СТАТЬИ   АНАЛИЗ ПРОИЗВЕДЕНИЙ   БИОГРАФИЯ   МУЗЕИ   ССЫЛКИ   О САЙТЕ  






предыдущая главасодержаниеследующая глава

Из "Литературных воспоминаний" (С. Н. Кривенко)

(Сергей Николаевич Кривенко (1847 - 1906) - известный публицист, представитель радикальной части народнической интеллигенции семидесятых - восьмидесятых годов, один из ведущих сотрудников "Отечественных записок" последних лет. Ему принадлежит мемуарный очерк о М. Е. Салтыкове-Щедрине и первая биография писателя. В 1891 году под редакцией Кривенко вышел сборник стихотворений И. С. Тургенева.

Н. С. Русанов говорил о Кривенко как о человеке, умевшем "сочетать мягкость и гуманность чувств с искренним служением демократическим идеям..."*.

Главный сюжет воспоминаний Кривенко - рассказ о встрече Тургенева с молодыми писателями-народниками, предпринявшими издание журнала "Русское богатство". Об этой встрече вспоминают также и другие участники "литературной артели", о которой идет речь в мемуарах Кривенко, - Н. С. Русанов и Н. Н. Златовратский. По справедливому замечанию М. К. Клемана, "воспоминания об этом эпизоде служат естественным дополнением к рассказам о Тургеневе революционеров-эмигрантов..."**.

Воспоминания С. Н. Кривенко впервые опубликованы в "Историческом вестнике", 1890, № 2. В настоящем издании текст печатается но журнальной публикации)

* (Тург. в восп. рев., с. 269 - 270)

** (Тург. в восп. рев., с. 205)

Относительно И. С. Тургенева до сих пор существуют несколько разных и весьма противуречивых мнений: одни считают его чуть не консерватором, другие, наоборот, чуть не красным; одни видят в нем человека без определенных убеждений, но в высшей степени честолюбивого, который в угоду честолюбию приносил решительно все и, смотря по времени и обстоятельствам, являлся то в одном виде, то в другом, шел то по течению, то против течения, как было выгоднее, - не в смысле каких-либо материальных расчетов, а для литературной известности и популярности; другие, напротив, считают его человеком убежденным, который никогда не изменял убеждениям и всегда оставался верен идеалам сороковых годов, с которыми вступил на литературное поприще, идеалам, хотя несколько общим и неопределенным, но, несомненно, очень светлым и возвышенным. Одни говорят, что дело не в светозарности идеалов, а в том, что когда наступило время их осуществления, то Тургенев двоился, был непоследователен или неискренен: относясь, например, отрицательно к крепостному праву, своих крестьян, однако, на волю не отпускал, подобно некоторым помещикам, а пользовался их трудом до самой эмансипации1; а другие им на это отвечают, что прилагать такую строгую мерку к нему нельзя и что одно то уже, что он так долго держал знамя свободы и просвещения в руках, есть уже большая заслуга с его стороны и т. д. и т. д. Литературные его отношения и положения также полны недоразумений: то он тяготеет к "Современнику", то появляется в "Русском вестнике", когда последний принял уже иное направление, чем вначале2; то либеральная критика недовольна им и говорит, что он поет в унисон реакции и обскурантизму, то Катков не одобряет его за излишний либерализм. И все это как-то переплетается с чисто личными его недоразумениями с разными лицами. На самых похоронах Тургенева нам пришлось слышать несколько таких противоположных мнении: один говорили о нем как о человеке очень умеренном, даже именно как о плохо понятом консерваторе, допускавшем один только прогресс - постепенный, одну только - медленную эволюцию; а крайняя фракция, как бы в ответ на это, раздавала листок, в котором Urbi et orbi* говорилось: "Он наш, а не ваш"3. Появившиеся после смерти воспоминания немного прибавили к выяснению его личности: одни из этих воспоминаний, при всей симпатии к покойному, оставляли что-то как бы недоговоренным; другие прямо накладывали на него неблагоприятную тень (печатавшиеся в "Русском вестнике")4, третьи представляли его каким-то не то легкомысленным, не то двусмысленным. Вообще неблагоприятных и сомнительных мнений о Тургеневе гораздо больше, чем благоприятных, и в то же время на его долю выпала редкая популярность не только после смерти, как это по большей части бывает, но и при жизни еще. В последние годы и во время болезни ему приходилось видеть очень много общественного внимания, уважения и почета: ему делали овации, посылали сочувственные адреса и письма, дамы целовали руки. А похороны его были положительно небывалыми на Руси похоронами по многолюдству и одушевлению.

* ("Городу и миру", то есть всему свету (лат.))

1 (В письме от 19 июня/1 июля 1874 г. Тургенев сообщал Венгерову, который был занят составлением его биографии: "Когда же матушка скончалась в 1850-м году, я немедленно отпустил дворовых на волю, пожелавших крестьян перевел на оброк, всячески содействовал успеху общего освобождения, при выкупе везде уступил пятую часть - ив главном имении не взял ничего за усадебную землю, что составляло крупную сумму" (Тургенев, Письма, т. X, с. 256). Л. Толстому 25 ноября/7 декабря 1857 г. Тургенев писал: "...Я решился посвятить весь будущий год на окончательную разделку с крестьянами; хоть все им отдам, а перестану быть "барином". На это я совершенно твердо решился..." (Тургенев, Письма, т. III, с. 170 - 171))

2 (После разрыва с "Современником" в 1860 г. Тургенев опубликовал в "Русском вестнике" романы "Накануне" (1860), "Отцы и дети" (1862), "Дым" (1867))

3 (По всей вероятности, Кривенко имеет в виду слово, произнесенное на траурной церемонии ректором Петербургского университета А. Н. Бекетовым: "Если бы все так чувствовали и мыслили, как чувствовал и мыслил Тургенев, то мирное течение наших судеб на пути к прогрессу не было бы прерываемо ни на один миг, ибо его произведения отличаются спокойствием, редкою объективностью и здравомыслием в оценке всякого рода социальных явлений" (ЛН, т. 76, с. 675 - 676). Под листком крайней фракции подразумевается прокламация народовольцев, написанная Л. Ф. Якубовичем)

4 (Имеется в виду публикация Н. В. Щербаня "Тридцать два письма И. С. Тургенева и воспоминания о нем" ("Русский вестник", 1890, № 7 - 8). Воспоминания Н. В. Щербаня и коммент. к ним см. в т. 2 наст. изд.)

Лично меня подобная противоположность взглядов и отношений к Тургеневу нисколько не удивляет: таков уж удел всех крупных и сложных натур. А натура у него была, несомненно, очень сложная. Барии по рождению и привычкам, он имел настолько больше умственных и вообще духовных потребностей, что не мог жить жизнью русского барства. И вот он повернулся к нему спиною и жил за границей. Его влекло туда не только нежное и постоянное чувство к женщине, навестившей его в тяжелую для него минуту, когда он жил поневоле у себя в деревне1, но и свобода: ему там вольнее дышалось. Жил он за границею, но в то же время все его лучшие помыслы были в России, о ней он говорил, думал и ей посвящал все свое творчество, то есть всю или почти всю внутреннюю жизнь. Он настолько знал европейскую жизнь и располагал настолько крупным талантом, что мог бы занять видное место и в европейской литературе, беря сюжеты для произведений из тамошнего быта, по он не мог этого делать, потому что любил родину. Самое большее, на что он решался, - это придавать некоторым своим фигурам общечеловеческий характер, расширять их или придавать им несколько европейского изящества, по в то же время они оставались русскими. Любил родину, но в то же время не принимал прямого, непосредственного участия в ее нуждах и судьбах, как сделал бы человек, которому она дороже собственного спокойствия. Становился совсем европейцем и в то же время оставался русским барином, со всеми слабыми сторонами нашего барства, и никак не мог совлечь с себя этого первичного, точно прирожденного и насквозь его пропитавшего культа. Тяготел к лучшим литературным стремлениям и в то же время не принадлежал близко ни к одному из литературных кружков, а держался как-то особняком и не стеснялся дурными отзывами о людях*. Держался особняком, но в то же время имел настолько общественного чувства и мужества, чтобы в Москве, на Пушкинском празднестве, не принять протянутую Катковым руку примирения, в то время как некоторые все забыли и радостно хватали эту всесильную руку, он помнил, сколько эта рука написала против литературной свободы, и оставил ее в воздухе.

1 (Речь идет о Полине Виардо, однако в Спасское она не приезжала)

* (Например, о Некрасове, который, как сейчас помню, незадолго перед смертью вот что говорил: "Право, я никогда не любил денег, а скорее боялся их. Потому и берег. Это Тургенев ославил меня каким-то сребролюбцем. Он постоянно швырял деньги. Ему можно было швырять, а мне нет. Получит из деревни, разбросает в несколько дней все и приедет ко мне за деньгами, а не дашь - сердится". (Примеч. С. Н. Кривенки.))

Я далек от намерения выяснить вполне личность и характер Тургенева: я не знал его настолько. Хотя характер его мне и кажется понятным, но я не решусь утверждать, что не ошибаюсь. Покойный М. Е. Салтыков однажды в разговоре утверждал, что я вижу Тургенева только с показной стороны. С обычной своей прямотой и суровостью он говорил: "Он перед вами, как павлин, распускает хвост, а вы любуетесь, и это ему приятно; а потом сам же будет рассказывать, что за ним ухаживают, и опять получит при этом удовольствие". Насколько Салтыков был прав, не знаю, только я действительно видел Тургенева лишь с хорошей стороны, и сторона эта мне казалась не совсем показною. Салтыков, этот прямой, нервный, искренний и не любивший никаких компромиссов человек, человек, весь отдавшийся литературе и видевший в ней чуть ли не самое высшее призвание на земле, был очень часто слишком строг к людям и имел на это неоспоримое право; но право это было чисто личным его правом, его да разве еще весьма немногих столь же цельных людей, а большинство не может так смотреть на Тургенева. Тем более не имеет права смотреть на него так наше общество, которое обязано ему очень многим, которое само не имеет даже сотой доли его заслуг и имеет неизмеримо больше всяких изъянов и пороков. Хорошие его стороны не поглощались дурными и не были только костюмами, которые он менял, а гораздо глубже коренились в его душе. Если он не шел наравне с другими передовыми людьми в оценке происходивших явлений и дальнейшем логическом развитии идей, то не потому, что не хотел, а потому, что не мог вследствие душевного процесса; то он сомневался в верности и целесообразности дальнейшего шага, то не находил в себе внутреннего ему соответствия, то его просто что-нибудь шокировало, как эстетика и барина, хотя бы это была иногда даже какая-нибудь частность. Натуры колеблющиеся, нерешительные, сомневающиеся были любимыми натурами Тургенева, на изображение которых он клал все свое мастерство, наделяя их чертами личного своего характера. Это вовсе не слабые натуры, вовсе не тряпки, как некоторые думают, а, напротив, натуры даровитые, которым недостает только внутреннего или внешнего равновесия для надлежащей деятельности. Зато они смотрят дальше; я не говорю - видят, но некоторые и видят. Тургенев сам отдавал предпочтение людям действия, по любил не Дон-Кихотов, а Гамлетов. По природе сам он был несомненным Гамлетом, но довольствоваться таким жребием не мог, и его постоянно тянуло в первые ряды жизни не к какой-либо обыденной и тем более мелкой практической деятельности, а к такой, которая соответствует первым рядам и большим внутренним силам. Но при первых же практических шагах в нем начиналась рефлексия, и просыпался Гамлет. Тургенев с его слабостями, а может быть, больше всего благодаря им, был гораздо ближе к обществу, чем другие вожди. Он настолько был органически связан с обществом, что, собственно говоря, не мог слишком далеко заходить вперед, ходить без оглядки, как это некоторые делают, а постоянно оглядывался и соображался с тем, что делается назади; по в то же время и так же постоянно его тянуло вперед и вперед, если не действовать, то смотреть. Такие люди систематически действовать не могут, а либо остаются на житейской арене вместе с большинством общества пассивными зрителями, либо действуют и догоняют других порывами; догоняют, а иногда и перегоняют; часто проигрывают, а иногда и оказываются совершенно неожиданно господами положения. Я не знаю, думал ли когда-нибудь Тургенев о руководящем положении, стремился ли когда-нибудь серьезно руководить общественным мнением, один или вместе с другими, но что он принимал близко к сердцу общественные и литературные вопросы и интересы - в этом не может быть сомнения. И очень возможно, что если бы к нему более заботливо и снисходительно относились люди, которых он ценил и уважал, то роль его в литературе могла бы быть иною, менее обособленною и более плодотворною. Нельзя, конечно, в этом никого винить, потому что странно было бы приспособлять целую литературу к одному человеку или требовать к нему большей внимательности, чем сам он личными отношениями заслуживал. Поджидать размышляющих в житейской борьбе так же трудно, как и собирать отсталых. Но мы никого и не виним, а только хотим сказать, что такие сложные натуры руководятся и очень сложными душевными процессами, которые не легко поддаются определениям. Они никогда почти не возбуждают таких глубоких и искренних симпатий, как натуры цельные, по тем не менее всегда представляют глубокий интерес. Выяснение характера Тургенева может быть чрезвычайно интересною темою для психолога. Каждая новая черта, каждый лишний штрих могут пригодиться и не должны пропадать. Вот поэтому мне и думается, что и мое непродолжительное знакомство с ним и особенно то, что он говорил относительно литературы, представляет некоторый интерес и может служить для его характеристики.

Знакомство мое с Иваном Сергеевичем началось в 1879 году: по указанию одного общего нашего знакомого, он прислал мне из-за границы две рукописи проживавших там русских, с которыми те к нему обратились, для пристройства их в петербургские журналы. Подобные обращения к Тургеневу были очень часты: одни просили у него совета, другие рекомендации, третьи просто интересовались его мнением. Я знаю случаи, когда ему посылались за границу рукописи даже из России. Некоторые из них он посылал прямо в редакции, а другие через знакомых, поручая им позаботиться об их судьбе и куда-нибудь пристроить; но и в первом случае он нередко просил кого-нибудь узнавать о рукописях, будут они напечатаны или нет, и если нет, то передать их в какую-нибудь другую редакцию и т. и. Потом еще раза два или три он обращался ко мне с подобными же поручениями как лично, так и через Л. В. Топорова. В то время я был постоянным сотрудником одного петербургского журнала и имел знакомства в других редакциях, так что подобные поручения меня нисколько не обременяли и не удивляли, - с ними постоянно все и ко всем обращались, - но вот что меня удивило или, лучше сказать, порадовало: мы, несколько человек приятелей, и я в том числе, мечтали о новом журнале, который издавался бы на несколько иных основаниях и преследовал бы несколько иные цели, и Тургенев, узнав об этом, выражал нам сочувствие и пожелал со всеми нами познакомиться. Его вообще интересовали молодые и новые писатели, что они представляют собою и что несут в жизнь, а может быть, отчасти и как к нему относятся, тем более что некоторые из них категорически отказывались от знакомства с ним, несмотря на неоднократно высказанное им желание и попытки их увидеть. В то время, о котором идет речь (1879 - 1881 годы), он не пользовался особым расположением в тех кружках, к которым я принадлежал: на него были недовольны за его "Дым" и "Новь", а некоторые не забыли еще и "Отцов и детей", но главным образом недовольны были "Новью". Я и тогда разделял и в значительной степени и до сих пор разделяю это недовольство, но недовольство мое не переходило в нетерпимость и безапелляционное обвинение: я просто находил, что он гораздо лучше сделал бы, если бы совсем не писал этого неблестящего и в литературном отношении романа, но ни на одну минуту не ставил "Нови" на одну доску с "Бесами" Достоевского, как некоторые делали. Там я видел озлобление, прежде всего и больше всего озлобление, а тут находил нечто примиряющее, нечто происходящее совсем из иного источника: порою недоразумение и недостаточное знакомство с молодежью (а не предумышленность), порою скорбь и досаду (а не нетерпимость и злобу), а порою, несомненно, и добрые стремления и желания, - словом, нечто от доброты. Все это как-то само собою чувствовалось между строк. Чувствовалась доброта и в письмах, в которых Тургенев писал о рукописях. Писем этих было у меня немного: два или три из них (разрезав на части, так как желающих было больше) я роздал в 1883 году, после тургеневских похорон, знакомым, желающим иметь его автограф, а одно, оставленное себе на память, к сожалению, утерял или по ошибке уничтожил. Письма эти, впрочем, не заключали в себе ничего особенного: это были краткие, деловые письма, в которых он или просто излагал, что именно желательно авторам, или рекомендовал их статьи, но и тут, говорю я, сказывалась душевность и сочувствие к бедственному положению авторов. "Постарайтесь, пожалуйста, пристроить, потому что автор нуждается", "Сделайте, что можно, автор бедствует" и т. п. Мало того, можно было видеть, что Тургенев сочувствует в статьях действительно хорошим мыслям, хотя в литературном отношении рекомендации его далеко не всегда были удачны и не соответствовали действительному достоинству статей. Все это как-то невольно располагало к нему и укрепляло во взгляде на него, который потом так хорошо высказал и И. К. Михайловский. Совершенно независимо от меня и в другое время он почувствовал относительно Тургенева то же самое, что и я. Собрав мысленно всех действующих лиц его произведений к его гробу, он показал, что они могут простить ему те обиды, какие он некоторым из них причинил, как потому, что в обидах этих не было для них бесчестья, а с его стороны злонамеренности, так и потому, что "слишком много обязано русское общество этому человеку", и это тем более, что человек этот никогда не был Савлом, никогда не был в рядах гонителей истины и гасителей света, а если ему и случалось впадать в ошибки, порождать недоразумения и обнаруживать личные слабости, могшие быть тому или другому досадными и неприятными, то все это "не должно и просто не может заслонять собою его громадных заслуг"*.

* (Том VI, стр. 157 - 158. (Примеч. С. Н. Кривенки.)1)

1 (Имеются в виду "Сочинения Н. К. Михайловского", т. 6, СПб., 1885)

Журнал, о котором мы мечтали и о котором мне пришлось потом не раз говорить с Тургеневым, должен был издаваться и вестись кружком, артелью, а помещаться в нем должны были статьи преимущественно начинающих писателей. Старые таланты старелись, а молодые на смену не являлись. Это - с одной стороны, а с другой, у нас в литературе всегда был избыток пишущей братии, но находившей места в существующих органах печати, избыток не слишком ярких или невыработавшихся еще дарований, но дарований, отличавшихся честным направлением, так что голос их, помимо всего прочего, был бы небесполезным голосом. Это в большинстве случаев были неисправимые идеалисты, для которых литература была чем-то вроде святая святых<...>

Мечты наши долго не осуществлялись: то не находилось подходящего издания, то попытки получить разрешение на новое не удавались, то не было денег и т. п. Наконец судьба нам улыбнулась, - довольно, впрочем, кислою улыбкою, - мы приобрели маленький подцензурный журнальчик - "Русское богатство"1. Перед этим он несколько раз переходил из рук в руки, приостанавливался и вновь возникал, утрачивая все больше и больше подписчиков, и в последнее время, как говорится, просто валялся на литературных задворках. Он не выходил, но право на издание еще сохранялось. Это была настоящая утлая дырявая ладья, в которой и предстояло совершить трудное плавание и произвести все те преобразования, о которых мы мечтали. Положение вещей было такое: не было подписки и денег; не было ни у кого практического умения вести дело и ладить с цензурою; приходилось работать даром, а для многих это было не только трудно, но даже невозможно; были хорошие имена, но не имена литературных корифеев, которые обеспечивают успех изданию, да и те имена, которые были, не всецело принадлежали журналу, потому что должны были участвовать в других изданиях, где приходилось работать. Надо отдать справедливость, что большинство хороших писателей нам сочувствовало, хотя некоторые и посмеивались, говоря, что ничего у нас не выйдет. Предприятие действительно было довольно смелым, чтобы не сказать больше. Как раз в это время приехал в Петербург Тургенев, и у некоторых из нас явилась мысль заручиться и его именем и попросить у него какой-нибудь рассказ или статейку для журнала. Другие были против этого, говоря, что "не стоит кланяться" и даже "связываться с ним"; но большинство думало не так, указывая именно на то, что он сам высказывает нам сочувствие я тем более что коммерческих выгод с журналом у нас не соединялось, а прежде всего было желательно создать хорошее дело. Если мы и рассчитывали работать в журнале и иметь впоследствии правильный заработок, то издательских интересов ни у кого в виду не было, так как всю чистую прибыль, какая могла бы получаться, предполагалось употреблять, с одной стороны, на увеличение, улучшение и удешевление журнала, а с другой - на общее повышение литературного гонорара и типографского труда, не исключая и посторонних: сотрудников. При таких условиях не так стыдно было обратиться к Тургеневу. Затрудняло нас только одно, какой предложить ему гонорар: такой, какой он получал из других редакций, был для нас обременителен, а установившийся для обыкновенных статей - чересчур мал; одни говорили, что никаких исключений делать не следует, другие, напротив, что не следует срамиться и надо лучше занять денег, чтобы заплатить ему не меньше других, третьи предлагали, чтобы он сам назначил плату. Но так как до вопроса о гонораре дело не дошло, то об этом можно и не говорить. А Тургенев, между тем, со своей стороны, опять выражал сочувствие нашему предприятию и, между прочим, высказал Г. И. Успенскому, которого раньше знал, желание познакомиться с нами. Были нежелавшие и этого, и когда зашла речь, где назначить место для свидания - в редакции или у кого-нибудь на частной квартире, то одни стояли за редакцию на том основании, что если он сам хочет знакомиться, то пусть в редакцию или к каждому особо с визитом и приходит, а другие, напротив, стояли за частную квартиру. В конце концов остановились на квартире Г. И. Успенского. В назначенный вечер собрались мы, и приехал Тургенев. Первое впечатление, какое он на меня произвел, было следующее: "Какой он большой (высокий), а мы-то какие маленькие". Перезнакомившись со всеми, Тургенев сел и сейчас же овладел разговором. Говорил он прекрасно, просто и образно, слегка пришамкивая по-стариковски.

1 (Журнал "Русское богатство", основанный в 1876 г., не пользовался популярностью. В 1879 г. он перешел в руки "литературной артели", которую возглавлял С. Н. Кривенко, а членами были Г. И. Успенский, В. М. Гаршин, Н. С. Русанов, А. М. Скабичевский и др.)

- Сейчас я со Скобелевым обедал, сказал он. - Boт красная девушка: поминутно краснеет, скажет слово и покраснеет. Й не подумаешь, что такой храбрый.

Потом рассказал, что они говорили со Скобелевым, перешел к пашей политике но восточному вопросу1, к тому, как смотрят на эту политику в Париже, Вене и Берлине и т. д. Речь лилась почти безостановочно, а мы слушали, попивая чай. Впрочем, не все молчали: кто предлагал вопрос, кто вставлял замечание, а один вступил даже в продолжительный разговор2. Это были две полные противоположности: один старик, другой - юноша, совсем почти мальчик; тот седой и высокий, этот черный, как жук, и маленький; тот художник, этот экономист, то есть сама проза и цифра. Тургенев с большим вниманием вслушивался в то, что он говорил, и, по-видимому, слушал его с удовольствием. Скоро разговор перешел на разные внутренние вопросы: на народ, экономическое его положение, земельное устройство, возрастание кулачества и проч.

1 (События на Балканах приковывали внимание Тургенева. О них он часто пишет своим друзьям - Ю. П. Вревской, Я. П. Полонскому, Г. Флоберу. Писатель напряженно следил за освободительной войной балканских славян против турецких поработителей. В дневниках Ф. Тургеневой есть любопытная запись, характеризующая взгляд Тургенева на "восточный вопрос" (ЛН, т. 70, с. 388). Враждебные по отношению к России отзывы иностранной печати (английской, французской) о русско-турецкой войне 1877 - 1878 гг. возмущали Тургенева: "Иван горько жалуется на французскую прессу" (там же))

2 (Собеседником Тургенева был Н. С. Русанов. В своих воспоминаниях он более подробно передает содержание своего разговора с Тургеневым. "...Каково же ваше мнение о теперешнем положении вещей у нас, - спрашивал он Тургенева, - и не думаете ли вы, что у пас на носу революция? Разве нет большого сходства у теперешней России и дореволюционной Франции?.. Там были голодные бунты - они и у нас; там разорялись помещики, уступая место интендантам, откупщикам и прочим капиталистам, - и у нас Чумазый разоряет "дворянские гнезда" (Тургенев при этом улыбнулся)<...> И ответ Тургенева: "Россия далеко не так близка к революции, как Франция прошлого века... Пока нет общего могучего течения, в котором сливались бы отдельно оппозиционные ручьи, о революции, мне кажется, рановато говорить..." (Тург. в восп. рев., с. 265 - 276))

- Вот явление, - сказал Тургенев относительно кулачества, с которым просто необходимо считаться и не оставлять его без внимания. Скоро не будет, кажется, деревни без кулака. Плодятся они положительно как грибы и черт знает что делают. Это какие-то разбойники. Я думаю написать рассказ об одном таком артисте, который так и назову - "Всемогущий Житкин"1. Это, видите ли, сосед бывших наших крестьян. Он не только всячески их эксплуатирует, не только берет с них разные поборы и чуть ли не каждый день загоняет их скот и берет штрафы, но захватывает даже у них землю, переносит межи и переставляет столбы. Представьте, какую штуку выкинул: жаловались мне несколько лет тому назад крестьяне, что он у них землю захватил. Я сказал им: захватил, так жалуйтесь суду. "Да жаловаться-то, говорят, нельзя: уж жаловались, да ничего не выходит, потому что по плану-то по его выходит. А на самом-то деле по-нашему должно быть". Что, думаю, за чепуха такая. Послал в контору, велел принести план, поехал с ним на место и увидел, что все как следует, то есть границы в натуре совпадают с планом. Очевидно, крестьяне не правы. Так и сказал им. А они между тем все свое твердят и каждый год мне повторяют одно и то же: захватил да захватил. Ну, думаю, это обыкновенная история: мужику как втемяшится что в голову, так не скоро оттуда выйдет. Однако, представьте, что вышло: в позапрошлом году разбирали в кладовых и на чердаках всякий хлам и старые бумаги и нашли старый план имения, где обозначены соседние границы и земля, отведенная потом крестьянам. Стал я сличать этот план с новым и убедился, что они не сходятся. Велел запрячь дрожки и поехал на место: оказалось, что межа действительно перенесена и что крестьяне правы. Просто руками развел и окончательно стал в тупик, как это могло случиться. Ах, какая тут досада меня взяла! Между тем, увидев, что я приехал опять с планом и что-то смотрю, пришли и мужики, целая огромная толпа, пришел и Житкин, и какая было вышла неприятная история. Услышав, что правда не на его, а на их стороне, они напустились на него и стали самым невозможным образом ругаться; он сначала было попробовал отругиваться, но потом видит, дело плохо, видит, что негодование растет и становится все единодушнее и единодушнее, видит, что его окружают. Был один момент, когда и мне показалось, что вот еще одно какое-нибудь слово, одна какая-нибудь капля, и все набросятся на него и растерзают в клочки. Признаться, перетрусил я; попаду, думаю, в кашу, пожалуй, еще подстрекателем сделают: я ведь план разыскал и приехал к ним, я сказал, что он не прав, и т. д. Но тут меня внезапно осенила мысль, которая дала делу совершенно неожиданный оборот. Вдруг я протискался вперед и просто не своим голосом закричал на Житкина: "Я тебе, мерзавец, за это задам. В острог засажу, в каторгу сошлю, в кандалы закую!" Смотрю, все примолкли, возбуждение в толпе утихает, видят, что защита есть, что сам барин, а следовательно, и начальство за дело берутся. "Вот погоди, говорят, будет тебе на орехи, вражий сын, узнаешь кузькину мать". А Житкин тем временем все пятился да пятился назад, дошел до дома, юркнул в него и запер дверь. Точно камень у меня с души свалился: слава богу, думаю, благополучно все кончилось. И за них ведь боялся: случись что-нибудь, отвечали бы, не пошутили бы с ними. Дальше. Пообещав наказать Житкина, я действительно думал не оставлять этого дела так и что-нибудь сделать, просил всех, кого только можно было, обратить на это внимание, говорил, при случае, даже губернатору, которого хорошо знаю. Все обещали, но не тут-то было: по крайней мере, в прошлом году ничего еще не было сделано и все оставалось по-старому. Вот интересно, что в нынешнем году найду. Очень возможно, что и до сих пор ничего не сделано. Просто удивительно, какими судьбами, какими путями такие господа устраивают и обделывают свои дела. Чтобы межу перенести и один план заменить другим, надо похлопотать да похлопотать, и втихомолку ведь этого тоже нельзя сделать, об этом, вероятно, если не все, то многие знали или слышали. Затем, тот факт, как вам нравится, что я, крупный местный землевладелец, человек со связями и знакомствами, ничего не могу сделать в данном случае, не могу добиться никакого толку. Уверен ведь, что и губернатор на моей стороне и желал бы также, чтобы дело решилось в пользу крестьян, но и он, оказывается, не все может сделать. Такие дела обделываются через всю эту канцелярскую многочисленную уездную мелюзгу, а с нею в тесной связи, конечно, и губернская мелюзга, вот и идут отписки да переписки, справки да заключения, а губернатор тем временем ждет-ждет, да и забудет. Во многих случаях только этого и было нужно. Но лучше всех сам этот Житкин: представьте, в прошлом году еду я по железной дороге, вдруг он на одной из станций откуда-то взялся, влетает в вагон и валится в ноги: "Сделайте божескую милость, не погубите, век богу буду молить" и т. д. Вы, может быть, подумаете, что он отказывается от захваченной земли и просит только, чтобы наказания ему какого-нибудь не было? Нет, он просит только, чтобы я отказался от дела и оставил его, как оно есть. Понимаете, кланяется, а в то же время свое дело делает, зацепил зубами и не может разжать пасть-то.

1 (Рассказ Тургенева приводится в воспоминаниях и других мемуаристов. Это сюжет, который должен был лечь в основу очерка "Всемогущий Житкин")

Затем, помнится, зашла у нас речь об отношении народа к помещикам, начальству и вообще к власти, и Тургенев рассказал нам тему другого предложенного им рассказа, который он думал озаглавить - "Повиноваться!". Рассказ этот был просто неподражаем в устной передаче по своей рельефности и живости. Я не могу его в точности воспроизвести, но суть состояла в следующем: проезжал куда-то по Орловской губернии император Николай Павлович, проезжал на лошадях, так как железной дороги тоща еще не было. И вот крестьяне, желая его повидать, бросали работу и со всех сторон бежали на станцию, где он должен был менять лошадей. Некоторые делали но двадцать пять верст и больше. В то время где-то в Орловской губернии были какие-то недоразумения между крестьянами и помещиками. Увидев крестьян, Николай Павлович строго взглянул на них, сказал им несколько слов, которые закончил словом "повиноваться!", и при этом погрозил им пальцем. Все остальное, кроме этого, совершенно улетучилось у крестьян из памяти, а это слово и жест, напротив, глубоко врезались и точно все подавили и вытеснили из головы. По отъезде Николая Павловича ближайшие крестьяне и те, которые мимо шли, пришли к Тургеневу и рассказывали, что было, но, говорил Тургенев, я решительно не мог составить себе об этом никакого представления. Сколько ни расспрашивал, на какие лады ни ставил вопросов, все повторяли только одно: "Как стал он в тарантасе, да как глянет на нас, так мы все на коленки и упали, а он поднял, значит, палец да как крикнет "повиноваться!". Тут уж мы ниц все полегли и долго так лежали. Он уже уехал давно, а мы все лежим, только помаленьку поглядываем. Едет это в гору, а пальцем все грозит. И покеда из глаз скрылся, все стоял в тарантасе и палец держал. Палец-то во какой! - Тургенев показывал со слов очевидцев величину представившегося им пальца чуть не в пол-аршина. - Ей-богу, не преувеличиваю, - говорил он. "Не может быть, - говорю одному, - чтобы такой большой палец был". Божится, что такой. Не мог также разубедить их, что будто Николаи Павлович, стоя в тарантасе, ехал; уверяют, что стоял - и конец. По всей вероятности, он обратился к ним, садясь в экипаж, и крикнул "повиноваться!", стоя, - так это впечатление и застыло. А насчет того, что он еще говорил, так-таки ничего и не добился.

- Вот, Иван Сергеевич, если бы вы написали и нам дали какой-нибудь из этих рассказов? - сказал кто-то, кто именно - теперь уже не помню.

- Если напишу, то извольте, - сказал Тургенев, только последний рассказ вряд ли цензурен. Я и насчет первого-то сомневаюсь: очень возможно, что и в нем что-нибудь усмотрят.

Затем стали говорить о наших намерениях, целях и материальном положении журнала. Как человек опытный, он прежде всего указал, что без денег трудно вести хорошо дело, а затем, что подцензурному изданию не легко конкурировать с бесцензурными и что ладить с цензурою надо большое умение. Это, впрочем, мы и сами хорошо понимали. О чем еще говорилось - не помню, помню только, что вечер прошел очень оживленно и что мы остались довольны Тургеневым. Затем мы пригласили его еще через несколько дней к одному из издателей "Слова" г. С.1, который любезно предложил устроить для него вечер, но вечер этот прошел довольно скучно, как-то официально и натянуто: кроме нас, были еще гости, около Тургенева уселся адвокат N - ъ, тоже до некоторой степени причастный к литературе, и совершенно завладел им; он почтительно рассказывал ему что-то и столь же почтительно предлагал разные вопросы, не давая никому слова сказать, так что мы все время сидели и слушали. Между тем ничего интересного он не говорил, всем было скучно, а Тургеневу, должно быть, больше всех, хотя он рассказывал что-то и отвечал на вопросы. После, по крайней мере, он жаловался и жалел, что ни о чем не удалось поговорить. Видя, что почтительному пленению его конца не будет, мы стали понемногу уходить в другие комнаты и говорить между собою.

1 (Свидание в доме К. М. Сибирякова состоялось в феврале 1880 г. Об этой второй встрече Тургенева с народнической молодежью сохранились также воспоминания И. И. Ясинского ("Роман моей жизни. Книги воспоминаний", М. - Л., 1926, с. 168 - 169))

Через несколько дней Тургенев уехал из Петербурга, так что в этот приезд я его больше не видел<...>

В 1881 году, если не ошибаюсь, в мае, он опять приехал из-за границы. Находя, что жить можно только или в Париже, или в деревне, он, как птица, два раза в году совершал перелет: весной отправлялся в деревню, а осенью возвращался в Париж, причем проездом обыкновенно останавливался на несколько дней в Петербурге и Москве, чтобы повидаться с знакомыми. В этот приезд ему, однако, пришлось довольно долго просидеть в Петербурге, потому что он заболел: у него было что-то такое в печени, был кашель, но главным образом болели ноги. Узнав, что он приехал и лежит, мы с Г. И. Успенским отправились его навестить. Стоял он в то время в меблированных комнатах на углу Морской и Невского, где в последнее время обыкновенно останавливался. Просидели мы у него недолго: был у него, кажется, кто-то в это время и чувствовал. Он себя не совсем хорошо; а говорили, помнится, больше о текущих делах и событиях и множестве всевозможных слухов, которые в то время ходили в Петербурге. Время тогда было очень смутное, никто не знал, что будет и чему верить, невероятное осуществлялось, ни с чем несообразное казалось возможным, а потому самые разнообразные слухи циркулировали в великом изобилии. Помню, впрочем, говорили еще вот о чем: в то время в редакции газет и журналов начали довольно часто присылать рукописи крестьяне. И не знаю, продолжается ли это и до сих пор или уже прекратилось, но тогда у нас, но крайней мере, нередко получались такие рукописи. Какая-то полоса такая вышла, так что порою даже казалось, что мужик не хочет больше молчать и собирается говорить. В рукописях этих говорилось и о народных нуждах, и о правде, и неправде, и о начальстве, и о суде, и о земле, и о социалистах - словом, обо всем, что так или иначе касалось народа, его жизни и души. Успенский очень интересовался этими рукописями, всегда их внимательно прочитывал, собирал и хранил, находя в них большой интерес и доказывая, что их непременно нужно печатать как непосредственный голос народа. Заинтересовал он ими и Тургенева, который просил его прислать ему некоторые из них для прочтения.

- Вы, господа, не забывайте же меня, пожалуйста, - говорил, прощаясь, Тургенев, - и не считайтесь с больным визитами: видите, я теперь какой.

Через несколько дней я был в Морской но делу и по дороге еще раз зашел к Тургеневу. Чувствовал он себя лучше. Говорил много и о разных предметах, но больше всего о литературе и молодых писателях. Говорил о Г. И. Успенском, которого очень любил и ценил, досадуя на него только за одно, почему он не попытается большого романа или повести написать; а из молодых писателей больше всех ему нравился Гаршин. "Какая, должно быть, у него чудесная душа, - говорил он, - только что-то болезненное в нем есть". Очень нравилась ему еще небольшая повесть Виницкой, напечатанная в то время в "Отеч. записках". "Просто прелестные, чисто художественные есть страницы, - говорил он, - но не все хорошо, а потому трудно сказать, что из нее выйдет"1. Тургенев следил решительно за всем, что появлялось новенького в литературе, не исключая даже иллюстрированных изданий и таких газет и журналов, которых в Петербурге обыкновенно не читают, а потому знал и таких писателей, которые только что выступили в литературе или написали только одну какую-нибудь вещь, мало кому известную. Он помнил даже особенно выдающиеся и яркие места и страницы, которые произвели на него впечатление, обращал внимание даже на слог и внешность.

1 (Имеется в виду повесть молодой писательницы А. А. Виницкой-Будзианик "Перед рассветом", которой она дебютировала в "Отечественных записках" (1881, № 5). Виницкой принадлежат воспоминания о Тургеневе, опубликованные в "Новом времени" (1895, № 6784, 6791, 6798, 6805, 17, 24 и 31 января, 7 февраля))

- А у Виницкой, - сказал он, - должно быть, Салтыков вымарывал и исправлял... Так это как-то чувствуется. Я почти безошибочно всегда могу сказать, где он постарался. Это уж такой человек, которого всегда и везде узнаешь. И, должно быть, сердился при этом, верно, что-нибудь было неподходящее или слишком растянутое. Сейчас ведь это видно, как он вырубает1. А как он сам меня радует, вы не можете себе представить: он не только нисколько не стареет, но становится все лучше и сильнее, все ярче и определеннее. Я радуюсь за него, помимо всего прочего, еще чисто эгоистически, потому что это наше поколение, значит, мы не совсем еще старики и кое на что годимся... За исключением меня, впрочем, потому что я вряд ли могу уж теперь работать.

1 (М. Е. Салтыков-Щедрин покровительствовал начинающей писательнице, находил у нее "очень живой талант", правдивый и свежий. Повесть "Перед рассветом" была опубликована в журнале с купюрами. Салтыков писал автору: "Простите великодушно за те выпуски, которые я нашел необходимым сделать в цензурных видах, а также и за то, что окончание, в тех же видах, стушевано" (Щедрин, т. 19, кн. 1, с. 221). Салтыков-Щедрин и Тургенев были единодушны в своей оценке повести Виницкой. "Тургенев, который в настоящую минуту здесь, - писал Салтыков, - тоже с большой похвалой отзывается о вашей повести" (там же, с. 223))

- А вы хотели два рассказа-то написать? - сказал я.

- Да, вот хотел и не мог ничего с собою сделать. Ну, да это что. Я говорю, работать так, чтобы стыдно не было, работать, как Салтыков, например, работает. Знаете, что мне иногда кажется; что на его плечах вся наша литература теперь лежит. Конечно, есть и кроме него хорошие, даровитые люди, но держит литературу он. Вот на ком непростительный грех, что не пишет, вот кто мог быть теперь чрезвычайно полезен - Лев Толстой; но что же вы с ним поделаете: молчит и молчит, да мало еще этого - в мистицизм ударился. Такого художника, такого первоклассного таланта у нас никогда еще не было и нет. Меня, например, считают художником, но куда же я гожусь сравнительно с ним? Ему в теперешней европейской литературе нет равного. Ведь он за что бы ни взялся - все оживает под его пером. И как широка область его творчества - просто удивительно. Будет ли это целая историческая эпоха, как в "Войне и мире", будет ли это отдельный современный человек с высшими духовными интересами и стремлениями или просто крестьянин с его чисто русскою душою, - везде он остается мастером. И барыня высшего круга выходит у него как живою, и полудикарь-черкес; даже животных, вы посмотрите, как он изображает. Однажды мы виделись с ним летом в деревне и гуляли вечером по выгону, недалеко от усадьбы. Смотрим, стоит на выгоне старая лошадь самого жалкого и измученного вида: ноги погнулись, кости выступили от худобы, старость и работа совсем как-то пригнули ее; она даже травы не щипала, а только стояла и отмахивалась хвостом от мух, которые ей досаждали. Подошли мы к ней, к этому несчастному мерину, и вот Толстой стал его гладить и, между прочим, приговаривать, что тот, по его мнению, должен был чувствовать и думать. Я положительно заслушался. Он не только вошел сам, но и меня ввел в положение этого несчастного существа. Я не выдержал и сказал: "Послушайте, Лев Николаевич, право, вы когда-нибудь были лошадью". Да, вот извольте-ка изобразить внутреннее состояние лошади. И в то же время одинаково ему доступны и психическая сторона высоко развитого человека, и высшая философская мысль. Но что вы с ним поделаете? Весь с головою ушел в другую область: окружил себя библиями, Евангелием, чуть ли не на всех языках, исписал целую кучу бумаги. Целый сундук у него с этой мистической моралью и разными кивотолкованиями. Читал мне кое-что, - просто не понимаю его. Говорил ему, что это не дело, а он отвечает: "Это-то и есть самое дело". Очень вероятно, что он ничего больше и не даст литературе, а если и выступит опять, так с этим сундуком. Он не только для общества, но и для литературной школы был бы нужен. У него есть ученики. Гаршин ведь несомненно его ученик.

Тургенев очень подробно расспрашивал меня о Гаршине и особенно об его эксцентрическом путешествии к графу Лорис-Меликову, о котором тогда говорили1.

1 (21 февраля ст. ст. 1880 г. В. М. Гаршин обратился к председателю Верховной распорядительной комиссии М. Т. Лорис Меликову с требованием амнистии И. О. Млодецкого, совершившего покушение на Лорис-Меликова и приговоренного к смертной казни (см. об этом в воспоминаниях И. С. Русанова. - "Былое", 1906, № 12, с. 50 - 52; казнь Млодецкого послужила одной из причин, усугубивших душевную болезнь писателя, которая привела его к трагической кончине). В. М. Гаршин относился к Тургеневу с большой симпатией. Он был один из тех писателей народнической ориентации, кто полностью принял тургеневскую "Новь". "Что за прелесть! - писал он, - я не понимаю только, как можно было, живя постоянно не в России, так гениально угадать все это... Когда читаешь, плакать хочется..." (В. М. Гаршин. Полн. собр. соч., т. III. М. - Л., 1934, с. 109 - 110). Гаршин посвятил памяти Тургенева свой рассказ "Красный цветок" ("Отечественные записки", 1883, № 10))

Тургенев лично знал Гаршина.

Очень удивлялся он, каким образом Гаршин, такой миролюбивый человек, вдруг бросил студенческую скамью и попал на войну, очутился вдруг на Дунае, в действующей армии, сражался и был ранен. Я также этому не мало удивлялся и однажды спросил его об этом. "Да, видите ли, как это случилось, - отвечал он, - я всегда сочувствовал братушкам, а тут, как нарочно, экзамены подошли, и я... но правде сказать, - струсил экзаменов, а потому взял и уехал". Он даже доказывал, помнится, когда я спросил: а разве на войне менее страшно? что экзамены, как акт систематического и растянутого страха, который переживается человеком индивидуально, при сознании полной своей зависимости от случая, усмотрения и настроения экзаменаторов, хуже военного страха, когда люди двигаются против опасности как-то стихийно, все вместе и с одинаковыми для всех шансами умереть или остаться в живых.

- Скажите, пожалуйста, - вдруг совершенно неожиданно спросил меня Тургенев после некоторого раздумья, - очень меня бранят за мою "Новь"?

Я смутился от такого неожиданного вопроса, предложенного тоже каким-то смущенным голосом, но сейчас же оправился и подумал, зачем я буду умалчивать или неправду ему говорить, а потому ответил:

- Да, Иван Сергеевич, побранивают...

- За что, за что, скажите, пожалуйста, вот это-то мне интересно. Я сознаю, что это неудачная в литературном отношении вещь, но у кого же нот неудачных вещей? У всех есть, и, право, за это не стоит бранить человека, да я думаю, что только за это и не бранили бы меня, а тут, очевидно, недовольство гораздо глубже идет. Это я вижу уж по одним печатным отзывам, а затем и слышу через знакомых, слышу, но все-таки никак не могу взять в толк, в чем именно дело, чем недовольны? Пожалуйста, не стесняйтесь и говорите откровенно. Я буду очень вам благодарен.

- Да, видите ли, говорят, что вы молодежь не настоящую взяли...

- Какую видел, такую и взял.

- Есть гораздо более яркие и симпатичные фигуры.

- Не отрицаю этого и охотно допускаю, но я таких людей близко не видел, не видел их деятельности, а затем подумайте, как бы я стал изображать их деятельность? Ведь тогда "Новь" не могла бы появиться в русской печати. Наконец, такие вещи трудно писать только понаслышке, их надо близко видеть, а еще лучше - пережить. У меня, если хотите, есть в "Нови" такие фигуры, но я не посмел их очерчивать даже общими чертами, поэтому они и стоят у меня вдали, в тумане. Ах, с каким удовольствием я изобразил бы "безымянного человека", это полное отречение от себя и всего, чем люди дорожат и во все века дорожили. Право, только русский человек может выдумать и быть способным на такую штуку1.

1 (Намек на эту мысль уже заключен в самом романе, в словах Паклина: "Безымянная Русь. Да, это та, которая уже стоит на кафедрах, пишет в журналах, мечется из стороны в сторону под предостережениями, увольнениями, притеснениями. О ней-то надо упомянуть... в ней-то и будущность" (см. ст.: Н. Ф. Буданова. "Новь". Безымянная Русь в романе Тургенева. - Тург. сб., III, 1967))

- Вот и говорят, зачем же в таком случае вы Соломина поставили как-то выше других?

- Не выше, а вышло это, вероятно, потому, что Соломин ближе и понятнее мне, ближе к моим понятиям и представлениям, а затем я убежден, что такие люди сменят теперешних деятелей: у них есть известная положительная программа, хотя бы и маленькая в каждом отдельном случае, у них есть практическое дело с народом, благодаря чему они имеют отношения и связи в жизни, то есть имеют почву под ногами, на которой можно твердо стоять и гораздо увереннее действовать, тогда как люди, не имеющие не только прочных корней, но и просто поддержки ни в народе, ни в обществе, уже самою силою обстоятельств обречены на гибель и должны действовать урывками, постоянно озираясь и затрачивая непроизводительно, хотя бы на одно это, массу сил. Не подумайте, однако, что это мне доставляет удовольствие. Уверяю вас, что, кроме грусти, ничего не доставляет.

- А не думаете ли вы, что Соломины легко могут превращаться в простых буржуа или в самодовольных навозных жуков?

- Это уж от них зависит, это смотря по человеку или по людям и по тому, как они будут действовать, - в свою пользу или нет, в одиночку или согласно, поддерживая друг друга. Но подобные превращения всегда и во всех положениях ведь возможны.

- Вот еще говорят, что вы недостаточно показали всю трудность условий, в каких нашей молодежи приходится жить и действовать, стремиться к добру, пытаться сделать его и потом страдать.

- Это верно. Тут действительно следовало бы многое сказать. Мне на днях рассказывали такие факты, что просто ужас берет. Но опять, как это скажешь?

- Затем, Иван Сергеевич, самое главное, чем недовольны в "Нови", это то, что вы изобразили почти всех действующих лиц, кроме Соломина, ниже обыкновенного умственного уровня. В этом усматривают с вашей стороны умысел.

- Это неправда, этого я не имел в виду. Послушайте, ну разве же они так глупы? Конечно, это не гении, но и не глупцы. Скажите, пожалуйста, как вы сами об этом думаете? Откровенно скажите.

- Откровенно говоря, и мне тоже кажется - я не скажу прямо глупы: это действительно нельзя сказать, а как- то придурковаты.

Тургенев засмеялся и покраснел.

- Ну, значит, у меня не вышло, что я хотел показать, - сказал он. - Уверяю вас, что я не имел в виду изобразить их такими, я брал обыкновенных средних людей, а если и был тут некоторый умысел, так вот какой: мне хотелось показать некоторую умственную узость людей, в сущности, вовсе не глупых1. Так ведь это и есть на самом деле: люди до того уходят в борьбу, в технику разных своих предприятий, что совершенно утрачивают широту кругозора, бросают даже читать, заниматься, умственные интересы отходят постепенно на задний план, и получается в конце концов нечто такое, что лишено духовной стороны и переходит в службу, в механизм, во что хотите, только не в живое дело. Где нет движения мысли, там нет и прогресса. Почему же никто не хочет посмотреть так на вопрос, что я потому указал на эту слабую сторону, что желал добра молодежи?

1 (Рассуждения Тургенева о некоторой узости профессиональных революционеров, приведенные Кривенко, совпадают с тем, как писатель в свое время характеризовал Инсарова, упрекая его в излишней сухости и сосредоточенности на одном своем призвании)

Теперь уж я не помню всех подробностей этого довольно продолжительного разговора, помню только, что Тургенев в заключение сказал: "Новь" ведь у меня не кончена. Я удивляюсь, как этого не заметили. Так прямо оборваны нити, и как бы мне хотелось, если только буду в состоянии, написать продолжение или что-нибудь подобное на ту же тему. Не хочется только, чтобы об этом раньше времени говорили"1.

1 (Героем нового романа, по мнению Тургенева, должен был бы явиться рабочий Павел (эпизодический персонаж "Нови"), "будущий народный революционер", "он станет - со временем (не под моим, конечно, пером, - я для этого слишком стар и слишком долго живу вне России) - центральной фигурой нового романа" (из письма к К. Д. Кавелину от 17/29 декабря 1876 г. - Тургенев, Письма, т. XII, с. 39). Приведенный Кривенко разговор о возможном продолжении "Нови" в какой-то степени опровергает скептический взгляд Тургенева на самого себя как на автора "нового романа" о русских революционерах)

Затем он спросил меня, что у нас в редакционном портфеле есть интересного по части беллетристики, и просил дать ему некоторые рукописи для просмотра. Через несколько же дней я исполнил это его желание и завез ему какие-то две рукописи, которых и сам еще не читал, но которые мне хвалили. Заходил я к Тургеневу по большей части утром, пока еще не начинались к нему визиты. Так он сам просил, чтобы иметь возможность поговорить. Заставал я его обыкновенно уже в зале на диване, куда он с трудом перебирался из спальни. Ходить ему было очень трудно, одеваться также, а потому он не одевался и лежал в фуфайке и всем прочем из сосновой шерсти, прикрыв чем-нибудь ноги, которые, должно быть, очень болели, потому что он частенько морщился и поправлял их, а иногда и прямо жаловался: "Ах, какая несносная боль! Когда придет кто-нибудь и говоришь, то все еще ничего, как-то легче становится, а уж как один останешься, так просто беда". Тургенев был очень словоохотлив и обыкновенно сейчас же начинал что-нибудь рассказывать, точно действительно стараясь поскорее заглушить боль<...>

- <...>Я вам расскажу, в каком я здесь комическом положении, только вы, пожалуйста, никому не говорите, потому что мне, право, стыдно. Теперь ведь здесь время переходное, смутное, говорят о сведущих людях, всех спрашивают, как быть и что делать. В Париже были глубоко убеждены, что как только я сюда приеду, так сейчас же меня позовут для совещаний: "Пожалуйста, Иван Сергеевич, помогите вашей опытностью" и т. д. Гамбетта, который прежде держался относительно меня довольно высокомерно, тут два раза приезжал ко мне, несколько раз совещался с Греви, и составили они вместе целую программу, которую я должен был тут предложить, программу, безусловно, прекрасную, выгодную, конечно, для Франции, но не менее выгодную также и для России. Сколько было надежд и волнений. Теперь они там ждут от меня известий, и сам я, признаться, тоже разделял их надежды, а я сижу здесь дурак дураком целых две недели, и не только меня никуда не зовут, но и ко мне-то никто из влиятельных людей не едет, а те, кто заглядывает, как-то все в сторону больше смотрят и норовят поскорее уехать: "Ничего, мол, неизвестно, ничего мы не знаем". По некоторым ответам и фразам имею даже основание думать, что я здесь неприятен, что лучше было бы мне куда-нибудь уехать. Да я и сам уехал бы с большим удовольствием, если бы только не эта проклятая болезнь. Очень уж тут скучно теперь, а иногда право, даже страшно бывает: ничего не понимаешь, что творится, каждый что хочет, то и делает, а потом все объясняют недоразумением. Покорно благодарю за такие недоразумения. Как только мало-мальски поправлюсь, сейчас же уеду в деревню. Но теперь, пожалуй, и в деревне тоже страшно?

- А в деревне-то чего же бояться?

- Как чего? И там, я думаю, тоже сумятица и смута в головах. Знаете, что может быть, - засмеялся Тургенев, - я иногда боюсь, что какой-нибудь шутник возьмет и пришлет в деревню приказ: "Повесить помещика Ивана Тургенева". И достаточно, и поверьте, придут и исполнят. Придут целою толпою, старики во главе, принесут веревку и скажут: "Ну, милый ты наш, жалко нам тебя, то есть вот как жалко, потому ты хороший барин, а ничего не поделаешь, - приказ такой пришел". Какой-нибудь Савельич или Сидорыч, у которого будет веревка-то в руках, даже, может быть, плакать будет от жалости, а сам веревку станет расправлять и приговаривать: "Ну, кормилец ты наш, давай головушку-то свою, видно, уж судьба твоя такая, коли приказ пришел".

- Ну, уж это вы преувеличиваете, - сказал я.

- Нет, право, может быть, может. И веревку помягче сделают, и сучок на дереве получше выберут, - фантазировал Тургенев и смеялся<...>

- <...>Скажите лучше, какие рукописи вы мне принесли?

Я сказал и отдал ему рукописи, причем высказал сожаление, что не мог захватить еще одного рассказа Н. В. Максимова, который мне очень нравится, но не нравится, к сожалению, цензуре.

- А в чем там дело? - спросил Тургенев. - Если не трудно и есть время, расскажите, пожалуйста, вкратце.

- По моей передаче вы не увидите литературной стороны рассказа, то есть самого описания, потому что я совсем плохо говорю, а тут именно в описании-то все и заключается, так как темою для рассказа послужил действительный случай, бывший в Пензенской губернии.

- Нет, все-таки расскажите мне только самую суть, самое содержание расскажите.

- А суть, - сказал я, - такая: жила, видите ли, в одном селе солдатка Матрешка, женщина опустившаяся, пьяная, оброшенная. Все, кто хотел, пользовался ее услугами, все над ней смеялись, ругали ее, а под пьяную руку и били. Дома своего у нее не было, ночевала она где случится из милости, а нередко и просто под заборами, поблизости кабака. По пот несколько человек крестьян, в сердцах на помещика, задумали поджечь барское гумно и решили воспользоваться для этого ею. С этой целью один из них приласкался к ней, поговорил по-человечески и сказал ей, чтобы она сослужила службу миру. И вот под влиянием этой-то ласки, человеческого отношения и идеи быть полезной миру она вдруг точно перерождается, становится другим человеком.

Тургенев приподнялся на диване.

- Какая чудесная тема, - сказал он. - Ну, а затем что же?

- А затем совершает она поджог, производится следствие, крестьяне, не дорожа ею и выгораживая себя, показывают на нее, попадает она в острог и судится в окружном суде. Но, выдавши ее, крестьяне чувствуют сожаление, их, как говорится, зазрила совесть, и они решаются выгородить ее на суде, то есть отказаться от своих показаний и сказать, что ничего не видали, ничего знать не знают и ведать не ведают. Цель достигается, и подсудимая выходит из суда оправданной. Только и всего.

Тургенев, забывши о больных йогах, вдруг вскочил и с чисто юношеским нетерпением спросил:

- Ну, а дальше что? Как он кончил? Как?

- А дальше, по выходе из суда и она и свидетели отправились в кабак, перепились, и опять все по-прежнему пошло, то есть она превратилась опять в старую Матрешку.

- Очень хорошо, ужасно я рад, что он так кончил, - сказал Тургенев, ложась опять на диван, - это вполне естественно: а я боялся, что он как-нибудь по-немецки кончит: заставит ее выйти за кого-нибудь замуж, устроит им с мужем какую-нибудь булочную или лавочку и т. д. Вы мне все-таки, пожалуйста, пришлите этот рассказ.

Прощаясь, он еще раз повторил ту же просьбу и сказал:

- Кланяйтесь, пожалуйста, Глебу Ивановичу и всем-всем. Мне кажется, что если бы я с вами, господа, почаще виделся, то опять стал бы писать. А если буду в силах и что-нибудь напишу из того, что думаю, непременно пришлю вам.

Я поблагодарил.

Через несколько дней он возвратил мне оставленные ему рукописи и уехал в деревню. Больше я его уже не видел.

предыдущая главасодержаниеследующая глава







© I-S-TURGENEV.RU, 2013-2020
При использовании материалов сайта активная ссылка обязательна:
http://i-s-turgenev.ru/ 'Иван Сергеевич Тургенев'
Рейтинг@Mail.ru
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной
1500+ квалифицированных специалистов готовы вам помочь