СТАТЬИ   АНАЛИЗ ПРОИЗВЕДЕНИЙ   БИОГРАФИЯ   МУЗЕИ   ССЫЛКИ   О САЙТЕ  






предыдущая главасодержаниеследующая глава

В кругу друзей

I

1855 год. Россия в тревоге. Войне с Турцией, начавшейся еще летом 1853 года, не видно конца. Крым осажден англо-французским флотом. Неудачи под Балаклавой и Иккерманом... Слухи, слухи! О беспорядках в армии, о хищениях, о бездарности главнокомандующих...

Январь. Московский университет пышно отмечает свое столетие. Со всех губерний съезжаются его воспитанники. Казалось, сам великий Ломоносов поднимался на кафедру, чтобы вновь, как сто лет назад, трубить поход против невежества и мракобесия.

Вот уже целый век под сводами университета кипела, боролась, страдала, пробивала себе дорогу светлая мысль о лучшем будущем отечества.

"Как в общий резервуар" вливались сюда "юные силы России со всех сторон, из всех слоев; в его залах они очищались от предрассудков, захваченных у домашнего очага, приходили к одному уровню, братались между собой и снова разливались во все стороны России, во все слои ее", - писал А. И. Герцен.

8 января 1855 года бывший студент Московского университета Иван Тургенев прибыл из Петербурга на юбилейные торжества.

Залы, аудитории, коридоры знаменитого здания на Моховой переполнены до отказа.

Объятия, поцелуи... Гул голосов, словно шум моря, бурные овации, то и дело вспыхивающие и долго не стихающие, музыка, речи, депутации.

На торжества прибыл новый министр просвещения Норов, сменивший исступленного мракобеса Ширинского-Шихматова.

В год, когда над Россией нависает беда, и многим студентам предстоит надеть военный мундир, когда в обществе все отчетливее звучат недовольные голоса, царь Николай не скупится на похвалы науке. Высочайшая грамота щедро сдобрена ими! Казалось, все сто лет Московский университет только и знал, что любовь и ласку со стороны просвещенного правительства. Не знал он опалы. Не изгонялись с его кафедр лучшие профессора. Не хватали жандармы студентов, не бросали их в остроги, не гнали по этапу, не ставили под красную шапку, не били палками... Забыто дело Сунгурова. Забыта смерть в солдатской шинели поэта Михайлова. Не было ни сумрачного студента Лермонтова, ни замученного Белинского!

Но отчего с усмешкой на губах, озирая пеструю толпу мундиров и сюртуков, одиноко, скрестив на груди руки, стоит Петр Чаадаев? Какие думы волновали его, когда, надев парадный сюртук, вступал он в ярко освещенные залы? Думал ли он о тех, кто вместе с ним полстолетия назад мечтал здесь о славе, свободе, о деятельности?.. Александр Грибоедов, Никита Муравьев, Иван Щербатов, Иван Якушкин... Да сколько их было, славных сынов России! Верно, слышались ему теперь проклятья, доходившие из рудников Сибири, из-за хребта Кавказа, с безвестного острова, где были зарыты пять мучеников, друзей молодости...

Выступления, приветствия, депутации, умиления... Длинная-длинная речь Шевырева, перекрывшая все славословия в честь правительства. Ее захлебывающийся тон словно отрезвил захмелевшие вконец головы.

Московские друзья прислали Тургеневу приглашение на частный вечер. Константин Аксаков и Юрий Самарин решили не ездить на официальные торжества, так как в них приняло участие правительство. Да еще прошел слух, что потребуют явиться в мундирах... Нет, праздник должен быть свой, искренний, дружеский!

Тургенев оказался среди собравшихся единоверцев единственным "западником". За ним давно укрепилась слава веротерпимости, да к тому же Константин Аксаков предполагал, что Иван Сергеевич, отдаляясь от прежних единомышленников, склоняется к кругу славянофилов.

С официального акта Тургенев поспешил в дом Самарина. Вечер был в полном разгаре. Бывшие студенты читали свои воспоминания: Ю. Самарин, К.. Аксаков, художник Э. Дмигриев-Мамонов. В воспоминаниях друзей воздавалась дань студенческому литературному обществу, сложившемуся вокруг Константина Аксакова.

Во время чтения явился с торжеств и профессор М. П. Погодин. Устроившись поудобнее в самаринской гостиной, он с добродушной усмешкой слушал чтение, где не был забыт и он с его стилистическими курьезами, о которых знал весь словесный факультет.

Наконец Погодин, пододвинувшись к столу, положил перед собою исписанные листы и несколько лукаво осмотрел присутствующих.

- Ну-с, милостивые государи, - проговорил он, - извольте обратить слух свой на новую речь только что осмеянного вами профессора. Речь эта подготовлена мною к университетским торжествам, но не прочитана еще! Это речь о Михайле Ломоносове.

В дружеском кругу речь прослушали оживленно. Заговорили о старине, о науке. За ужином подняли бокалы за дружбу, за живых и мертвых, за университет. Читали стихи Ломоносова. Затем зазвенели бокалы, все шумно поднялись, дружно грянули "ура!" и выпили за Россию. Тост прозвучал горячо. Две свечи, одна за другой, выпали из бра и, дымясь, покатились по полу... Хомяков, бывший среди гостей, истово поднося к белому лбу щепоть с золотым перстнем, перекрестился.

- Да хранит господь Россию в эту годину испытаний!

Он проговорил эти слова торопливо, будто бы сам себе... Присутствующие между тем стали просить Аксакова прочесть стихотворение, которое уже было известно многим.

Константин Сергеевич взволнованно поднялся с места, строго взглянул на присутствующих и с одушевлением прочел свою суровую кантату "Лже-Дух".

Это было обвинение современному обществу, забывшему о добре, нравственности, погрязшему во лжи, в изощренной лжи. Открытое лицо Аксакова, вдохновенного проповедника, дышало неколебимой верой в смысл своей религии. Даже чуждый этой вере Тургенев бросился обнимать смущенного всеобщим одобрением поэта.

II

На следующий день состоялся парадный обед для участников юбилейных торжеств. Собралось более пятисот приглашенных. Москвичи, петербуржцы, гости из всех городов, весь ученый мир собрался в этот вечер за общим столом. Вновь прозвучали тосты, похвальные слова науке, профессорам. Каждый из присутствующих невольно оглядывался в ту сторону, где сидел человек с пышными темными волосами, с белым высоким лбом и блестящими темными глазами. Это был профессор Грановский. Ни один из ораторов не забыл упомянуть его заслуги. Имя Грановского связывали с понятием истинной науки, просвещением, Россией.

Грановский сидел за столом, строго сдвинув темные брови. Казалось, он не позволял себе предаваться радости. Он чувствовал, что слава не обошла его. Новый министр был с ним ласков, приглашал в Петербург для обсуждения вопросов преподавания истории. Но слишком хорошо были известны ему превратности судьбы! Давно ли по доносу вызывали его к митрополиту Филарету?! Давно ли ездил он в Петербург просить отставки? Совсем недавно обвинялся он в пренебрежении к православию, к самой России. Он, который вот уже многие- многие месяцы, с того дня как стали сгущаться тучи над родной страной и разразилась война, неотступно день и ночь думал о России, страдал ее горем! Он, который жил только для нее, для ее просвещения, для ее будущего!

"Чем приготовились мы для борьбы с цивилизацией, высылающей против нас свои силы?" - задавал он горький вопрос людям легковерным, ожидавшим скорой и легкой победы в войне...

На обеде, который дал Г рановский своим друзьям, у него собрался, по выражению Константина Аксакова, "весь Запад" - издатели петербургских газет и журналов, близкие Грановскому профессора. Пили, говорили, шумели... Когда все кончилось и гости уже разошлись, Грановский увел к себе в кабинет Тургенева. Они остались вдвоем. Опустились в кресла друг против друга. Глаза Грановского грустно блестели.

- Ах, Тургенев! - не выпуская руки гостя, с горечью произнес он наконец. - Так много всего совершается кругом, так много противоречий в голове и сердце! Подчас не знаешь, куда деваться с этой ношей. Встречаешься с людьми просвещенными, которых знал давно, и с удивлением замечаешь бесконечное расстояние, разделяющее нас в самых коренных понятиях и убеждениях. Я засел дома и, кроме университета, почти нигде не бываю...

Он долго жаловался на невозможность писать, печататься, говорить. Оставалось, кажется, одно - одиноко думать!

- Вот эти стены - единственные свидетели того, чем живешь и как страдаешь...

Друзья, как в прежние годы, говорили долго, искренне, любовно. Их объединяла общая боль за отечество, вмещавшая в себя и любовь и надежду.

Казалось, они дышали одной грудью, одним внутренним взором смотрели вокруг.

- Русский народ умеет славно умирать за отечество, - говорил Грановский. - Но жить для него не научился! Нам нужен преобразователь. Все-все должно быть заменено... Все общественные порядки.

Я был на днях у Погодина, - с волнением продолжал он. - У него есть портрет Петра Великого, написанный современным Петру художником. Перед этим изображением я готов стоять целые дни. Я отдал бы за него половину своей библиотеки, своих любимых книг... Я едва не зарыдал, глядя на это божественно-прекрасное лицо. Спокойную красоту верхней части нельзя описать. Только великая, бесконечно благородная мысль может наложить на чело печать такого спокойствия. Но губы сжаты гневом. Они как будто дрожат еще. Они еще причастны тревогам и волнениям жизни! Что за человек был этот Петр! Я не верю, чтобы Россия не могла дать вновь сильного преобразователя! - заключил он.

Так сидели они, забыв о времени... Далеко за полночь поднялись из своих кресел. Грановский вышел проводить товарища. Легкий снежок опускался с темного, обложенного тучами неба. Мороз отступил. И легко было дышать, шагая по пустым улицам сонного города. Лишь в редких домах светились окна.

- Я всегда с тревогой смотрю на эти одиноко светящиеся огоньки, - говорил Грановский, крепко держа под руку товарища. Он судорожно сжимал его локоть, словно боялся остаться один среди ночи. - Я всегда думаю о том, что там. Два ли друга в доверительной беседе забыли о времени? Драма ли там? Одинокая ли вдовица не может сомкнуть глаз? Или... Это чаще всего приходит мне на ум: чья-то жизнь борется с недугом, чья-то душа рвется прочь из усталого тела!

Да, Тургенев, время сглаживает боль! Это обычно для всех. Моя же душа не знает врачевания временем... Все утраты мои остаются незаживающими ранами! И сколько их! Станкевич, сестры, брат, отец... Я потерял всех! - Он горестно махнул рукой. - Но пусть же вера, вера не покидает нас и тогда, когда нельзя, когда совесть не позволяет верить! Мы не увидим той России, которая сможет удовлетворить нашу совесть, но она явится... Я верю в это! Ну, прощай!

На перекрестке они остановили извозчика. Обнялись. Грановский ожидал, пока тронется возок. И, когда Тургенев оглянулся на повороте, ему показалось, что Грановский продолжал одиноко стоять на перекрестке. И представился он слабым светильником, вспыхнувшим среди мрака жизни.

...Приглашения, обеды, вечера, театр, друзья, бесконечные выезды.

С утра до глубокой ночи рассеянная жизнь... Черкасские, Толстые, Соллогубы, Боткины... Надо навестить Марию Николаевну, сестру молодого писателя Льва Толстого. Дружба с ней установилась еще на родине. Имение ее, Покровское, - недалеко от Спасского. В Москве Толстые проводят зимние месяцы. Тургенев спешит к очаровательной графине передать свою новую рукопись. Мария Николаевна - строгий критик. Вероятно, у нее есть и новости о брате из Крыма.

У Боткина - корректура готовящейся к печати повести "Переписка". Заодно и роскошный обед с разговорами об искусстве, с рассказами о новостях, с анекдотами из жизни московских литераторов. Конек боткинских нападок - обновленный "Москвитянин". Главный кумир его - Аполлон Григорьев.

- Старики-славянофилы уж тем хороши, - шумно острил Боткин, - что идеал их лежит от нас так далеко, что в него и поверить можно! Кто же докажет, что при царе Горохе жилось хуже или лучше? А Аполлон Григорьев "со товарищи" идеалы свои обрел среди замоскворецких толстосумов!

Уж ему ли, Боткину, выросшему среди этих "апостолов", не знать цену зарядским купцам!

- Превозносят Островского! Ставят его выше Гоголя. Обещают, что он-то и откроет всему свету русскую правду. Смиренную, святую Россию. А Островский того и гляди распростится с "Москвитянином". Человек он прямой, самобытный. Станет он для Григорьева, для его выдумок жизнь коверкать!.. Вот поедешь к нему, он тебе покажет славянофильские уголки Замоскворечья.

Встреча Тургенева с Островским подтвердила слова Боткина. Молодой драматург жил в Замоскворечье, у Николы в Воробине. Вокруг его особняка теснились приземистые дома купцов и чиновников.

Тургенев застал у него гостей - здесь были известные актеры и театралы. Многих он знал, с некоторыми давно был в дружбе.

Слава Островского в эти годы упрочивалась с каждым новым сезоном. В прошлую зиму с большим успехом в Малом театре сыграли его "Бедность - не порок". Роли исполняли лучшие московские актеры - Щепкин, Пров Садовский, Васильев. Их исполнительские дарования еще более способствовали популярности драматурга.

Островский произвел самое благоприятное впечатление на Тургенева. Он много говорил о современном театре, положение которого представлялось ему крайне печальным.

- Могут сказать, что нет в нас русских комических или драматических элементов, - рассуждал он. - Но как же отказать в этом нашему народу, когда на каждом шагу мы видим опровержение этому и в сатирическом складе русского ума, и в богатом, метком языке! У нас нет почти ни одного явления в народной жизни, которое не было бы схвачено народным сознанием и очерчено бойким, живым словом. Народные типы, сословия, местности - все это ярко обозначено в языке и запечатлено навеки!

Островский откровенно высказал свое мнение: русскому театру мешает развиваться произвол невежественных чиновников, которые стремятся угодить еще более невежественным властям.

Над театром установлена своя особая цензура, которая имеет обычай не пропускать пьесы, даже не объяснив причин их запрещения.

- Подумайте! Запретили у автора одну или две пьесы без объяснения! И вот пришла ему после широкая мысль - он ее укорачивает! Удался сильный характер - он его ослабляет! Пришли в голову бойкие и веские фразы - он их сглаживает! А все потому, что во всем видим причины к запрещению. Волей-неволей гонишь из головы серьезные, жизненные идеи. Выбираешь задачи пообщее, сюжеты помельче, характеры побледнее.

Тургенев рассмеялся:

- Разумеется, я не драматический писатель. Мои пьесы скорее повести, но вам, быть может, известно, что, за исключением немногих пустяков, все пьесы мои были подвергнуты запрещению. Нынче в "Современнике" печатается моя пьеса, имевшая первоначальное название "Студент", а теперь именуемая "Месяц в деревне". Приходится, подобно зайцу, делать петли, чтобы ускакать от цензуры. Мне предложили женщину, увлеченную молодым студентом-учителем, переделать во вдову или старую деву, чтобы не оскорбить общественной нравственности!

- Это вам повезло, - скупо улыбнулся Островский, - вам разъяснили причину!

- Причина, Александр Николаевич, всегда одна: малейшее колебание основ! Даже Гоголь до "Переписки с друзьями" говаривал, что перо его бьется о цензуру. А Гоголь... Хотя ваши критики и выдвигают вас вперед Гоголя... но я не колеблюсь сказать, что Гоголь для всех нас учитель!

Островский не ответил на замечание о критиках, писавших о нем в "Москвитянине" как о писателе, открывающем истинную Россию с ее патриархальностью и смирением. Казалось, что его трезвый ум, чувство меры во всем ставило его намного выше всех его почитателей. Трудно было поверить, что он согласен с их мнением!

- "Горе от ума" и "Ревизор" - наши лучшие пьесы! - проговорил он. - Это истинно народные творения. Нация, способная производить гениальных исполнителей, не может быть лишена способностей производить и писателей для них... Не для двух же или трех комедий развились такие таланты, как Мартынов, Щепкин, Садовский, Самойлов, Шумский.

- Мне хотелось бы коснуться одного деликатного вопроса, - заметил Тургенев. - Редакция "Современника" с большим удовольствием видела бы вас в числе своих сотрудников. Я счел бы себя счастливым, если бы вы согласились доверить мне разговор по этому поводу с Некрасовым.

Островский ответил не сразу.

- "Современник" показал недоброжелательство к моей "Бедности", - проговорил он довольно холодно. Вероятно, здесь сказалась вражда к направлению.

- Ваши слова оставляют некоторую надежду на согласие! - оживился Тургенев. - В таком случае позвольте же мне написать вам о переговорах с Некрасовым. Тогда уже вы и дадите ответ.

Островский промолчал, и разговор вновь перешел на театральную тему. Коснулись и общих литературных дел.

- Наша изящная литература, - развивал свои мысли Островский, - принимая во внимание еще наше позднее историческое развитие, стоит высоко, и нет в ней пробелов ни по одной отрасли, тем не менее по драматической...

Нам могут возразить, - говорил он уже в передней, когда гость натянул на широкие плечи шубу, могут возразить: у вас мало вполне законченных художественных драматических произведений! Но скажите-ка, где их много?.. Много ли наберет таких сочинений вся история человечества?..

Лицо его вдруг осветилось приветливо-радостной и в то же время застенчивой улыбкой. Без следа исчезла вся его суровость, словно вдруг открыл он весь свой душевный мир:

- У нас, известное дело, говорят, не бойся гостя сидячего... А тут не бойся хозяина сидячего, а побойся стоячего!

Оба весело рассмеялись.

Тургенев в своей тяжелой шубе, казалось, с трудом смог выбраться сквозь узенькие двери на волю.

"Так вот в чем славянофильство Островского! - думал он, усаживаясь в возок. - Это подлинный русак, для которого не идея дорога, а родина!"

Воспоминание о встрече с Островским надолго останется в его душе. А теперь ему предстояло еще навестить Аксаковых, и он тотчас же отправил записку к князю Черкасскому, с которым надо было увидеться и переговорить об общих делах.

"Я все-таки намерен ехать в Абрамцево, - сообщал Тургенев. - Возьму с собой старика Щепкина. Спасибо за возок, но я думаю, - веселее ехать в повозке. Вечером буду непременно часов в 101/2. И Боткин, может быть, будет. До свидания. Преданный Вам Ив. Тургенев".

III

Повозка быстро скользила по блестящему, натертому следу. Порывистый храп коней, звон подков, звякание бубенчиков нарушало торжественную тишину наступавшего морозного дня. Долго не расходился утренний сумрак. На расчищавшемся небосклоне держался круг месяца, то показывавшийся впереди над самой дорогой, то словно катившийся сбоку по острым вершинам леса... Медленно выплыло разрумянившееся от мороза солнце... Холодным пожаром запылали заиндевелые леса. Красный день вставал над землей.

Дорога шла еловым лесом. Мелькали покрытые глубоким белым снегом поля с затерявшимися вдали деревеньками.

Низенький аксаковский домик, заваленный сугробами, приветливо встретил гостей. Еще из передней пахнуло уютной стариной - гостеприимством и радушием. Казалось, сами стены радовались приезжим. Из всех дверей и закоулочков старинного дома показывались улыбающиеся, сияющие приветом лица.

- Иван Сергеевич! Михаил Семенович! - слышалось с разных сторон.

Шубы, казалось, сами собой сползали с плеч. Гости потирали озябшие руки. А затем пошли объятия, поцелуи. В окружении домашних приезжие медленно продвигались в глубь дома. Седая голова и широкие плечи Тургенева возвышались над всеми.

- Заждались, батюшка, заждались! - встречал гостей Сергей Тимофеевич, стоя посреди гостиной, приветливо протягивая вперед руки - Я уж решил, что, верно, опять надует меня Тургенев! Батюшки, да он, кажется, еще вырос! - Сергей Тимофеевич обнял дорогого гостя. Дайте-ка на вас взглянуть! Ну, нынче как раз к обеду подгадали. В дороге-то намерзлись, чай?

- Мы ехали чудно! - отвечал Тургенев, откидывая со лба пряди волос. - Я помню весеннюю дорогу. Расцветающее майское Абрамцево... Теперь мы радовались иной красоте... Леса застыли в морозном сиянии, и эта сверкающая белизна! Чудесно!

В аксаковский дом, как всегда, наезжали гости. Вслед за Тургеневым и Щепкиным прибыли А. С. Хомяков, Гильфердинги - отец и сын (отец - чиновник министерства иностранных дел, сын - литератор, ученый филолог).

За обедом все набросились на старшего Гильфердинга с расспросами о событиях на фронте и в дипломатическом мире. По циркулирующим слухам, союзники потребовали уничтожения Черноморского флота и сдачи Севастополя.

Тургенев, завладевший стулом возле Сергея Тимофеевича, с одушевлением принялся рассказывать ему о своих впечатлениях от университетских праздников, о том "соединении приподнятости и грусти, которые он мог наблюдать среди старых друзей".

Как обычно, между ними завязался всегдашний, лишь им обоим близкий и понятный литературный разговор, не ученых-педантов, не филологов, не вождей направления, а знатоков, ценителей и мастеров слова. Они были здесь ближе всех друг другу. И понимали по-своему друг друга, на своем языке, с полуслова.

Тургенев навещал Аксакова прошлой весною. Много часов провели они в задушевных беседах. Читали главы и оконченных и начатых сочинений. Аксаковской молодежи Тургенев показался чужим. Воззрения его были бесконечно далеки от всего, чем жила аксаковская семья. Лишь Сергею Тимофеевичу хорошо было с гостем. После его отъезда он написал сыну Ивану:

"О Тургеневе писать неуместно. Как добрый человек он понравился нам, то есть некоторым. Но как его убеждения совершенно противуположны, и как он совершенно равнодушен к тому, что всего дороже для нас, то ты сам можешь судить, какое он оставил впечатление..."

Но Сергей Тимофеевич нашел и смягчающие слова.

"Впрочем, по моей веротерпимости, - добавлял он, - это не мешает мне любить его по-прежнему".

Да, они любили друг друга!

Дружба их возникла естественно, сложилась прочно. Не мешали ей расхождения верований. Связывала ее любовь к России. Они желали видеть ее освобожденной от рабства. Оба считали своим долгом способствовать счастью ее, служа родной литературе.

Оба они умели любить жизнь особой, земной любовью. Дороги им были теплое дыхание полей, зелень лесов, блеск солнца, пение птиц - весь таинственно-поэтический мир сущего. Дороже православного рая было для них земное человеческое счастье...

Они оживленно переписывались. Делились замыслами. Давали друг другу советы. Восторженно отзывался Тургенев об аксаковских "Записках оружейного охотника Оренбургской губернии". Он напечатал разбор книги в "Современнике". Всякий раз с нетерпением ожидал Сергей Тимофеевич присылки новых тургеневских рассказов, повестей, романов, отвечал ему по справедливости, не связывая своих суждений с личной симпатией к автору. Требовательный ценитель искусств выносил порою строгие приговоры. "Записки охотника", повести "Муму", "Постоялый двор", романы "Рудин" и "Дворянское гнездо" - все эти произведения читал в рукописи. О повести "Постоялый двор" писал автору:

"Русские люди, русская драма жизни, некрасивая по внешности, но потрясающая душу, изображенная русским талантом".

Тургенев отвечал: "Ваша оценка каждого отдельного лица в "Постоялом дворе"... меня просто возгордила - стало быть, подумал я, я не напутал, коли Сергей Тимофеевич так верно понял все, что я хотел сказать".

В этот приезд кроме желания повидаться с Аксаковым Тургенев лелеял надежду послушать чтение новых глав из "Семейной хроники".

В первый день чтение не состоялось. Всех увлекли разговоры. Хомяков привез статью, содержание которой занимало аксаковскую молодежь. Статья эта "О православии и католицизме" никак не могла заинтересовать Ивана Сергеевича. Гости были слишком разнородны, и чтение статьи Хомякова также было отложено. Сказавшись утомленным, Сергей Тимофеевич простился с гостями.

Между тем в гостиной разгорелся спор между Хомяковым и Тургеневым. Тургенев говорил о героизме солдат, проявляемом в нынешней войне.

- В простом народе, - заметил он, - таится будущее России... Героизм солдат - это лишь одно из проявлений силы характера русского человека.

- Я думаю, - тотчас же возразил Константин Сергеевич, - для будущего России важны не эти стороны характера русского солдата или крестьянина, не умение воевать, а скорее мужество, доброта и покорность, особенно отчетливо проявляющиеся в тяжелую годину войны.

- Вы полагаете, что солдатский героизм есть покорность обстоятельствам?

...Принесли свечи. Хомяков, Аксаков и Тургенев расположились в креслах... За окнами собирались ранние сумерки. На стекле ложились узоры.

Константин Сергеевич принялся развивать свою излюбленную мысль о великой силе русского крестьянина, а с ним и самой России. Говорил он с такой страстью, с такой верой в своего героя, что и не соглашавшийся с ним невольно отдавался обаянию его речей.

- Любезнейший Константин Сергеевич, - с мягкой улыбкой остановил его Тургенев. - Будущее России вам представляется вроде Абрамцева! - Тургенев широким жестом как бы обнял окружавшую его теплую, добрую тишину комнаты. - Поверьте мне, если бы Россия состояла из Аксаковых и каждый дом дышал бы таким же радушием, как эта вот патриархальная обитель, то я первый бы отрекся от всех своих верований.

Хомяков весело рассмеялся. Он заговорил тоном старшего, развивая мысль Тургенева, как бы соглашаясь с ним и слегка наступая на молодого Аксакова.

- Я истинно сожалею, что не был знаком с известным богословом Александром Винэ, - говорил он. - Я хотел бы в его исканиях истинной религии указать ему на православие... Остается невероятным, что такой искренний искатель правды в своем отречении от католицизма не только не обратился к православию, но как бы даже и не заметил его, не сказал о нем ни слова.

- Мне кажется, господа, что вы излишне привязываете религию к русскому крестьянину, - заметил Тургенев.

Хомяков, изобразив на своем лице удивление, раздраженно откинулся на спинку кресла.

- Вы, кажется, обескуражены моими словами?

- Нисколько! - заторопился с ответом Хомяков. - Ваша жизнь, любезный Иван Сергеевич, ваше, так сказать, вращение в среде, далекой от нравственных и духовных интересов, - отвернуло вас от истинной стороны жизни и обратило к сторонам слишком земным, к слишком практическим потребностям.

- Но поверьте же, дорогой Алексей Степанович, что перед русским народом сейчас стоят прежде всего задачи практические. Освободиться от крепостной зависимости, избавиться от ежедневных страданий, от позора, который мы называем крепостным правом. Если хотите, самой свободы религии лишены люди, населяющие наши просторы.

- Свободы духа, верования никто не может лишить человека... - тоном проповедника остановил Тургенева Хомяков.

- Русскому мужику редко приходится обращаться к духовным сторонам жизни. Он думает, как избежать барщины, самодурства помещика! Как, наконец, прокормить семью и прочее...

- Вы, любезный Тургенев, продолжаете развивать мысли, которые так изящно изложены в ваших "Записках охотника", - возбужденно заговорил Аксаков. - Если вам не изменяет память, я прежде вашего Белинского сказал доброе слово о них, но времена меняются, и, собранные воедино, ваши записки, как я уже имел смелость сказать вам, представились мне в новом свете. В них, если так позволительно высказаться, много мерцания света и теней, красивых сторон жизни, но в них нет той высоты духовной силы, которая поистине пронизывает всю жизнь, весь быт русского крестьянина... Русский крестьянин есть в существенных своих проявлениях, действиях и словах великий наставник и проповедник истины и добра христианского учения. И вы сами это так отлично показали в своей превосходной повести "Постоялый двор".

- Простите меня, - заволновался Тургенев. - Но я был крайне смущен выводами, которые вы и ваш брат сделали из моей повести.

- Ваши намерения могут отступить перед правдой! Вы обрели силу, едва прикоснувшись к почве! К земле! К народу! Ваш Аким из "Постоялого двора", после того как он претерпел все - лишился средств, потерял жену, кров, оказался перед возможностью быть отправленным в Сибирь, - это такое лицо, которое выше, несказанно выше всякого европейца, могущего оказаться на его месте. Русский человек остается чистым и святым и тем самым сильнее обвиняет общество! Но и обвинение его направлено не к разрушению - нет! Он святостью и правотою смиряет гордых, исправляет злых и Тем уже спасает общество...

Тургенев всплеснул руками, голос его сорвался, он вскочил с места и, словно пораженный болью, забегал по гостиной.

- Боже мой! - хватался он за голову. - Что я наделал! До какого же искажения можно довести сочинения русских писателей! Самых несчастных! Не имеющих права во весь голос высказать свои суждения! Да будут прокляты наши азиатские порядки, наша народность, православие - наше невежество! Нет, господа! Вы не убедите меня, что нам нечего взять у Европы! Европа имеет свои беды. Но свободу человека от насилия, свободу от предрассудков - все это следует искать только в ней, в проклятой вами цивилизации! Нет, нет, благодарю вас и за пост и за смирение! Кстати... - он торопливо взглянул на часы, - поздно, господа.

За окном была ночь. Время перевалило за полночь.

- Прощайте! Завтра мы продолжим наши споры.

На следующее утро приехали еще гости. После завтрака все собрались в гостиной, и началось чтение "Семейной хроники". Константин Сергеевич читал главу "Женитьба Багрова". Все очень хвалили автора. Тургенев высказал исключительное восхищение. Отделившись от компании, он отправился на прогулку один.

Мороз спал, и небо плотно заволокло тучами. Под ветром курились сугробы. С жадностью вдыхал Тургенев свежий, удивительно чистый воздух, и в прозрачной своей чистоте он казался душистым. В парке скрипели старые ели. Тонкая пелена из снега кружила вокруг стволов. Казалось, каждая былинка, кусты и ветви - все было погружено в долгий ледяной сон... Как все здесь выглядело теперь по-иному! В прошлый приезд они гуляли по этим дорожкам с Сергеем Тимофеевичем. Стоял май. И все тогда спешило подать знак жизни. Трава ершистым ковром подымалась сквозь сухой покров прошлогодней листвы. Свистели и щелкали скворцы. А над головами, над вершинами деревьев, над зеленевшими и лоснившимися полями гуляло солнце, и теплый золотистый свет ласково касался каждой ветки, листа, травинки...

Теперь, в этой ледяной тишине, в завывании метели было сонное оцепенение... покорное, тихое. Было ожидание не скорой, но верной весны.

Рис. 7. И. С. Тургенев. Акварель Никитина. 1858 г.
Рис. 7. И. С. Тургенев. Акварель Никитина. 1858 г.

Шумная компания аксаковского дома отправилась было кататься на лошадях, но вьюга и сугробы поворотили всех назад, в тепло и уют дома. Много говорили о Тургеневе. Хомяков уверял, что он человек ощущений, впечатлений, человек, в котором нет никакого стремления к возвышенному. Хомяков удивлялся, как мог Константин Аксаков думать о возможном сближении с Иваном Тургеневым.

- Это, - говорил он, - все равно что предположить, что рыба может жить без воды. Только бог один может совершить противоестественное чудо, исправив его воззрения.

- Да, если бог не сделает над ним чуда, - с пылающими щеками убеждала всех Вера Сергеевна Аксакова, - все его стремления и приближения к тому, что он называет добром, только еще более его запутают. Он тогда совершенно оправдает стихи Константина о Лже-Духе!

После обеда продолжалось чтение "Семейной хроники". Была прочитана одна из самых ярких и страшных страниц, рисовавших крепостной быт, свирепое своеволие помещиков, - глава об истязателе, злодее Куролесове!

Чтение произвело сильнейшее впечатление на Тургенева. Голос его зазвенел такой страстью негодования, что уже никто не решался вступать с ним в споры. Он возмущался, что старик Багров не наказал примерно негодяя Куролесова... Радовался, что, в конце концов, его постигло возмездие. Православные русские мужики угостили его, как и следовало, ядом...

Ни наступившая затем ночь, ни утро не рассеяли волнений Тургенева. Иван Сергеевич негодовал, спорил, ни в чем не соглашался с друзьями-противниками и при расставании неожиданно высказал перед Константином Сергеевичем свои истинные взгляды, чем поверг его в полное замешательство...

- Да, любезный Аксаков, - без обычной мягкости говорил он, - ни православия, ни католицизма не приемлю. Все мои концы и начала, вся моя религия заключена в письме Белинского к Гоголю!

...Долго еще за вьюгой, поднявшейся во всю силу, слышался удалявшийся звон бубенчиков.

18 февраля 1855 года скоропостижно умер Николай I.

Смерть его истолковывали как самоубийство, вызванное не только поражением в войне, но и крахом всей его жестокой полицейской политики...

Все заговорило, заволновалось, критическое умонастроение захватило огромную часть общества.

Отошла зима. Лето Тургенев провел на родине. Он много работал. К осени вчерне был окончен им первый роман "Рудин". В начале октября в Спасское пришла печальная весть: 4 октября в Москве скончался Грановский.

На погребение товарища приехал и Тургенев. С глубоким волнением вступил он в знакомый дом.

"Потеря его принадлежит к числу общественных потерь и отзовется горьким недоумением и скорбью во многих сердцах по всей России, - писал тогда Тургенев в редакцию "Современника". - Похороны его были чем- то умилительным и глубоко знаменательным; они останутся событием в памяти каждого участвовавшего в них. Никогда не забуду я этого длинного шествия, этого гроба, тихо колыхавшегося на плечах студентов, этих обнаженных голов и молодых лиц, облагороженных выражением честной и искренней печали..."

"Смерть бьет жестоко и неутомимо - но нечего делать! - писал он вслед затем Некрасову. - Пока живешь, надо жить и действовать!"

Память же перелистывала страницы былого. Вспоминалась юность. Друзья... Ночи, проведенные в горячих спорах... Воскресали в памяти Гете и Шиллер. Невольно повторял он про себя манифест их юности:

Твердость духа - в день терпенья! 
Помощь скорая - слезам! 
Клятвам - вечность, лжи - презренье, 
Правда - ближним и врагам! 
Все - противу сильных права, 
Достояние и кровь, 
Гибель - злу, заслуге - слава, 
К человечеству - любовь.

Осень и следующую зиму с большим волнением создавались новые главы "Рудина". Он описывал Москву тридцатых годов. Дружеские философские кружки. Создавался образ Покорского, блестяще одаренного юноши - бедняка-разночинца, навеянный дорогой памятью о Станкевиче и Белинском.

Рудина он делает одним из друзей Покорского. Казалось, столь щедро одаренным природой и ожидать блестящего будущего. Но Покорского уносит чахотка. Рудин мыкается бездомным скитальцем. Куда ни забрасывает его судьба - он по-прежнему, как в годы юности, как в пору кружков, - лишь вечный пропагандист. Он будит чувства, мысли, энергию. Но нет для него самого дела в России. Он слаб и малодушен. Даже полюбившую его девушку, Наталью Ласунскую, он призывает покориться судьбе!.. "Однако не будем строго судить Рудина!" - говорит его старый товарищ Лежнев.

Судьба Рудина - это горе таланта - ума и сердца - в пору темной ночи николаевщины. Судьба его - это суд над обществом, вынуждающим Рудиных становиться резонерами. Пройдя еще несколько лет, события подвинут Россию на грань революционного взрыва, и Тургенев, вновь вернувшись к Рудину, поведет его на баррикады Парижа, но это случится в тот момент, когда все будет кончено и солдаты Национальной гвардии расправятся с последней баррикадой. Со знаменем революции погибнет на ней и Дмитрий Рудин!

Московская благодатная почва взрастила тургеневских героев. Дружба со Станкевичем, Грановским, Бакуниным, встречи в кружках славянофилов и западников, тесные связи с талантливой аксаковской семьей обогатили его замыслы, дали обильный материал для создания образов романа. Приступая к созданию главного героя, Тургенев отправлялся как бы от личности Бакунина. Но Рудин вылился в образ, знаменательный для целой эпохи.

Потому так радостно было получить вести из дорогого Абрамцева, где высоко оценили новый роман.

"Я не хочу знать, чистый ли вымысел характер Рудина или нет, - писал ему Сергей Тимофеевич Аксаков. - Я принимаю его, как тип таких людей... Я даже видел на моем веку людей, подобных Рудину, и слыхал приговоры о них именно таких же нравственных людей, как Лежнев".

"Вы знаете, как я дорожу Вашим мнением, - отвечал из Петербурга Тургенев. - Мне приятно также и то, что Вы не ищете в "Рудине" копии с какого-нибудь известного лица... Уж коли с кого списывать, так с себя начинать".

предыдущая главасодержаниеследующая глава







© I-S-TURGENEV.RU, 2013-2020
При использовании материалов сайта активная ссылка обязательна:
http://i-s-turgenev.ru/ 'Иван Сергеевич Тургенев'
Рейтинг@Mail.ru
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной
1500+ квалифицированных специалистов готовы вам помочь