжал борьбу с тем, что казалось ему ошибочным и вредным в русском общественном движении.
В годы молодости Тургенева идеологи официальной народности объявляли декабристов антипатриотами, а шевыревы и булгарины обвиняли Белинского в отсутствии любви к России. В 60-е годы "отрицатели", нигилисты, также объявлялись людьми без положительного идеала, без чувства патриотизма, без веры в Россию.
Об этом кричала реакция, утверждая, что именно деятельность и идеи Белинского и являлись в прошлом главным источником такого нигилизма. Теперь этих обвинений удостоились не только нигилисты, "отрицатели", но и сам Тургенев, как автор "Дыма". При этом, как отмечалось выше, снова вспоминался и Белинский.
Борясь с реакцией, Тургенев характеризует великого критика-демократа как патриота, как человека "исключительно преданного правде" и горячо любившего родину. Огромную общественную роль Белинского и его могучее влияние Тургенев объяснял тем, что великий критик "всем существом своим стоял близко к сердцевине своего народа, воплощал его вполне" и в этом смысле был "центральной фигурой" - он "чувствовал русскую суть как никто". Он "любил Россию... пламенно любил просвещение и свободу: соединить в одно эти высшие для него интересы - вот в чем состоял весь смысл его деятельности, вот к чему он стремился" (X, 293),- пишет Тургенев.
С этой любовью к России и к свободе Тургенев связывает и присущий Белинскому и его деятельности дух отрицания. "Белинский был настолько же идеалист, насколько отрицатель; он отрицал во имя идеала,- пишет Тургенев.- Этот идеал был свойства весьма определенного и однородного, хотя именовался и именуется доселе различно: наукой, прогрессом, гуманностью, цивилизацией,-o Западом, наконец" (X, 292). И как бы подкрепляя авторитетом Белинского свои собственные идеи, Тургенев пишет о критике: "Он был западником не потому только, что признавал превосходство западной науки, западного искусства, западного общественного строя; но и потому, что был глубоко убежден в необходимости восприятия Россией всего выработанного Западом - для развития собственных ее сил, собственного ее значения. Он верил, что нам нет другого спасения, как идти по пути, указанному нам Петром Великим, на которого славянофилы бросали тогда свои отборнейшие перуны. Принимать результаты западной жизни, применять их к нашей, соображаясь с особенностями породы, истории, климата - впрочем, относиться и к ним свободно, критически - вот каким образом могли мы, по его понятию, достигнуть, наконец, самобытности, которою он дорожил гораздо более, чем обыкновенно предполагают" (X, 293).
Но в обстановке 60-х годов понятие "Запад" нередко употреблялось как обозначение революционных идей. И Тургенев, разъясняя идеал Белинского, добавляет: "Люди благонамеренные, но недоброжелательные, употребляют даже слово: революция" (X, 292). Тургенев стремился предостеречь читателей от тех, для кого Запад всегда был синонимом революций, а западничество - нигилизмом и "заразой". Но, целясь здесь в реакционную идеологию, Тургенев попадал и в революционно-демократическое движение, для которого самым ценным на Западе и были революционные и социалистические идеи. Ему было важно подчеркнуть хотя бы носившее тактический характер сочувствие Белинского к западноевропейскому парламентаризму в сравнении с николаевским режимом. С этим связан делаемый Тургеневым упрек "даровитому Добролюбову" в том, что последний "с ожесточением" бранил "Кавура, Пальмерстона, вообще парламентаризм, как неполную и потому неверную форму правления". По мнению Тургенева, Белинский бы "понял всю несвоевременность (у нас, в России, в 1862 году) подобных нападений" (X, 285). В этом либеральном рассуждении Тургенева, как и в идеях романа "Дым", отразился тот факт, что буржуазные по содержанию своему реформы проводились в России руками крепостников, что в России продолжали существовать полицейский произвол и самодержавие. Это всегда возвышало в глазах Тургенева парламентарный строй в некоторых странах Западной Европы; он забывал при этом, что революционный демократ Белинский не раз резко отзывался о буржуазном парламентаризме.
Впрочем, Тургенев не причесывает Белинского под либерала, как утверждают некоторые исследователи,- он не скрывает от читателя революционных симпатий и надежд великого критика. "Перед смертью (Белинский скончался в мае месяце 1848 года) он еще успел быть свидетелем торжества своих любимых, задушевных надежд и не видел их окончательного крушения" (X, 307),- пишет Тургенев. Не имея возможности употребить эпитеты революционный, социалистический, он подразумевает их, когда пишет, что "политические, социальные убеждения Белинского были очень сильны и определительно резки", но что "они оставались в сфере инстинктивных симпатий и антипатий" великого критика. "Белинский знал,- пишет Тургенев,- что нечего было думать применять их, проводить их в действительности" в условиях николаевского режима. Но Тургенев был совершенно не прав, утверждая, что если бы это даже стало возможным, то в Белинском "не было ни достаточной подготовки, ни даже потребного на то темперамента" (X, 286). Здесь мемуарист приписывал критику свой собственный темперамент постепеновца. По мнению Тургенева, Белинский всегда придерживался литературной почвы, не внося в нее политической страсти. Но он сам напоминает о том, как пламенно любил Белинский свободу, как "в известном одном письме эта страсть, которую он (Белинский.- С. П.)
...во тьме ночной
Вскормил слезами и тоской,-
прорвалась наружу,- как тот огонь, о котором говорил Лермонтов" (X, 283).
Другой важной темой "Воспоминаний о Белинском" являлась тема искусства. В 60-е годы Тургеневу нередко казалось, что молодое поколение проявляет недопустимое пренебрежение к искусству - важной сфере человеческой деятельности. На это он указывал в письмах к поэтам Полонскому, Майкову. Вот почему он счел необходимым подчеркнуть в своих воспоминаниях, что Белинский придавал искусству громадное значение в общественной жизни. "Искусство, повторяю, было для Белинского такой же узаконенной сферой человеческой деятельности, как и наука, как общество, как государство..." (X, 297),- пишет Тургенев.
Под влиянием идеалистической эстетики он склонен был иногда ставить искусство выше всех других областей деятельности человека и в духе Канта утверждать, что "не бесполезное искусство есть дрянь, бесполезность есть именно алмаз его венца"*. Но подобные утверждения высказывались Тургеневым главным образом в смысле отрицания дидактической эстетики классицизма, а также грубо тенденциозного искусства. Он чрезвычайно высоко оценивал роль искусства в духовном и нравственном развитии человека и общества и после разрыва с "Современником". Выдвинутое им в "Довольно" знаменитое положение: "Венера Милосская, пожалуй, несомненнее римского права или принципов восемьдесят девятого года" - обычно рассматривается как идеалистическое и якобы обосновывающее теорию чистого искусства, как отрыв искусства от идейного, духовного развития человечества. Однако Тургенев далек от подобной мысли. Ему только кажется, что произведения подлинного искусства более долговечны, чем другие проявления человеческой деятельности. Мысль Тургенева разъясняется его высказыванием о Шекспире, имя которого с уважением и любовью произносится во всем мире, о том, что его "победы прочнее побед Наполеонов и Цезарей" (XI, 190).
* (Письмо к А. Фету от 21 сентября 1867 г.- "Северные цветы" на 1902 г., стр. 182.)
Но, конечно, Тургенев вполне согласился бы со сделанным Г. В. Плехановым замечанием, что принципы 1789 года способствовали более глубокому и более широкому восприятию красоты Венеры Милосской как произведения искусства. Тургенев сам указывал, что для глубокого восприятия прекрасного, красоты, нужен известный уровень духа.
В высказываниях Тургенева 60-х годов много противоречивого. Как и в 50-е годы, он по-прежнему проявляет непонимание эстетической теории Чернышевского, как якобы отрицающей нравственный идеал и видящей в искусстве лишь повторение природы. "Воистину детское и к тому же не новое, подогретое объяснение искусства подражанием природе не удостоилось бы от него ни возражения, ни внимания" (X, 296),- замечает Тургенев, неправомерно противопоставляя Белинского Чернышевскому. Не нравится Тургеневу и преобладание обличительного направления в литературе 60-х годов. "Хорошие стихи в теперешнее сухое время - как благотворная влага: надоели свистуны, критиканы, обличители, зубоскалы - черт бы их побрал! Надо послушать Фета об них!"* - писал он поэту Я. П. Полонскому в июле 1861 года, имея в виду, видимо, не только "Современник", но и демократическую сатиру "Искры". "Современник" в лице Некрасова пытался вновь привлечь Тургенева к сотрудничеству в журнале. Однако раздраженный Тургенев отклонял эти попытки, приняв, как он сам указывает в письме к издателю "Северной пчелы" в декабре 1862 года, "твердое решение не участвовать больше в "Современнике"**. Резко отзывается Тургенев в эти годы и о поэзии Некрасова: "Г-н Некрасов - поэт с натугой и штучками; пробовал я на днях перечесть его собрание стихотворений... нет! Поэзия и не ночевала тут - и бросил я в угол это жеваное папье-маше с поливкой из острой водки"***,- писал он тому же Я- П. Полонскому уже в январе 1868 года. Но вместе с тем Тургенев критикует и поэзию Фета за бедность ее идейного содержания. "Быть тронутым или потрясенным через посредство какого бы то ни было произведения Фетовой музы так же невозможно, как ходить по потолку" (XII, 439),- замечает он.
* ("Первое собрание писем И. С, Тургенева", СПб. 1884, стр. 94.)
** (И. С. Тургенев, Соч., 1933, т. XII, стр. 380.)
*** ("Первое собрание писем И. С. Тургенева", СПб. 1884, стр. 130-131.)
В демократической литературе Тургеневу не нравилось невнимание, как ему казалось, к художественной форме, к самому искусству. "Способности нельзя отрицать во всех этих Слепцовых, Решетниковых, Успенских и т. д.- но где же вымысел, сила, воображение, выдумка где? - писал он Полонскому в январе 1868 года.- Они ничего выдумать не могут - и, пожалуй, даже радуются этому: этак мы, полагают они, ближе к правде.- Правда - воздух, без которого дышать нельзя; но художество - растение, иногда даже довольно причудливое,- которое зреет и развивается в этом воздухе. А эти господа - бессемянники, и посеять ничего не могут" (XII, 384).
Это была тенденциозная оценка. Однако невнимание литературной молодежи к художественной форме порой отмечалось и в самом демократическом лагере. Сравнивая. Тургенева-художника с некоторыми современными ему писателями-разночинцами, Салтыков-Щедрин замечает:
"После Тургенева против этих художников некоторое остервенение чувствуешь" - от них "пахнет ябедой и семинарией; все у них плотяно и толсто выходит, никак не могут форму покорить"*. Отдельным беллетристам-демократам 60-70-х годов, не без влияния писаревских крайностей в области эстетики, пренебрегать вопросами художественной формы казалось хорошим тоном. Форме противопоставлялась идея, "тенденция". Тургенева такое неправомерное противопоставление очень волновало. Вместе с тем он поражался той беспощадной правде, с которой изображалась действительность у писателей-демократов, например в "Подлиповцах" Решетникова. Он защищал от нападок Фета Н. Г. Помяловского, которого считал талантливым писателем. И Тургенев сожалел, что Белинский не дожил до того, что "наполнило бы сладостью его сердце: не увидал он много хорошего, что совершилось после него в нашей литературе. Как бы порадовался он поэтическому дару Л. Н. Толстого, силе Островского, юмору Писемского, сатире Салтыкова, трезвой правде Решетникова! Кому бы, как не ему, следовало быть свидетелем всхода тех семян, из которых многие были посеяны его рукой?" (X, 307-308). Торжество идей Белинского Тургенев видит в победе реализма в русской литературе.
* (Н. Щедрин (М. Е. Салтыков), Поли. собр. соч., т. XVIII, стр. 144.)