[ Иван Сергеевич Тургенев | Сайты о поэтах и писателях ]




предыдущая главасодержаниеследующая глава

Глава седьмая. "Дым" в ряду романов Тургенева

Замысел нового романа Тургенева "Дым" относится к самому концу 1862 года, и к этому же году приурочено было действие романа. Замысел созревал в обстановке напряженных споров Тургенева с Герценом о будущем России, о ее историческом пути, о России и Западе, об артели и общине. В сущности, это был спор о народническом социализме Герцена и Огарева, против которого выступил Тургенев, раздосадованный тем, что герценовский "Колокол", не ограничиваясь борьбой с правительственными сферами, вступил на путь социалистической пропаганды.

В этом споре Тургенев высказал Герцену много трезвых и справедливых истин. Отрицая народническую идеализацию крестьянства, с его якобы социалистическими стремлениями, Тургенев проницательно отметил рост в русской деревне кулацких, буржуазных элементов. "Народ, перед которым вы преклоняетесь,- писал он Герцену 18 октября 1862 года,- консерватор par excellence и даже носит в себе зародыши такой буржуазии в дубленом тулупе, теплой и грязной избе, с вечно набитым до изжоги брюхом и отвращением ко всякой гражданской ответственности и самодеятельности, что далеко оставит за собою все метко-верные черты, которыми ты изобразил западную буржуазию...". Иронически отнесся Тургенев и к народническим расчетам на "вновь найденную троицу: земство, артель и общину".*

* (Письма К. Дм. Кавелина и Ив. С. Тургенева к Ал. Ив. Герцену, Женева, 1892, стр. 172.)

Можно было бы сказать, что по всем этим пунктам Тургенев был прав в споре со своим революционным противником. Однако все дело в том, что у Герцена его ложная теория "русского социализма" служила обоснованием неизбежности и необходимости вести революционную борьбу в народе, а для Тургенева его скепсис, пусть вполне обоснованный, был аргументом в пользу медленных изменений в результате длительной цивилизаторской работы в народе, которую терпеливо и упорно должно будет вести "меньшинство образованного класса в России".

Спор Тургенева с Герценом - это один из эпизодов долголетней борьбы двух утопий, либеральной и народнической. Шестьдесят лет спустя после знаменательного спора Тургенева с Герценом В. И. Ленин написал статью "Две утопии", в которой есть такие строки: "Либеральная утопия отучает крестьянские массы бороться. Народническая выражает их стремление бороться..."* Там же В. И. Ленин напоминает замечательное изречение Энгельса по поводу утопического социализма: "Ложное в формально-экономическом смысле может быть истиной в всемирно-историческом смысле".** Применив это глубокое положение Энгельса к борьбе двух утопий на русской почве, В. И. Ленин пришел к такому выводу: "Ложный в формально-экономическом смысле, народнический демократизм есть истина в историческом смысле; ложный, в качестве социалистической утопии, этот демократизм есть истина той своеобразной исторически-обусловленной демократической борьбы крестьянских масс, которая составляет неразрывный элемент буржуазного преобразования и условие его полной победы".***

* (В. И. Ленин. Сочинения, изд. 4, т. 18, стр. 329.)

** (В. И. Ленин. Сочинения, изд. 4, т. 18, стр. 328.)

*** (В. И. Ленин. Сочинения, изд. 4, т. 18, стр. 329.)

Значит, в споре Тургенева с Герценом при всей справедливости многих аргументов Тургенева истина в широком - историческом - смысле была не на его стороне. В "старинных социалистических теориях", разрабатывавшихся заново лондонскими эмигрантами, он увидел только "значительное непонимание народной жизни и современных ее потребностей".* Ответственность за эти теории он возлагал прежде всего на Огарева, которого считал их главным создателем.

* (Письма К. Дм. Кавелина и Ив. С. Тургенева к Ал. Ив. Герцену, стр. 175.)

Не удивительно поэтому, что, задумывая новый роман, Тургенев в 1862 году в списке действующих лиц против имени Губарева поставил букву О., показывающую, что этот персонаж так или иначе должен был быть связан с Огаревым. В то же время Тургенев собирался направить удар и в другую сторону. Правительственная реакция к концу 1862 года обозначилась уже достаточно явственно, хотя время ее полного торжества было еще впереди. В новом романе Тургенев намерен был дать волю своему раздражению и негодованию против нового, попятного курса правительственной политики. Намеченный в плане романа образ генерала (Селунский, ставший впоследствии Ратмировым) должен был послужить мишенью для нападок Тургенева на реакционную клику.

Однако этот замысел осуществился значительно позднее: роман был написан в 1866-1867 годах. Промежуток между "Отцами и детьми" и новым романом заполнился двумя повестями - "Призраки" (1864) и "Довольно" (1865), тесно связанными одна с другой. Замысел "Призраков", ответвлением которых было "Довольно", относится еще к 1855 году. Появление этих повестей в промежутке между двумя романами было как бы осуществлением старой тургеневской традиции - окружать каждый свой роман цепью повестей интимно-лирического или лирико-философского содержания. Над этим обычаем Тургенева в связи с "Призраками" иронизировал в "Современнике" Антонович. "У г. Тургенева,- писал он,- до сих пор поэзия и тенденция появлялись периодически, вперемежку; за "Асей" - чистой поэзией - следовало "Накануне" с тенденциями; затем "Первая любовь" - поэзия, а после нее "Отцы и дети" с резко выраженною тенденцией, наконец "Призраки" - поэзия, за ними по очереди должна следовать тенденция, и теперь возникает вопрос, последует или не последует?" *

* (М. А. Антонович. Избранные статьи. М., ГИХЛ, 1931 стр. 238.)

Что касается "поэзии" "Призраков" " "Довольно", то общий тон и смысл этой поэзии нам уже знаком по прежним повестям и романам Тургенева. Это поэзия трагическая, основанная на том ощущении "собственного ничтожества", которое так "смердело" Базарову. Скупые и злые реплики Базарова на эту тему развернуты и доведены в "Призраках" и "Довольно" до ясности и отточенности философских определений и афоризмов. Представление о жизни как о трагикомической борьбе человека с "неизменяемым и неизбежным", мотивы тщеты и суетности человеческих стремлений к счастью звучат в этих повестях еще сильнее, чем в прежних, но, так же как в прежних, они уравновешиваются ничем не истребимым стремлением "бежать за каждым новым образом красоты... ловить каждое трепетание ее тонких и сильных крыл". Поэзия красоты и любви врывается в пессимистические декларации Тургенева и порождает такие эпизоды, как сцена пения красавицы-итальянки в "Призраках" и цепь лирических любовных воспоминаний в "Довольно". Больше того, поэзия любви, развернутая в виде "стихотворений в прозе" в первой части "Довольно", приобрела характер настолько подчеркнутой взволнованности, что сделалась предметом пародий и насмешек. Воспоминания о минувшей любви поданы к тому же в "Довольно" как единственное душевное достояние человека даже после того, как он постиг свое ничтожество перед грозной стихией природы.

Но если пессимистическая философия "Призраков" и "Довольно" не закрывала путей к волнениям и тревогам частной жизни, то тем менее закрывала она пути для социально-политических интересов и стремлений. В новых повестях Тургенева (и в этом их кардинальное отличие от прежних) мы наблюдаем постоянные переходы от пессимизма космического, от общих суждений о бессмысленности человеческой жизни - к пессимизму социальному, направленному против конкретных форм жизни современной, общественной, в частности русской. Вместо того чтобы "скрестить на пустой груди ненужные руки", Тургенев живо и едко откликается на усиление реакции в России и за рубежом. Он с презрением и гадливостью развертывает картины казарменного Петербурга в "Призраках", дает остро сатирические зарисовки русских туристов в Париже и коренного парижского мещанства, произносит гневные тирады против Наполеона I и Наполеона III. Своеобразный сатирический символ буржуазного Парижа эпохи Наполеона III представляет нарисованный Тургеневым в "Призраках" гротескный портрет уличной парижской лоретки: "каменное, скуластое, жадное, плоское парижское лицо, ростовщичьи глаза, белила, румяны, взбитые волосы и букет ярких поддельных цветов под остроконечной шляпой, выскребленные ногти вроде когтей, безобразный кринолин...". Рассказчик "Призрака" представляет себе русского степняка-помещика, "бегущего дрянной припрыжкой за продажной куклой", и чувство омерзения охватывает его. Такое же чувство возбуждает в нем весь стиль жизни буржуазного Парижа, и его неудержимо тянет прочь от "выбритых солдатских лбов и вылощенных казарм... от либеральных лекций и правительственных брошюр, от парижских комедий и парижских опер, от парижских острот и парижского невежества... Прочь! прочь! прочь!".

В повести "Довольно" он выдвигает для нового Шекспира, если бы он народился, благодарную задачу создать нового Ричарда III, "современный тип тирана, который почти готов поверить в собственную добродетель и спокойно почивает по ночам или жалуется на чересчур изысканный обед в то самое время, когда его полураздавленные жертвы стараются хоть тем себя утешить, что воображают его, как Ричарда III, окруженным призраками погубленных им людей...". Это глубокое отвращение к руководителям европейской реакции не было мимолетным настроением Тургенева, оно сохранилось у него на всю жизнь. Чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить позднейшее его стихотворение "Крокет в Виндзоре" (1876), полное презрения и гнева против бесчеловечной политики правителей Англии, поощрявших турецкие зверства на Балканах. Однако при всем своем негодовании против реакции Тургенев оставался во власти либеральных предубеждений. Обращаясь к истории, он наносил удары направо и налево, одинаково отвергая как призрак Цезаря, так и призрак Разина (повесть "Призраки"), причем эти призраки прошлого, равно неприемлемые для него, только подтверждали в его глазах силу и неизменность социального зла, которое с его точки зрения ничуть не уменьшилось в современном мире, а только изменило внешние формы: "те же ухватки власти, те же привычки рабства, та же естественность неправды..."

Во второй половине 60-х годов негодование Тургенева против реакции еще более усиливается и находит для себя питательную почву в общественно-политических условиях. Революционная ситуация конца 50-х- начала 60-х годов кончается, реакция торжествует победу, для русской демократии наступают трудные времена. Рядом с правительственной кликой становятся славянофилы, пользующиеся победой реакции для развертывания панславистской пропаганды. Это казалось Тургеневу тем более опасным, что в социалистической пропаганде Герцена и Огарева появились такие характерно народнические черты, как вера в общину, учение о "самобытности", которые Тургенев ошибочно воспринял как сближение с славянофильством, в то время как в действительности "сущность народничества лежит глубже: не в учении о самобытности и не в славянофильстве, а в представительстве интересов и идей русского мелкого производителя".*

* (В. И. Ленин. Сочинения, изд. 4, т. 1, стр. 384.)

В этой обстановке и создавался "Дым", занимающий совсем обособленное положение в ряду романов Тургенева.

В той летописи идейной жизни русского общества, которую образуют романы Тургенева, "Дыму" как будто не находится места. Люди 40-х годов получили отражение в "Рудине" и "Дворянском гнезде", демократы - разночинцы - в "Накануне" и "Отцах и детях", народническое поколение - в "Нови". В "Дыме" такой центральной темы нет. В романах Тургенева проходят, сменяя друг друга, представители общественных направлений своего времени - Рудин, Лаврецкий, Инсаров, Базаров, Нежданов. Главный герой "Дыма" Литвинов не становится в ряд с этими своими собратьями. Даже в самом романе он не занимает такого места, как перечисленные выше персонажи в произведениях, им посвященных: в "Дыме" Литвинова заслоняет Потугин.

Это обособленное положение "Дыма" ощущалось всегда и порою приводило даже исследователей к мысли о падении романного творчества Тургенева в "Дыме", о распаде самого жанра тургеневского романа.* Естественно, что отличие "Дыма" от "Рудина", "Накануне" и "Отцов и детей" с особенной ясностью должно было броситься в глаза современникам при появлении романа в свет.

* (Л. В. Пумпянский. "Дым". Историко-литературный очерк,- И. С. Тургенев. Собрание сочинений, т. IX. М.- Л., ГИХЛ, 1930.)

И в самом деле, в критической полемике, разгоревшейся вокруг "Дыма", зазвучали такие ноты, которые никогда не слышались в спорах о прежних романах Тургенева. Тогда недоумение критиков вызывал вопрос о том, на чьей стороне симпатии автора, является ли герой романа его личным героем, одобряет или осуждает он новый склад мировоззрения, новый тип культуры, который показан в образе центрального героя.

Теперь положение резко изменилось. Критики, писатели и читатели разных лагерей и направлений сошлись единодушно в том, что "Дым" - это вообще скорее роман антипатий, чем симпатий, и что привычного тургеневского героя, который выражал бы новые стремления новой России, в романе нет вовсе.

"В "Дыме" нет ни к чему почти любви и нет почти поэзии",- возмущался Лев Толстой.*

* (Л. Н. Толстой. Полное собрание сочинений, т. 61. М., ГИХЛ, 1953, стр. 172.)

И дым отечества нам сладок и приятен! -
Так  поэтически век прошлый  говорит, 
А в наш и сам талант все ищет в солнце пятен, 
И смрадным дымом он отечество коптит! -

писал Ф. И. Тютчев, а в своем известном поэтическом обращении к Тургеневу он раздраженно укорял автора "Дыма" в том же:

Что это? призрак, чары ли какие? 
Где мы? И верить ли глазам своим? 
Здесь дым один, как пятая стихия, 
Дым безотрадный, бесконечный дым.

Критик "Отечественных записок" (А. Скабичевский) увидал в романе "безусловное отрицание".*

* (Новое время и старые боги.- "Отечественные записки", 1868, № 1, стр. 1-40.)

Н. Страхов в своей известной статье "Последние произведения Тургенева"* отказался причислить автора "Дыма" к какой-либо из партий, показанных в романе, и пришел к такому выводу: "Всего лучше нам кажется назвать Тургенева именно скептиком. Как скептик, он, естественно, должен был одинаково оттолкнуться от обеих наших партий, и от славянофилов и от западников".

* ("Заря", 1871, кн. 2, отд. 2, стр. 1-31.)

С таким же раздражением отметили критики исчезновение прежнего тургеневского героя, в том или ином смысле нового человека, героя своего времени. Литвинов возбудил всеобщее негодование именно потому, что он как будто занял вакантное место без всяких на то оснований.

"Литвинов - не сильный человек, а какое-то дрянцо", "Литвинов не выдерживает самой снисходительной критики", он не может быть "героем", он "корабль без балласта и руля", "этот Литвинов никуда не годится" - такими оценками пересыпана статья "Отечественных записок".

В Литвинове воплощено "безволие" - так воспринял тургеневского героя Страхов в цитированной уже статье.

Орест Миллер прямо намекает на причины всеобщего (и своего собственного) раздражения против Литвинова, ставя вопрос: "Но что же такое он сам - не новый ли человек?" На этот вопрос он, как и все, отвечает категорическим отрицанием: при всем стремлении Литвинова к деятельности, "все же он слабая личность".*

* (Об общественных типах в повестях И. С. Тургенева.- "Беседа", 1871, XII, стр. 246-274.)Страхов обобщает все эти толки о Литвинове, усматривая новую черту тургеневского творчества после "Отцов и детей" между прочим в том, что Тургенев "перестал выводить нам представителей нашего прогресса, этих героев нашего общества".

В связи с этими всеобщими поисками исчезнувшего тургеневского героя стоят и знаменитые вопросы Писарева, обращенные к Тургеневу: "Мне хочется спросить у вас, Иван Сергеевич, куда вы девали Базарова? - Вы смотрите на явления русской жизни глазами Литвинова, вы подводите итоги с его точки зрения, вы делаете его центром и героем романа, а ведь Литвинов - это тот самый Аркадий Николаевич, которого Базаров безуспешно просил не говорить красиво. Чтобы осмотреться и ориентироваться, вы становитесь на эту низкую и рыхлую муравьиную кочку, между тем как в вашем распоряжении находится настоящая каланча, которую вы же сами открыли и описали. Что же сделалось с этой каланчой? Куда она девалась?"*

* ("Радуга". Альманах Пушкинского Дома. Пг., 1922, стр. 218-219.)

В этой блестящей тираде отразилось не только пристрастие Писарева к Базарову как конкретному образу, но и желание видеть в тургеневском романе тургеневского героя - нового "представителя прогресса", нового "героя общества", "нового человека".

Напрасно ссылался Тургенев в своем ответном письме на Потугина: эту ссылку Писарев принять не мог. Тургенев был прав, когда указывал Писареву, что его "кочка" не Литвинов, а Потугин; "ну, а кочку я выбрал- по-моему -не такую низкую, как вы полагаете",- уверял он (XII, 376). И все же Потугин не мог претендовать на замещение прежнего тургеневского героя, "нового человека", так как он был введен автором в роман именно в качестве "закоренелого и заклятого" носителя старых принципов. При всем различии позиций Писарева и, например, О. Миллера, Писарев в этом вопросе вполне мог бы присоединиться к нему: "Самая сильная личность в "Дыме" это, конечно, Потугин, но он решительно далек от того, чтобы быть человеком новым",- говорит Орест Миллер, характеризуя Потугина как одного из последних могикан западничества.

Так в откликах на "Дым" с полной ясностью наметились два положения: первое, что "Дым" - роман, так сказать, негативный, и второе, что это роман без героя. Такое видоизменение тургеневского романа показалось настолько новым, неожиданным и ошеломляющим, что Страхов нашел возможным выразить общее впечатление такими патетическими словами: "В его деятельности случилось некоторое событие, переворот, перелом, катаклизм..."

Этот "катаклизм" был связан прежде всего с тем, что реакция, наступившая после 1861-1862 годов, вызвала кризис базаровского типа в жизни и в литературе. Когда Тургенев начал работу над "Дымом", время Базаровых было уже в прошлом. Герой этого типа был возможен лишь в том видоизмененном социально-психологическом облике, который придал ему В. А. Слепцов в "Трудном времени" (1865). Герой побежденный, хотя и не сдавшийся, рвущийся к борьбе, но трагически переживающий полосу вынужденного бездействия; главное лицо романа без программных монологов, с циническими парадоксами и горькими недомолвками вместо прямых деклараций, с туманной по неизбежности речью - такой человек годился в герои романа "зашифрованного", рассчитанного на строго определенный круг читателей-единомышленников. К созданию романа этого типа Тургенев не был подготовлен: он привык обращаться в своих романах ко всей образованной России, совершая над своими героями гласный суд. По отношению к герою побежденному или, быть может, собирающему в тишине силы для новой борьбы Тургенев был стеснен и в возможности и, что самое главное, в моральном праве суда. На это недвусмысленно указал он сам в своем ответе Писареву на вопрос последнего: "куда вы девали Базарова?". "Вы напоминаете мне о Базарове и взываете ко мне: "Каин, где брат твой Авель?", но вы не сообразили того, что если Базаров и жив - в чем я не сомневаюсь - то в литературном произведении упоминать о нем нельзя: отнестись к нему с критической точки - не следует, с другой - неудобно; да и наконец - ему теперь только можно заявлять себя - на то он Базаров; а пока он себя не заявил, беседовать о нем или его устами - было бы совершенною прихотью - даже фальшью". Единственное, что было в этих условиях возможно для Тургенева,- это только намекнуть на существование таких побежденных, но не сдавшихся героев; однако и это показалось Тургеневу слишком внешним и потому недостойным откликом на великую и трагическую тему.

"Мне было бы очень легко ввести фразу вроде того,- что "однако вот, мол, есть у нас теперь дельные и сильные работники, трудящиеся в тишине",- но из уважения и к этим работникам и к этой тишине я предпочел обойтись без этой фразы..." (XII, 376-377).

Итак, возможности объективно-исторического суда романиста над новой Россией были закрыты для Тургенева по мотивам как внутреннего, так и внешнего характера. Но возможности суда над старой Россией были открыты для него вполне: как говорилось выше, общественные и философские взгляды и настроения Тургенева в пору работы над "Дымом" включали в себя, в противоречивом соединении с другими элементами, мотивы социального обличения, а общественная атмосфера середины 60-х годов делала эти мотивы как нельзя более своевременными и придавала им особенно острый смысл.

Суд над оживающими силами старой России заключен прежде всего в эпизоде с баденскими генералами. Генеральские сцены в "Дыме" отражают начальную стадию реакционного наступления и подготовку будущего разгула реакционных сил, который Тургенев в 1865-1867 годах мог еще только предвидеть и предчувствовать. Политика контрреформ зреет, развивается рядом с политикой реформ и зреет с такой яростной силой, что грозит уничтожить все результаты и последствия акта 19 февраля,- таков смысл обличительных страниц тургеневского романа, направленных против аристократической реакционной партии. ".. .Надо переделать. .. да... переделать все сделанное", "И девятнадцатое февраля - насколько это возможно", "нужно остановиться... и остановить", "воротитесь, воротитесь назад...", "Совсем; совсем назад, mon tres cher. Чем дальше назад, тем лучше". Вот общие формулы начинающегося попятного движения, осужденного "Дымом", а к этим общим требованиям присоединяется целая цепь конкретных задач реакционной агрессии: поход против печати ("Журналы! Обличение!"), против демократической интеллигенции ("эти студенты, поповичи, разночинцы, вся эта мелюзга, tout ce fond du sac, la petite propriete, pire que le proletariat"), против просвещения всех ступеней ("все эти университеты, да семинарии там, да народные училища"), против так называемого "правового порядка" ("De la poigne et des formes! .. de la poigne surtout. А сие по-русски можно перевести тако: вежливо, но в зубы!").

Все эти формулы общего и частного характера по своему смыслу, по тону, стилю и фразеологии дают цельную и подробную программу реакционного движения 60-х годов.

С первого взгляда может показаться, что Тургенев отделяет политические призывы и чаяния баденских генералов от официального курса правительственной политики, что генеральская компания в "Дыме" - это лишь аристократическая оппозиция справа, оппозиция властная, социально весомая, но не более все же чем оппозиция. Однако несколькими тонкими штрихами и немногословными, но чрезвычайно выразительными деталями он дает почувствовать, что официальная политика отличается от политики открытого реакционного натиска только фразеологическими нюансами и стремлением соблюсти дипломатические приличия. Представитель правительственной идеологии находится в том же круге баденских генералов, он свой человек среди них и даже центр их кружка. Это генерал Ратмиров; он готовится к большой бюрократической карьере, про него говорят: "ты в государственные люди метишь", и в то же время его фигура введена в роман не для контраста с обществом добровольных рыцарей реакции, а в качестве необходимого его дополнения. Он может себе позволить легкую критику "преувеличений", которые допускают его друзья, не стесненные требованиями официозного тона, он роняет иногда фразы о необходимости прогресса ("Прогресс - это есть проявление жизни общественной, вот что не надо забывать; это симптом. Тут надо следить"), но он не отвергает существа стремлений своих коллег, а только вносит в их слова и речи оттенок "общего, легкого, как пух, либерализма". Тургенев позаботился даже о том, чтобы ратмировский либерализм не мог быть воспринят хоть сколько-нибудь всерьез, введя в роман такую реплику от автора: "Этот либерализм не помешал ему, однако, перепороть пятьдесят человек крестьян в взбунтовавшемся белорусском селении, куда его послали для усмирения" (гл. XII). Отобразить программу правительственно-аристократической реакции с такой обстоятельностью и точностью, как это сделал Тургенев в "Дыме", было бы вполне достаточно для ее политического осуждения: само перечисление пунктов этой программы звучало как обвинительная речь. Но Тургенев не пожелал ограничиться одним политическим судом и присоединил к нему суд моральный.

Моральный суд над реакционной партией заключается в том, что ее направление показано Тургеневым не как плод политического убеждения, а как результат отсутствия каких бы то ни было убеждений, отсутствия политической мысли и страсти. Генеральская партия руководится лишь своекорыстными инстинктами, грубыми, пошлыми и низменными. Политическая программа прикрывает грязную пустоту.

"В самых криках и возгласах не слышалось увлечения; в самом порицании не чувствовалось страсти: лишь изредка из-под личины мнимо-гражданского негодования, мнимо-презрительного равнодушия, плаксивым писком пищала боязнь возможных убытков, да несколько имен, которых потомство не забудет, произносилось со скрипением зубов... И хоть бы капля живой струи подо всем этим хламом и сором! Какое старье, какой ненужный вздор, какие плохие пустячки занимали все эти головы, эти души, и не в один только этот вечер занимали их они, не только в свете,- но и дома, во все часы и дни, во всю ширину и глубину их существования!" (гл. XV).

Глухие намеки на жизнь этих людей "дома" - это вторая сторона тургеневского морального суда. "Дома" творятся "страшные и темные истории". Трижды произносит Тургенев эту формулу прямого осуждения: один раз - от лица Потугина, второй раз - устами Литвинова и третий - от лица автора, явно стремясь морально заклеймить этой настойчивой формулой ненавистную среду и столь же явно отказываясь от художественной интимности в изображении этого темного мира ("Мимо, читатель, мимо!").

Характер нравственного клейма приобретают и те брезгливые, скупые фразы, которыми приоткрывает Тургенев завесу над личной жизнью Ратмирова: ".. .Гладкий, румяный, гибкий и липкий, он пользовался удивительными успехами у женщин: знатные старушки просто с ума от него сходили". Этот мотив, впервые появляющийся в гл. XIII, откликается в гл. XV беглым карикатурным портретом знатной старухи, которая "поводила обнаженными, страшными, темно-серыми плечами и, прикрыв рот веером, томно косилась на Ратмирова уже совсем мертвыми глазами", и завершается в этой же главе кратким эпизодом в сцене объяснения Ратмирова с Ириной.

"Как? вы? вы ревнуете? - промолвила она, наконец, и, обернувшись спиной к мужу, вышла вон из комнаты. "Он ревнует!" послышалось за дверями, и снова раздался ее хохот".

Закрепив эту тему в сознании читателя троекратным напоминанием, Тургенев вновь обрывает ее, опять-таки демонстрируя нравственную невозможность интимного обращения к ней.

Так развиваются в романе Тургенева две оценки реакционного мира; обе линии идут рядом, сближаясь одна с другой так тесно, что наконец раздельность критериев перестает ощущаться вовсе. Примером полного сближения оценок может служить внезапный ракурс, в котором показывается читателю Ратмиров в тот момент, когда, раздраженный объяснением с Ириной и взволнованный ее красотой, он остается наедине с самим собой. "Щеки его внезапно побледнели, судорога пробежала по подбородку, и глаза тупо и зверски забродили по полу, словно отыскивая что-то... Всякое подобие изящества исчезло с его лица. Подобное выражение должно было принять оно, когда он засекал белорусских мужиков".

Таким образом, устанавливается полное единство нравственного и политического облика людей реакционного мира.

Рядом с генеральскими сценами стоят в новом романе Тургенева губаревские эпизоды, названные автором в письме к Герцену "гейдельбергскими арабесками". Кроме реакции откровенной и агрессивной Тургенев знает и реакцию трусливую, лицемерную. В первую же программную речь Потугина включено упоминание о той трусости и "подленькой угодливости", в силу которой, "посмотришь, иной важный сановник у нас подделывается к ничтожному в его глазах студентику, чуть не заигрывает с ним, зайцем к нему забегает" (гл. V). В самом начале романа, в сцене у Губарева Тургенев знакомит читателя с компанией "офицерчиков, выскочивших на коротенький отпуск в Европу и обрадовавшихся случаю, конечно осторожно и не выпуская из головы задней мысли о полковом командире, побаловаться с умными и немножко опасными людьми" (гл. IV).

От этих "офицерчиков" недалеко ушли все почти участники губаревского кружка, состоящего из помещиков, балующихся на досуге демократизмом герценовской окраски. Насколько мало мог входить в намерения Тургенева в этих главах романа прямой выпад против Герцена и его лондонской группы, показывают тщательно разработанные социальные портреты участников губаревского кружка: все они (за исключением Суханчиковой) возвращаются на родину, Губарев становится помещиком-зубодробителем, Ворошилов вступает в военную службу, Биндасов становится акцизным и умирает, убитый в трактире кием во время драки, Пищалкин встречается с Литвиновым в качестве почтенного земского деятеля, замирающего в "припадке благонамеренных ощущений". Тургенев, таким образом, сделал все возможное, чтобы не дать поводов к прямым сближениям губаревского кружка с лондонской эмиграцией, представленной именами, которых, по его собственному выражению, "потомство не забудет".

Напротив, он как нельзя более ясно обнажил свой замысел показать в лице участников губаревского кружка всегда готовых к ренегатству мнимых единомышленников Герцена. Новейшие исследования советских тургеневедов с полной ясностью показали, что в губаревских эпизодах речь идет не о лондонской, а о гейдельбергской эмиграции, в среде которой было очень много людей случайных, быстро отказавшихся от показного "герценизма", как только связи с "умными и немножко опасными людьми" привели к нежелательным последствиям.* Если у Тургенева в 1862 году и были по отношению к лондонским изгнанникам памфлетные намерения, устанавливаемые исследователями на основании анализа списка действующих лиц в "Дыме",** то к 1867 году замысел романиста должен был существенно измениться. Во всяком случае в тексте романа Тургенев явно отделяет губаревский кружок от лондонской эмиграции. Это было понято и правильно воспринято некоторыми современниками. "Есть русская пословица: дураков в алтаре бьют,- писал Писарев Тургеневу.- Вы действуете по этой пословице, а я со своей стороны ничего не могу возразить против такого образа действий. Я сам глубоко ненавижу всех дураков вообще, и особенно глубоко ненавижу тех дураков, которые прикидываются моими друзьями, единомышленниками и союзниками".***

* (См.: А. Муратов. О "гейдельбергских арабесках" в "Дыме" И. С. Тургенева.- "Русская литература", 1959, № 4, стр. 199-202.)

** (Сводку данных и исследование вопроса см. в комментариях Ю. Г. Оксмана к т. IX Сочинений Тургенева, М.- Л., ГИХЛ, 1930.)

*** ("Радуга", стр. 217.)

Точно так же понял дело и человек совсем другого лагеря, О. Миллер, заметивший в цитированной статье, что в кружке Губарева "только тупоумие или злоумышленность могут находить хоть что-нибудь похожее на нашу известную заграничную эмиграцию". Наконец, и сам Герцен, которого изображение губаревской компании могло бы задеть больше чем кого-либо другого, в своей переписке с Тургеневым ни словом не обмолвился об этих эпизодах романа, не придав им хоть сколько-нибудь серьезного значения.

А между тем имя "Губарев" намекало на Огарева недаром, и элемент полемики с Герценом и его единомышленниками в губаревских сценах был, хотя и не в смысле памфлетного отожествления Огарева или Герцена с Губаревым или Биндасовым. Полемика эта, на наш взгляд, заключается в том, что Тургенев устанавливает внешнюю близость народнических положений Герцена к славянофильским лозунгам официально реакционной партии, намекая на то, что "самобытнические" черты его идеологии могут привести к нему таких "союзников", в которых он менее всего заинтересован. Отправляя Герцену свой роман, Тургенев писал: "… Посылаю тебе свое новое произведение. Сколько мне известно, оно восстановило против меня в России людей религиозных, придворных, славянофилов и патриотов. Ты не религиозный человек и не придворный, но ты славянофил и патриот и, пожалуй, прогневаешься тоже, да сверх того и гейдельбергские арабески мои тебе, вероятно, не понравятся".* Здесь не без оттенка иронии Тургенев указывает Герцену на пункты его невольного сближения ("славянофил и патриот") с такими людьми, с которыми, во всяком случае, Герцен не мог желать какой-либо близости (люди религиозные и придворные), и прямо называет его славянофилом. Некоторые элементы взглядов Герцена входят в круг идейных признаков враждебного ему мира - таков смысл приведенной цитаты.

* (Письма К. Дм. Кавелина и Ив. С. Тургенева к Ал. Ив, Герцену, стр. 190.)

Исходя из этого взгляда, Тургенев на протяжении всего романа не делает никакого различия между славянофильством официально-реакционным и славянофильством группы губаревских приспешников, играющих в герценовский демократизм. Славянофильские тирады произносят князь Коко, г-жа X ("дрянной сморчок"), посетители салона, где царствует "действительная тайная тишина", славянофильские же разговоры о самобытности, общине и т. д. шумно ведутся в губаревских сборищах. В речах Потугина оба "славянофильства" часто сближаются настолько тесно, что иной раз читатель не сразу может разобрать, какая именно партия в том или ином случае имеется в виду. Например, в гл. V Потугин говорит: "Видите этот армяк? вот откуда все пойдет. Все другие идолы разрушены; будемте же верить в армяк"; создается впечатление, что здесь речь идет о народнической "самобытности", но следующая фраза указывает уже на другую мишень потугинских нападок: "Ну, а коли армяк выдаст? Нет, он не выдаст, прочтите Кохановскую, и очи в потолки". То же в гл. XIV: Потугин, упомянув вскользь про общину, раздраженно говорит о встрече с музыкантом-самородком. Читатель вспоминает Бамбаева, распевающего романсы Варламова, и готов отнести "самородка" к губаревскому кружку, но через несколько страниц застает этого самого "самородка" в ратмировском салоне, где он, сидя за фортепьяно, берет аккорды "рассеянной рукой", "d'une main distraite". Этим и подобными сближениями достигаются разом две цели: удары, бьющие по идеологии народнической "самобытности", каждый раз обращаются направо, ив то же время подобные эпизоды звучат как упрек Герцену, упрек и предостережение в том, что он подновляет присвоенное реакцией устаревшее оружие славянофильства и дает возможность Губаревым, хотя бы внешне, стать его, Герцена, единомышленниками, пусть даже глупыми и лицемерными.

Демократизм Губарева отпадет сразу после того, как станет небезопасным ("Других под сюркуп взяли, а ему ничего"). Народолюбие заменится такой программой: "Мужичье поганое!... Бить их надо, вот что; по мордам бить; вот им какую свободу - в зубы...". А славянофильская фраза может при этом остаться, и восторженный Бамбаев быстро приспособит старые формулы к новой обстановке: "А все же я скажу: Русь... экая эта Русь! Посмотри хоть на эту пару гусей: ведь в целой Европе ничего нет подобного. Настоящие арзамасские!"

Этот особый метод полемики Тургенева с Герценом, метод, рассчитанный на то, чтобы каждое полемическое движение в сторону Герцена одновременно и еще с гораздо большей силой направлялось против его врагов, очевидно, имел в виду Писарев, когда говорил автору "Дыма": ".. .Я вижу и понимаю, что сцены у Губарева составляют эпизод, пришитый на живую нитку, вероятно, для того чтобы автор, направивший всю силу своего удара направо, не потерял окончательно равновесия и не очутился в несвойственном ему обществе красных демократов. Что удар действительно падает направо, а не налево, на Ратмирова, а не на Губарева,- это поняли даже и сами Ратмировы".*

* ("Радуга, стр. 217-218.)

Тургенев только так и мог выделять себя из общества "красных демократов". Споря с Герценом в 1862 году, Тургенев упрекал его именно в том, что, провозглашая социально-славянофильскую программу, он, вопреки собственному желанию, отрекается и от революции. Видя революционную роль "образованного класса" в передаче цивилизации народу, который сам решит, что ему из этой цивилизации отвергнуть и что принять, Тургенев писал: "Вы же, господа, напротив, немецким процессом мышления (как славянофилы), абстрагируя из едва понятой и понятной субстанции народа те принципы, на которых вы предполагаете, что он построит свою жизнь, кружитесь в тумане и, что всего важнее, в сущности отрекаетесь от революции"... ".. .В силу вашей душевной боли, вашей усталости, вашей жажды положить свежую крупинку снега на иссохший язык,- писал он,- вы бьете по всему, что каждому европейцу, а потому и нам, должно быть дорого,- по цивилизации, по законности, по самой революции, наконец. .."*

* (Письма К. Дм. Кавелина и Ив. С. Тургенева к Ал. Ив. Герцену, стр. 170-172.)

Эта особенность во взглядах Тургенева на народничество лондонской эмиграции и позволила ему в "Дыме" самую полемику с Герценом обратить прежде всего направо - против того общего врага, с которым, как ему казалось, "красные демократы", "надломив свой меч", неожиданно объединились.

Смысл упрека в "отказе от революции", упрека, неожиданного в устах Тургенева, противника революционных потрясений, заключается в том, что под революционным делом он понимает не что иное, как передачу образованным классом народу основных начал "цивилизации". "Роль образованного класса в России быть передавателем цивилизации народу с тем, чтобы он сам уже решил, что ему отвергать или принимать, это в сущности скромная роль, хотя в ней подвизались Петр Великий и Ломоносов, хотя ее приводит в действие революция, эта роль, по-моему, еще не кончена",- писал Тургенев Герцену.* В отказе от такого рода задач он и усматривает "вину" Герцена и Огарева. В этом же, вопреки исторической истине, он видит также их сближение с славянофильством.

* (Письма К. Дм. Кавелина и Ив. С. Тургенева к Ал. Ив. Герцену, стр. 160-161.)

В романе проповедником либерального культурничества и одновременно врагом славянофильства (подлинного славянофильства реакционной клики и мнимого славянофильства Герцена и Огарева) является Потугин. В этом образе с полной ясностью сказалась идейная слабость Тургенева. Неправомерно сблизив славянофильство с "русским социализмом" Герцена, Тургенев был обречен вести свою борьбу против славянофилов, исходя из старых западнических догм. Вступив на этот путь, он вложил в программные рассуждения Потугина восхваление западной цивилизации. Вот почему совершенно несостоятельны попытки некоторых современных литературоведов "реабилитировать" Потугина как противника славянофильства прежде всего. Но ведь для Потугина (по воле автора) славянофилами были и народники. Несомненно, что рассуждения Потугина направлены против реакции, но несомненно также и то, что они направлены в защиту той самой европейской "ци-ви-ли-за-ции", темные стороны которой так ясно видел Герцен. Недаром он, оставив без внимания "гейдельбергские арабески", резко высказался против Потугина. "Зачем ты не забыл половину его болтанья?" - иронически спрашивал он Тургенева в письме от 16 мая 1867 года.

Генеральские сцены и губаревские эпизоды придали "Дыму" характер остро сатирического романа. Сатирические черты были всегда свойственны творчеству Тургенева, но нигде они не приобрели такой резкости и напряженности, как именно в "Дыме".

Эта новая манера Тургенева сразу бросилась в глаза современникам. П. В. Анненков писал: "Он так приучил читателя к тонким чертам, мягким очеркам, к лукавой и веселой шутке, когда ему приходилось смеяться над людьми, к изящному выбору подробностей, когда он рисовал их нравственную пустоту, что многие не узнали любимого своего автора в нынешнем сатирике и писателе, высказывающем свои впечатления прямо и начистоту. Некоторые даже спрашивали: "что с ним сделалось?"*

* (П. В. Анненков. Русская современная история в романе И. С. Тургенева "Дым".- "Вестник Европы", 1867, кн. VI, стр. 110.)

Оставив свою прежнюю манеру "лукавой и веселой шутки", Тургенев щедро вводит в свой новый роман сатирические приемы и формы, разработанные в предшествовавшей ему литературе. Л. В. Пумпянский указал, что весь конец первой главы "Дыма" представляет сознательное переложение пушкинских стихов из сатирического памфлета восьмой главы "Евгения Онегина". "Но резкость нападения крайне усилена, и им придан остро политический характер, которого в пушкинских стихах не было",- справедливо отмечает он.

Губаревские сцены заставляли уже современников вспоминать репетиловский эпизод в "Горе от ума". О "репетиловщине" в связи с "заграничным кружком Губарева" пишет О. Миллер. "Вот вам Бамбаев -: сколок с грибоедовского Репетилова",- пишет А. Скабичевский. Действительно, Бамбаев говорит почти дословными цитатами из речи Репетилова:

"Но Губарев, Губарев, братцы мои!! Вот к кому бежать, бежать надо! Я решительно благоговею перед этим человеком! Да не я один, все сподряд благоговеют. Какое он теперь сочинение пишет, о. . . о. . . о!...

- О чем это сочинение? - спросил Литвинов.

- Обо всем, братец ты мой..."

Итак, в губаревском кружке есть свой Репетилов, есть там и свой Ипполит Удушьев (Ворошилов), есть и нечто вроде грибоедовского "ночного разбойника и дуэлиста",- это Тит Биндасов, "с виду шумный бурш, а в сущности кулак и выжига, по речам террорист, по призванию квартальный, друг российских купчих и парижских лореток".

Появление репетиловской темы в губаревских эпизодах "Дыма" представляется как нельзя более естественным, если учесть подчеркнутое стремление Тургенева показать кружок Губарева как паразитический нарост на теле чуждого для этого кружка политического организма.

Что касается генеральских сцен, то в них преобладают не пушкинские и не грибоедовские тона. Здесь перо Тургенева становится особенно жестким, здесь господствует метод политической карикатуры. Люди называются здесь не именами, а сатирическими кличками. Одно только имя узнает читатель - Boris, но запоминается не оно, а классификационные клички генералов: раздражительный, снисходительный, тучный, сюда же относится и такая кличка, как "сановник из числа мягко-пронзительных" (гл. XV). Метод политического гротеска сказывается и в речах генералов: вся политическая программа генеральской партии, разработанная Тургеневым с нарочитой точностью и полнотой, выражена в резко карикатурных афоризмах ("вежливо, но в зубы", "воротитесь, воротитесь назад" и т. п.); благодаря этому сама форма выражения политических взглядов становится методом их дискредитации. Этой же цели служит часто и применяемый Тургеневым прием сплетения гротескного языка политики с гротескным же языком бытовой пошлости: возглас снисходительного генерала в ответ на реплики генерала тучного ("Ах ты шалун, шалун неисправимый!"), лепет дамы в желтом чепце: "J'adore les questions politiques", непосредственные переходы от языка политики к языку салонной пошлости ("A Boris обратился к даме, кривлявшейся в пустом пространстве, и, не понижая голоса, не изменяя даже выражения лица, начал расспрашивать ее о том, когда же она "увенчает его пламя", так как он влюблен в нее изумительно и страдает необыкновенно"). Прибавим сюда же сатирическое использование французского языка в его русско-дворянском, салонно-пошлом наречии.

К гротескной речи присоединяются у Тургенева и гротескные образы с чертами бестиальности (красавец Фиников с плоским черепом и бездушно-зверским выражением лица), неодушевленности ("дрянной сморчок, от которого отдавало постным маслом и выдохшимся ядом"), с чертами трупа и одновременно манекена, производящего, в силу какого-то жуткого автоматизма, человеческие движения (упомянутая выше страшная развалина с обнаженными темно-серыми плечами, которая - в гл. XV - томно косилась на Ратмирова уже совсем мертвыми глазами и затем с размаху ударила веером по руке тучного генерала, причем "кусок белил свалился с ее лба от этого резкого движения").

Совершенно очевидно, что все признаки этого сатирического стиля в "Дыме" ведут нас не к Пушкину или Грибоедову, а к Салтыкову-Щедрину, восторженный отзыв о "свирепом юморе" которого Тургенев дал несколькими годами позже. Щедринские традиции не пропадают у Тургенева и в дальнейшем; они отчетливо сказываются в "Нови", где приближение к манере Щедрина становится ещё более очевидным, чем в "Дыме".

Но в "Нови" подобные "щедринские" черты тургеневского стиля уже никого не поразили, так как путь для них был подготовлен "Дымом", где читатели встретились с ними у Тургенева впервые, причем некоторые, как свидетельствует П. В. Анненков, склонны были считать эту новую форму тургеневской сатиры "непривычным и отчасти непристойным хлопанием сатирического бича".

Характеризуя изменение привычной схемы тургеневского романа, мы говорили уже об исчезновении героя. Но в "Дыме" нет и тургеневской героини. Героиня Тургенева всегда служила воплощением смутных, бессознательных общественных стремлений, на которые должен ответить своей сознательной деятельностью герой романа. Такой героини в "Дыме" быть не могло, раз этот роман утратил характер повествования о русском деятеле. Ирина так же мало заменяет героиню прежнего тургеневского романа, как Литвинов прежнего тургеневского героя.

Это не значит, однако, что роль Ирины в романе аналогична роли Литвинова. Напротив, можно сказать без преувеличения, что видоизменение тургеневского романа в "Дыме" сказалось, между прочим, в том, что это роман не о герое, а о героине: Ирина выступает в романе как жертва той среды, которая дает автору материал для политической сатиры. Поэтому неправильно высказанное Л. В. Пумпянским мнение о том, что "Дым" распадается на несколько автономных сфер и что любовная история, в отличие от прежних тургеневских романов, ничем не связана с политическим содержанием "Дыма". Напротив, неразрывная связь любовной темы с темой политической - это и есть та (пожалуй, единственная) особенность нового романа Тургенева, которая восходит к старой традиции его романов. Связь обеих тем так же несомненна, как несомненно и то, что связь эта иная, чем прежде. Прежде судьба героини связывалась с силами новыми, утверждаемыми, теперь она связывается с силами старыми, отрицаемыми. Прежде героиня стремилась к общественному подвигу, теперь она стремится к избавлению от связывающих ее общественных пут. Прежде героиня жила предвосхищением будущего, теперь она одушевлена стремлением разделаться с прошлым. Это оказывается для нее невозможным, так как светское общество не только внешне втянуло ее в свою сферу, но и развратило душевно. Поэтому характер героини одновременно с чертами жертвенности приобретает и черты трагической вины.

В литературе отмечалось (Л. В. Пумпянский), что старый тургеневский роман ("Рудин", "Дворянское гнездо", "Накануне") - роман о передовом русском человеке, роман "персональный", культурно-исторический, роман любовный и политический одновременно - возник как продолжение традиции, завещанной Пушкиным в "Евгении Онегине". Несмотря на то что новый роман Тургенева от этой традиции "персонального" романа отступил, он все же связан с "Онегиным", хотя опять-таки иной связью.

"Эта история (Ирины и Литвинова) чрезвычайно похожа на ту, которая рассказана в "Евгении Онегине",- писал Н. Страхов в цитированной статье,- только на место мужчины поставлена женщина, и наоборот. Онегин, любимый Татьяной, сперва отказывается от нее, а потом, когда та замужем, влюбляется в нее и страдает. Так и в "Дыме". Ирина, любимая студентом Литвиновым, отказывается от него, а потом, когда сама она замужем, а у Литвинова есть невеста, влюбляется в него и причиняет большие страдания и ему и себе. В обоих случаях первоначально происходит ошибка, которую потом герои сознают и стараются исправить, да уже нельзя. Нравоучение из той и из другой басни выходит одинаковое: "А счастье было так возможно, так близко!"

"Онегин и Ирина не видят, в чем их настоящее счастье, они ослеплены какими-то. ложными взглядами и страстями, за что и наказываются. Ко всему этому в "Дыме" прибавлена еще одна грустная черта. Татьяна не поддается преследованиям Онегина; она остается чиста и безупречна и олицетворяет "милый идеал" русской женщины, непонятой тем, кого она полюбила. Литвинов же, играющий роль бабы, не устоял перед Ириной, и нанес тем новые муки Ирине, себе, своей невесте".

Этот остроумный пассаж интересен вдвойне. Прежде всего, здесь в первый и единственный раз в литературе указывается на связь "Дыма" с "Онегиным", хотя конкретная форма этой связи намечена Страховым более чем произвольно. Кроме того, рассуждение Страхова наводило на мысль о соотношении Ирины и пушкинской Татьяны. Тургенев (так мог считать критик-славянофил) производит в "Дыме" переоценку нравственной стороны развязки пушкинского романа: Татьяна, не пожелавшая покинуть своего мужа-генерала, возведена Пушкиным в "милый идеал" русской женщины, Ирина за это же Тургеневым осуждена.

Нравственная оценка развязки "Евгения Онегина" в течение многих десятилетий занимала читателей и литературу, и в разное время этот вопрос заполнялся самым разнообразным содержанием.

Через несколько лет после цитированной статьи Страхова вопрос о развязке "Онегина" (и даже шире - вопрос о любовной истории в этом романе) возник в связи с "Анной Карениной". В критических отзывах о романе Толстого мелькало имя пушкинской Татьяны, а Достоевский, рассуждая в "Дневнике писателя" об идейных корнях "Анны Карениной", пришел к выводу, что "мы, конечно, могли бы указать Европе прямо на источник, т. е. на самого Пушкина".

Б. М. Эйхенбаум в статье "Пушкин и Толстой" указал, что "Анна Каренина" была начата при непосредственном воздействии прозы Пушкина - его стиля, его манеры - и что в романе Толстого чувствуются историко-литературные связи с "Евгением Онегиным". "Тут дело идет, конечно, уже не о прямом воздействии, не о "влиянии", а об естественном, историческом родстве". В частности, указывает Б. М. Эйхенбаум, в "Анне Карениной" заново решается вопрос, поставленный в развязке пушкинского романа, в этом смысле роман Толстого выглядит "своего рода продолжением и окончанием "Евгения Онегина".*

* ("Литературный современник", 1937, № 1, стр. 145.)

Если постановка вопроса о начальных исторических истоках "Анны Карениной" приводила к Пушкину, к его прозаическим отрывкам и "Евгению Онегину", то при отыскании ближайшего к "Анне Карениной" образца романа, связанного с традицией любовной истории в "Онегине", было бы естественно вспомнить о "Дыме". Никто не был так хорошо подготовлен к постановке этого вопроса, как автор приведенного выше сближения "Дыма" с "Онегиным" Страхов, находившийся к тому же в близких отношениях с Толстым. И в самом деле, только ознакомившись в 1874 году с "Анной Карениной" еще в корректуре, Страхов в письме к Толстому сразу же провел параллель между романом Толстого и "Дымом", разумеется, к невыгоде последнего.

"Ужасно противно читать у Тургенева подобные светские истории, например, в "Дыме". Так и чувствуешь, что у него нет точки опоры, что он осуждает что-то второстепенное, а не главное, что, например, страсть осуждается потому, что она недостаточно сильна и последовательна, а не потому, что это страсть. Он с омерзением смотрит на своих генералов потому, что они фальшивят, когда поют, что недостаточно хорошо говорят по-французски, что кривляются недостаточно грациозно и т. д. Простой и истинной человеческой мерки у него вовсе нет. Вы в полном смысле обязаны напечатать Ваш роман, чтобы разом истребить всю эту и подобную фальшь. Как Тургенев должен обозлиться! Он - специалист по части любви и женщин! Ваша Каренина разом убьет его Ирин и подобных героинь (как зовут в "Вешних водах"?)".* А после выхода в свет романа Л. Н. Толстого Страхов вновь вернулся к параллели с Тургеневым: "Нет, Лев Николаевич,- писал он 3 января 1877 года,- победа за Вами! Тургеневу так не написать и одной страницы".**

* (Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым. СПб., 1913, стр. 49.)

** (Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым. СПб., 1913, стр. 97.)

Страхов имел все основания и для сопоставления и для противопоставления обоих романов. "Дым" и "Анна Каренина" должны быть сопоставлены ввиду близкого сходства самого типа их построения. Роман о героине - жертве светской среды, достойной авторского сожаления и участия и в то же время подлежащей моральному суду и осуждению; роман, построенный на разоблачении "света"; роман, в котором любовная тема развивается рядом и в неразрывной связи с темой социально-политической,- именно этот тип романа был разработан как Тургеневым в "Дыме", так и Толстым в "Анне Карениной". Типовое сходство обоих романов еще резче выделяет черты идейного различия между ними. Толстой не так судит, как Тургенев, применяет другие мерки, предлагает другие решения. Он судит среду не политическим судом, как Тургенев, он осуждает свою героиню не за ее неспособность порвать с развратившим ее миром, и, что самое главное, он видит новые и сложные вопросы там, где Тургенев намечает разрешение этих вопросов.

Литвинов "вскочил в вагон и, обернувшись, указал Ирине на место возле себя. Она поняла его. Время еще не ушло. Один только шаг, одно движение, и умчались бы в неведомую даль две навсегда соединенные жизни... Пока она колебалась, раздался громкий свист, и поезд двинулся".

Толстой осуществил в своем романе ситуацию, намеченную здесь Тургеневым, и показал, что вместо идиллии она должна привести к драме. В чем Тургеневу виделась возможность благополучного завершения романа, в том Толстой усмотрел только его трагическую завязку. Героиня Толстого заняла свое место в вагоне с Вронским, но их жизни от этого не соединились навсегда. Поезд умчал их "в неведомую даль", но для толстовской героини эта "неведомая даль" обернулась маленькой станцией железной дороги, на которой она погибла под колесами поезда.

При таком соотношении обоих произведений роман Толстого представляется как бы полемически заостренным против тургеневского "Дыма". Творческая история "Анны Карениной" не дает фактов для утверждения, что такая полемика сознательно входила в замысел Толстого. В то же время трудно предположить, чтобы Толстой, при его постоянном и часто ревнивом интересе к тургеневскому творчеству, работая над "Анной Карениной", мог совершенно не посчитаться с аналогичным опытом Тургенева, близким к его роману по жанру и типу.

Но как бы ни решался вопрос о значении "Дыма" для Толстого, историко-литературная сторона дела от этого не меняется. В истории русского романа "Дым" оказался важнейшей вехой на пути к "Анне Карениной", прямым предвестником толстовского романа. А в романном творчестве самого Тургенева "Дым" так и остался единственным опытом этого рода. Когда новые люди громко заговорили о себе в литературе и политике, Тургенев в "Нови" вернулся к испытанному типу своего культурно-исторического романа.

предыдущая главасодержаниеследующая глава





© Злыгостев Алексей Сергеевич, 2013-2015
При копировании материалов просим ставить активную ссылку на страницу источник:
http://i-s-turgenev.ru/ "I-S-Turgenev.ru: Иван Сергеевич Тургенев"