Уже около десяти лет некто Чичиков, Павел Иванович, объезжал пределы Российской империи. Въезжал в губернские города, наведывался в имения помещиков, покидал их, сопровождаемый многими догадками - кто он, капитан ли Копейкин или обыкновенный мошенник? Вслед за его бричкой по всей России подымались дотоле не бывшие на виду, хоронившиеся по усадьбам, присутственным местам, городским особнякам натуральные лица, которым теперь бросали вслед:
"Смотрите, смотрите - Собакевич! Манилов! Ноздрев! Живой Плюшкин! Кувшинное рыло! Полицмейстер с Прокурором!"
А ведь жили же до той поры в тиши, торговали пенькой, морили мужиков, брали взятки, целиком съедали осетров и баранов...
Без малого двадцать лет назад Россию обошел с пламенными речами друг декабристов Чацкий. Он выставил на суд и осмеяние гонителей просвещения, поборников рабства, солдафонов, столичных Фамусовых и Скалозубов! Вместе с революционной молодежью он был подвергнут гонению и содержался под надзором полиции.
Фамусовы и Скалозубы жестоко расправились тогда с бунтовщиками. Они торжествовали победу... Прошлое России было объявлено удивительным, настоящее - прекрасным, будущее - не поддающимся описанию!
Именно в это-то время Павел Иванович, человек не слишком умный, но и не глупый, человек золотой середины, одержимый единственной страстью добыть капиталец, и стал появляться в барских домах желанным гостем, человеком приятным во всех отношениях.
На виду у всей честной публики он знакомился с господами помещиками. Тут-то и обнаруживалась Русь барская, свинская, населенная мертвыми душами.
В январе 1847 года в первом номере обновленного пушкинского журнала "Современник" появился очерк из "Записок охотника" молодого писателя, горячего поклонника Гоголя - И. С. Тургенева.
Он шел гоголевской дорогой. Он рубил ту же просеку сквозь тот же глухой лес, но он не подбирал крохи за Гоголем, он преследовал другую добычу - "помещика, его супругу, его приближенных, его бурмистра и деревенского старосту... доканчивал помещичество", писал А. И. Герцен, и брал из жизни "светлые образы простолюдинов, любя и лелея их", подчеркивал Н. П. Огарев.
Мужики, однодворцы, охотники, конторщики, дворецкие, рядчики, ямщики, кучера, целовальники, половые, лакеи, форейторы, многострадальные русские крестьянки, дети явились героями его рассказов.
Хорошо пахнут ветры степей... Высоко небо в жаркий летний день. Свободно гуляют зимою белогривые метели, засыпая доверху овраги, заметая дороги, заваливая сугробами деревни. А весною жарко греет землю солнце. И бурно спешит вода из-под снега, затопляя овраги. Нежно зеленеет, покрываясь цветами, степь, зарастают сочными травами, прекрасными в своем скромном цветении, лесные поляны и берега рек.
Не в красной рубахе "пейзане", играющие на дудочках и веселящие своего господина, не убогие, жалкие мужички, в лохмотьях, с топоришком за поясом, бредущие безропотно в лес за дровишками или собирающие милостыню, простолюдины - со всеми своими тяготами, заботами, радостями, во всей своей жизненной силе, с умом и дарованиями предстали перед читателем в своих степных и лесных, забытых и бойких селениях на проезжих дорогах, хуторах, в кабаках и на ярмарках, в барской передней, в людской, в девичьей, в конторе.
На вырубке в просторной избе живет умница-мужик Хорь, административная голова. Радостно оглядывает мир нежный человек, с душою поэта, Калиныч. Угрюмо страдает в одиночестве лесник Бирюк. Ищет лучшей доли для всего сущего Касьян с Красивой Мечи. Заливается в кабачке песнею Яков Турок... И кажется, слышен его голос во всех селениях, по всем дорогам, и в песне той "и неподдельная глубокая страсть, и молодость, и сила, и сладость, и какая-то увлекательно-беспечная, грустная скорбь".
И повеяло избой: теплым запахом печеного хлеба, овчинами, дегтем; заскрипели проселками мужицкие телеги; крепкой, надежной силой потянуло из самых глубин России.
II
- Гоголь очень несловоохотлив. Не смущайтесь, сударь мой. Вам следует хотя бы взглянуть на нашего великого поэта...
Так говорил Щепкин, держа под руку Тургенева.
Они шли по Никитскому бульвару, направляясь к дому, где жил Гоголь.
Октябрь был на исходе. Воздух пропитан пряными запахами увядающих листьев.
Примечательны были эти две фигуры. Коренастый Щепкин, с тяжелой тростью в руках, со сбитой на затылок шляпой, в распахнутом пальто, с засаленными лацканами, под руку с Тургеневым, с его манерами петербургского аристократа, изысканно одетым в легкое пальто и клетчатые панталоны, в кожаных перчатках и с модной черной тростью, в черном котелке, не прикрывавшем мягких длинных волос.
- Нынче, батюшка, все щепетильны стали, без приглашения на порог не ступят. Гордость всех заела. А рассказывал ли я вам, как сам-то Николай Васильевич со мной знакомился?
Было то ни много ни мало, а лет двадцать назад... Помню, сидели мы, сударь мой, большим обществом за обедом, вдруг стукнула дверь, и из передней в залу входит незнакомый господин. Росту небольшого, в длинном сюртуке, идет, голову слегка набок склонил, с улыбочкой на губах, и скороговорочкой, сударь мой, всем малороссам известной, присказочкой потчует:
Ходит гарбуз по городу,
Пытается своего роду:
Ой, чи живы, чи здоровы
Вси родичи гарбузовы?
Тут мы с Николаем Васильевичем и обнялись впервые...
В те времена другим был наш Гоголь. Пошутить любил, поговорить, поесть вкусно, жженку приготовить. Мы, бывало, С ним, сударь мой, все украинские кушанья по пальцам перебирали, обычаи поминали, песни спевали... А вчера прихожу к нему, сидит за церковными книгами.
"Что это, - говорю, - вы, Николай Васильевич,
делаете? К чему эти книги читаете? Пора бы вам знать, что в них значится".
"Знаю, - отвечает. - Очень хорошо знаю, но возвращаюсь к ним снова, потому что душа наша нуждается в толчках".
"Это, - говорю, - так, но толчком для мыслящей души может служить все, что рассеяно в природе: и цветок, и небо, и земля..."
Вижу, хмурится... Переменил я разговор.
"С вами, - говорю, - Николай Васильевич, желает познакомиться один русский писатель, не знаю, желательно ли будет это вам?"
"Кто же это, - спрашивает, - такой?"
"Да, - говорю, - человек довольно известный, вы, вероятно, слыхивали о нем - Иван Сергеевич Тургенев!"
И, услышав ваше имя, сударь мой, оживился и выразил душевное желание встретиться...
Дом был погружен в тишину. Словно и живого в нем не было никого. Двери открыл молчаливый швейцар с седыми отвисшими бакенбардами. В сенях тускло горела одна свеча, бросая лучи на деревянную широкую лестницу. Швейцар с поклоном указал пришедшим на затворенную дверь направо.
Гоголь стоял за конторкой в теплом пальто и темнозеленом жилете. Несколько секунд он пристально и как бы с подозрением смотрел на вошедших.
- Вот, Николай Васильевич, разрешите вам представить Ивана Сергеевича Тургенева!
Гоголь положил перо и вышел из-за конторки.
- Нам давно следовало быть знакомыми... - слегка окая, проговорил он. И во взгляде его, быстром, пронзительном, сверкнули и любопытство и беспокойство. Он скрыл их тотчас, отведя взгляд в сторону.
Тургенев крепко пожал холодную, вначале вялую, но вдруг ожившую ладонь. Она ответила ему горячо. Гоголь еще раз взглянул на величественную фигуру гостя. Губы его тронула улыбка, и в глазах сверкнула веселость. Хозяин и гости расселись. Щепкин с удобством погрузился в кресло, раскинувшись в нем, как человек, достигший цели и заслуживший отдых. Гоголь и Тургенев поместились на диване.
Гоголь заговорил...
Он не расспрашивал. Казалось, продолжал давно начатый разговор. Он говорил о современных писателях, которые заняты пустяками, не отдают себе отчета в великом назначении искусства.
- Поэзия наша пробовала все аккорды, воспитывалась литературами всех народов, прислушивалась к лирам всех поэтов. Нельзя уже теперь говорить о пустяках. Нельзя повторять и Пушкина. Нельзя служить и самому искусству, как ни прекрасно это служение. Надо уразуметь высшие цели его, определить, зачем дано оно нам...
Наша литература должна стать ближе и родственнее нашей русской душе, тогда еще слышнее выступят наши народные начала. А ведь еще не бьет всею силою самородный ключ нашей поэзии, который уже кипел и бил в груди нашей природы тогда, когда и само слово поэзия не было ни на чьих устах... Еще доселе загадка - этот необъяснимый разгул, который слышится в наших песнях, несется куда-то... как бы сгорая желанием лучшей отчизны...
Гоголь говорил с увлечением. Словно спала с него усталость, болезненность, о которой ходили слухи. Он говорил о том, что давно им было выстрадано, о том, чем он жил из часу в час, изо дня в день, с чем засыпал и пробуждался, не зная других тревог и волнений.
- Наша поэзия вызовет нам нашу Россию, нашу русскую Россию, не ту, которую показывают нам грубо какие-нибудь квасные патриоты, и не ту, которую вызывают к нам из-за моря очужеземившиеся русские, но ту, которую извлечет она из нас же и покажет таким образом, что все до единого... скажут в один голос: "Это наша Россия; нам в ней приютно и тепло, и мы теперь действительно у себя дома, под своею родной крышею, а не на чужбине!"
Тургенев пристально вглядывался в необыкновенное лицо Гоголя. От белого лба его веяло умом. Белокурые волосы, которые от висков падали прямо, как обыкновенно у казаков, сохранили еще цвет молодости, но уже заметно поредели... Длинный, заостренный нос придавал лицу нечто хитрое, лисье...
"Какое ты умное, и странное, и больное существо!" - невольно думал о нем гость.
Гоголь же продолжал развивать волновавшие его мысли:
- Писатель, если он только одарен творческою силою создавать собственные образы, воспитывайся прежде всего сам как человек и гражданин земли своей, а потом уже принимайся за перо! Как выставлять недостатки и недостоинство человеческое, если не задал самому себе вопроса: в чем же достоинство человека?! Искусство не разрушение только! В нем таятся семена созидания...
У вас есть талант! - обратился он вдруг прямо к гостю. - Мы обнищали в нашей литературе. Обогатите ее! Главное - не спешите печатать. Обдумывайте хорошо. Пусть создастся повесть в вашей голове, и тогда возьмитесь за перо, марайте и не смущайтесь... Пушкин беспощадно марал свою поэзию. Его рукописей теперь никто не поймет...
Искусство должно выставить нам на вид все доблестные народные наши качества, не выключая даже и тех, которые, не имея простора свободно развиваться, не всеми замечены... Многое предстоит теперь для поэзии - возвращать в общество то, что есть истинно прекрасного и что изгнано из него нынешнею бессмысленною жизнью...
Желая порадовать Гоголя, Тургенев рассказал ему, что его повести переведены на европейские языки:
- Вас знают французы. Они высоко ценят ваши творения.
Гоголь беспокойно взглянул в лицо Тургеневу. Вдруг лицо его изменилось, он пристально посмотрел на гостя.
- Почему Герцен позволяет себе оскорблять меня своими выходками в иностранных журналах? - неожиданно спросил он.
Тургеневу трудно было касаться того, что сказал о Гоголе Герцен. Да, он назвал его ренегатом, отступником за его "Переписку с друзьями"...
- Правда, я во многом виноват, - с беспокойством продолжал Гоголь, не получая ответа. - Виноват тем, что послушался друзей, окружавших меня... Если бы можно было воротить назад сказанное, я бы уничтожил мою "Переписку с друзьями". Я бы сжег ее! Но обвинять меня в отступничестве!..
Он принялся уверять внезапно изменившимся, торопливым голосом, что он и в прежних своих писаниях говорил то же самое:
- У меня находят какую-то оппозицию! Но я всегда придерживался тех же религиозных и охранительных начал...
Он вышел в соседнюю комнату, вернулся с томом своих сочинений и принялся читать, близоруко придвинув к глазам книгу. Это была статья из "Арабесок" о преподавании всеобщей истории. Речь шла о необходимости строгого порядка, безусловного повиновения властям...
- Вот видите! - твердил он. - Я и прежде точно так же высказывал убеждения, как и теперь. С какой же стати упрекать меня в измене?
Наступило тяжелое молчание. Гоголь напряженно смотрел на гостей, ожидая от них ответа.
Рис. 6. Н. В. Гоголь. Рисунок Э. Дмитриева-Мамонова. 1852 г.
Щепкин постарался перевести разговор на театр. Он заговорил о "Ревизоре", только что сыгранном на московской сцене. Гоголь неохотно отозвался. Сказал, что ему не понравилась игра актеров. Текст пьесы заигран, слова утратили смысл...
Усталость отчетливо выступила на его лице. Оставалось поскорее встать и проститься.
При расставании, однако, вновь в глазах его блеснуло оживление. Обнимаясь с Щепкиным, он вдруг вызвался почитать артистам пьесу, и тут же было сговорено собраться вновь у Гоголя и пригласить участников спектакля послушать чтение самого автора.
Через два дня в одной из зал дома, где жил Гоголь, проходило чтение "Ревизора". Актеры, участвовавшие в спектакле, собрались не все - не было ни одной актрисы. Приглашение показалось им обидным - их хотели учить. Гоголя огорчило это, но чтение состоялось. Приехали кроме Щепкина и Тургенева друзья писателя и среди них профессора Погодин и Шевырев.
Гоголь читал превосходно. Казалось, он заботился лишь о том, чтобы вникнуть в текст... Читал просто, с какой-то важной и в то же время наивной искренностью. В комических местах раздавался веселый смех слушателей. Гоголь заботился о том, чтобы чтением своим прежде всего передать тайный смысл, заключенный в каждом слове, в движении. Давнишней тревогой его было исполнение монолога Хлестакова, где Иван Александрович увлечен и страстью, и "собственной легкомысленной юркостью". Гоголь блестяще прочел весь монолог Хлестакова.
Чтение утомило Гоголя. Он был бледен и взволнован. Простился с гостями и тотчас скрылся в своих комнатах.
Об этой встрече много позднее И. С. Тургенев вспоминал: "Я скоро почувствовал, что между мировоззрением Гоголя и моим - лежала целая бездна. Не одно и то же мы ненавидели, не одно любили; но в ту минуту в моих глазах все это не имело важности. Великий поэт, великий художник был передо мною, и я глядел на него, слушал его с благоговением, даже когда не соглашался с ним".
III
21 февраля 1852 года из Петербурга Тургенев сообщал Полине Виардо:
"Нас поразило великое несчастье: Гоголь умер в Москве, умер, предав все сожжению, все - второй том "Мертвых душ", множество оконченных и начатых вещей, - одним словом, все... Нет русского, сердце которого не обливалось бы кровью в эту минуту. Для нас он был более чем только писатель: он раскрыл нам нас самих. Он во многих отношениях был для нас продолжателем Петра Великого".
13 марта в "Московских ведомостях" появилась статья "Письмо из Петербурга", подписанная буквами Т...В.
"Гоголь умер! - говорилось в ней. - Какую русскую душу не потрясут эти два слова?! Да, он умер, этот человек, которого мы теперь имеем право, горькое право, данное нам смертью, назвать великим; человек, который своим именем означил эпоху в истории нашей литературы; человек, которым мы гордимся как одной из слав наших!
...Мысль, что прах его будет покоиться в Москве, наполняет нас каким-то горестным удовлетворением. Да, пусть он покоится там, в этом сердце России, которую он так глубоко знал и так любил, так горячо любил, что одни легкомысленные или близорукие люди не чувствуют присутствия этого любовного пламени в каждом им сказанном слове!"
Не более как через два месяца, 1 мая 1852 года, Иван Сергеевич отправлял в Париж с частным лицом весть о себе друзьям:
"Я нахожусь под арестом в полицейской части по высочайшему повелению, за то, что напечатал в одной московской газете статью в несколько строк о Гоголе. Это только послужило предлогом - статья сама по себе совершенно незначительна. Но на меня уже давно смотрят косо... Хотели подвергнуть запрету все, что говорилось по поводу смерти Гоголя - и кстати обрадовались случаю наложить вместе с тем запрещение на мою литературную деятельность. Через две недели меня отправят в деревню, где я обязан жить до нового распоряжения... Мой арест, вероятно, сделает невозможным печатание моей книги в Москве".
В конце мая санкт-петербургский генерал-губернатор Шульгин уведомлял Дубельта:
"Проживавший в Санкт-Петербурге помещик Орловской губернии Иван Тургенев выдержан один месяц под арестом и выслан 18 мая на родину его".
...С необыкновенным чувством прибыл в этот раз Тургенев в Москву. Стояла весна. Было что-то радостно-печальное в буйном цветении садов, в надрывном крике грачей, в теплом ветре, прогуливавшемся вдоль улиц... Москва казалась ему осиротевшей. Она представлялась богатым домом, откуда только что был вынесен хозяин...
Тургеневу было разрешено лишь остановиться в Москве и тотчас же следовать к месту ссылки - в Спасское. Он спешил повидаться с друзьями. Любовно обнял его Н. Х. Кетчер. Он принял на себя все хлопоты по изданию "Записок охотника", которые разрешено было напечатать. Однако, опасаясь новых осложнений, Кетчер с Тургеневым сошлись на том, что разумнее приостановить временно выход "Записок" отдельным изданием. Книга не останется в тени, в этом не могло быть сомнений. А с успехом ее явятся и новые беды для автора.
Тургенев привез с собой новую повесть. Он писал ее, сидя в полицейской части, на набережной Екатерининского канала... Он писал ее, вспоминая тихую московскую улицу, старый дом на Остоженке, матушку, переживая вновь все, что было там беспросветного, бессердечного. Он рассказал грустную историю о глухонемом дворнике Герасиме, крепостном человеке... Это была его знаменитая повесть "Муму".
Несколько позднее, когда рассказ сделался известен друзьям, он был принят восторженно. Первыми ценителями его оказались Аксаковы. Они увидели в Герасиме образ могучей России. Да, Россия, подлинная "русская Россия", еще молчавшая, подобно богатырю Герасиму, страдавшая под гнетом крепостничества, вставала с печальных и трогательных страниц рассказа! Время, время... и Россия должна будет заговорить, обрести язык, высказать все, что до сих пор таится в ее необъятной глубине!
Россия, народная Россия, ее прошлое, ее история волновали в тот год Тургенева с особой силой. Быть может, толчок тому был дан Гоголем. Тургенев с жадностью изучал русскую историю, стараясь проникнуть в глубинные тайны народной жизни. Он с увлечением прочел "Сказания русского народа" И. Сахарова, "Быт русского народа" Терещенко, "Русские простонародные праздники и суеверные обряды" И. Снегирева, "Древнерусские стихотворения, собранные Киршей Даниловым..."
В Москве он познакомился с историком Иваном Забелиным, знатоком московских древностей, изучавшим быт народа XVI и XVII веков. Они осматривали Московский Кремль. Древние стены, храмы, палаты - каждый камень, каждый вершок земли был здесь свидетелем истории.
Думая о судьбах России - ее минувшем, настоящем и грядущем - уже в 60-е годы, Тургенев замышлял написать исторический роман, события которого должны были бы развернуться во второй половине XVII века, захватывая и молодость Петра I, и стрелецкий бунт.
Пробыв в Москве несколько дней, Тургенев на почтовых отправился к себе в имение, в Орловскую губернию, где ему предстояло прожить долгие одинокие месяцы, оказавшиеся плодотворным временем в его писательской жизни.
В августе того же года вышло первое собрание его очерков "Записки охотника". Оно было встречено восторженно большинством читающей публики. Через три месяца все экземпляры, отпечатанные в московской типографии, были распроданы. Появление на свет "Записок охотника" не прошло мимо всевидящего ока властей. Секретное следствие над "Записками" производилось долго и тщательно. В итоге был составлен рапорт министру просвещения Ширинскому-Шихматову. Чиновник особых поручений коллежский советник Егор Волков сообщал:
"...Книга Тургенева сделает более зла, чем добра... Полезно ли, например, доказывать нашему грамотному народу... что однодворцы и крестьяне наши, которых автор до того опоэтизировал, что видит в них администраторов, рационалистов, романтиков, идеалистов, людей восторженных и мечтательных... что крестьяне эти находятся в угнетении, что помещики, над которыми так издевается автор, выставляя их пошлыми дикарями и сумасбродами, ведут себя неприлично и противузаконно, что сельское духовенство раболепствует перед помещиками, что исправники и другие власти берут взятки, или, наконец, что крестьянину жить на свободе привольнее, лучше..."
Высочайшим повелением московский цензор князь Львов, разрешивший печатать "Записки охотника", был уволен от должности.
Вскоре по выходе "Записок" ссыльный Тургенев писал в Петербург своему другу литератору П. В. Анненкову:
"Я рад, что эта книга вышла; мне кажется, что она останется моей лептой, внесенной в сокровищницу русской литературы..."