СТАТЬИ   АНАЛИЗ ПРОИЗВЕДЕНИЙ   БИОГРАФИЯ   МУЗЕИ   ССЫЛКИ   О САЙТЕ  






предыдущая главасодержаниеследующая глава

Разрыв

Туман застилал окрестности. Под стук колес все слабее и тише доносился шум гавани.

Дилижанс удалялся... Терпкий запах моря сменялся дыханием предместий, запахом булочных, кондитерских... Совсем как в Мценске! Как в любом русском городишке, затерянном где-нибудь среди степей.

Мало-помалу сквозь туман позади, над морем, пробилось солнце. По сторонам выступили серые силуэты домов. Веселая утренняя капель зашумела по листьям. Дилижанс въезжал в сумрачный Лондон.

...Герцен вошел в гостиную легкой, энергичной походкой.

- Заждались! - говорил он, обнимая гостя. - Огарев и Бакунин продолжали верить в твой приезд... Я же, как перед богом, считал это дело конченым.

- Виной тому моя проклятая подагра, - добродушно оправдывался гость.

- Ну, будет, будет! Как говорит о тебе Бакунин, "Тургенев человек созерцательный! Усладительный!"

Оба весело рассмеялись.

- А где же сей? Когда я подъезжал к твоему дому, сердце мое вдруг упало - вспомнилось все: и молодость, и Берлин, и Гегель... Я подымался по ступеням, и робость увидеть другого Бакунина вот теперь, тотчас же, овладевала мною, словно я заболевал лихорадкой.

- Да, брат, время летит! И когда вспоминаешь, каковы же были дороги, по которым промчались наши упряжки, говоришь себе: плохи и очень плохи! А ведь в те времена мы осмеливались надеяться... Мы веровали в Россию, когда вера в нее была безумием!

Друзья принялись ходить взад и вперед, взволнованно взявшись под руки. За окнами рассеялся туман, и косые лучи весеннего, майского солнца залили, наконец, теплом и светом комнату...

- Я должен тебя поблагодарить за статью о Константине Аксакове! - проговорил Тургенев. - Это один из тех, кто честно веровал и честно пал, не выдержав натиска жизни.

- К сожалению, хроника ранней смерти еще не окончена. Говорят, Добролюбову было только двадцать пять! А ведь это был один из даровитейших русских публицистов.

- Смерть Добролюбова - огромная потеря... - как бы с трудом заметил Тургенев.

Сколько было сказано неправды и публично и среди друзей и врагов о его, Тургенева, нелюбви к покойному критику! Он оглянулся и несколько смущенно посмотрел на Герцена... Оба опустились в кресла.

- Да, друг мой, все, что мы видим сейчас дома, это лишь неизбежная реакция на тридцатилетнюю тьму, - проговорил Тургенев.

- Тридцать лет! Подумать только! - возбужденно перебил его Герцен. - Тридцать лет вся Россия - военная, чиновная - подло пресмыкалась перед бездарнейшим злодеем! И за что? За право сечь и грабить. За чечевицу оброка и барщины! За фольгу и стеклярус крестов. За потворство взяткам и казнокрадству. А Николай с тупой злобой мял в своих лапах юные души, пока чахотка или черкесская пуля не освобождали их... Но довольно!

Он откинулся в кресле. Лицо дышало прежней энергией. В широкоплечей фигуре чувствовалась неиссякаемая, беспокойная сила.

- Ты, очевидно, знаешь всю историю Бакунина? - спросил Герцен после недолгого молчания. - Представь себе - тридцать тысяч верст странствий от Иркутска до Темзы... И, что удивительно, ничто не сломило этот мятежный дух. Он готов снова взяться за дело... Но вот и он сам.

На пороге отворившейся двери замешкался рослый мужчина со встрепанной полуседой шевелюрой. Лицо его казалось отекшим. Окинув быстрым взглядом поднявшегося из кресла Тургенева, он порывисто пошел к нему навстречу.

- Как ты изменился, Мишель! - не сдержавшись, тихо, с трудом справляясь со спазмами, перехватившими горло, проговорил Тургенев, обнимаясь со старым товарищем.

Бакунин принужденно улыбнулся:

- Было от чего! Три года в Петропавловской, три в Шлиссельбурге - это не отели Лондона и Парижа! - Он сел и, закинув ногу за ногу, принялся раскуривать трубку. - Это превосходно устроенные российские казематы, в которых у меня открылась цинга и выпали все зубы.

Табачный дым подымался вокруг его шевелюры. Он пристально смотрел на Тургенева.

- Страшная вещь - пожизненное заключение: влачить дни без цели, без надежды, без интереса... Однако я не упал духом! Нет! Я одного только желал: не примиряться... сохранить до конца в целости святое чувство бунта...

Он вновь торопливо принялся раскуривать трубку. Но вдруг, словно вспомнив что-то, громко рассмеялся:

- Святое чувство бунта! И я говорю это Тургеневу, который страшится бунта, как черт ладана! Для которого бунт - самое страшное пугало! Посмотрите-ка на него... А между прочим, и вы, вы, дорогие друзья, там, в России, испытаете всю силу его и красоту!

Он вскочил на ноги, молодо повернувшись на каблуках, остановился в воинственной позе. Вокруг его блестящих глаз собрался веер глубоких морщин.

- Бунт! - возбужденно крикнул он. - 1863-й! Бунт непременно! Да, да... Я предрекаю. Если... если государь не пойдет дальше в своих преобразованиях, если не будет созван Земский собор! Да-с, господа, в России разразится бунт.

Красноречие в полной мере овладело им. Он с необычайной горячностью стал доказывать, что крестьяне никогда и ни за что не подпишут уставных грамот, как бы ни старались убеждать их чиновники.

- Настало время сказать тем, сидящим у трона: или Земский собор - или мятеж! И тогда Россия будет потрясена до основания!

- А дальше? - с недоверием усмехнулся Тургенев.

- Дальше?! Пламя охватит Европу... Рухнут троны. Славяне первыми сбросят цепи самовластия. Будет установлено всеславянское вече.

Тургенев, не выдержав, возбужденно рассмеялся:

- Послушай, Бакунин, хочешь я буду держать пари, что государь не созовет Земского собора, ни на волос не прибавит ничего к произведенным реформам, крестьяне подпишут уставные грамоты, а в России 1863 год будет таким же, как все прошедшие!

- Пари! - возбужденно отозвался Бакунин.

Но пожатие охладило его пыл. Волоча ноги и слегка шаркая подошвами, словно на нем были арестантские туфли, он поплелся к креслу. Все трое будто сникли и некоторое время молчали...

- Мне, господа, наш русский бунт рисуется всегда весьма своеобразно, - заговорил, наконец, Тургенев. Он отбросил седые пряди со лба и придерживал их своей белой ладонью. - Вижу я себя сидящим на террасе где-нибудь в орловской глуши, пью кофе... Вдруг жалуют ко мне мои мужички. Каждого из них я знаю с детства. Каждый не раз приходил ко мне с просьбами. И тут, вижу я, снимают шапки, топчутся у крыльца, каждый прячется за спину другого, наконец, старший, Аким или Ферапонт, склоняя голову, просительно говорит:

"К вашей милости, батюшка, как есть вы у нас благодетель и барин наш".

"Что надо вам? - спрашиваю. - Не барин, - говорю, - я вам теперь, а такой же, как вы, землевладелец..."

"Ефто самое мы знаем, да вот до вашей милости у нас дельце. Не откажите, батюшка!"

"Да в чем оно, дельце-то?"

"Да вот уж, батюшка, мы и веревочку про вас припасли... Не обессудьте, приказ такой вышел, мы-то ништо, да вот приказ есть..."

Так с уговорами и вздернут тут же у террасы.

Бакунин громко расхохотался, возбужденно потирая ладони.

- Сказать по правде, - заговорил он, - из враждебной нам партии либералов ты остался один, перед которым по-прежнему можно вывернуть душу. - Бакунин дружелюбно улыбнулся. - Ты, верно, слышал, что я нынче женат? - неожиданно переменил он направление разговора. - Да, да, женат!.. Жена осталась в Сибири.

Бакунин принялся подробно рассказывать историю своих странствий.

Весною 1857 года из Шлиссельбургской крепости его отправили в Сибирь на поселение, как политического преступника. Получив разрешение поселиться в Томске, он сошелся близко с семьей золотопромышленника Квятковского, женился на его дочери. Весной же 1859 года присодействии своего влиятельного родственника Н. Н. Муравьева-Амурского он перебрался в Иркутск и поступил на службу. Это дало ему возможность передвигаться по краю. Прошлым летом, выполняя коммерческое поручение своего хозяина, он спустился вниз по Амуру до Николаевска, затем плавал некоторое время по Татарскому проливу вдоль японских берегов, ища встречи с иностранными суднами. В Йокогаме перебрался, наконец, на американский пароход и благополучно прибыл в Сан-Франциско.

Из Америки Бакунин поспешил в Лондон. Герцен сообщил тогда в Париж Тургеневу о его прибытии. Просил его собрать средства в помощь их общему товарищу. Тургенев ответил согласием и взял на себя обязательство провести подписку среди друзей, из собственных же денег обещал выплачивать Бакунину ежегодно по тысяче пятьсот франков...

Рассказ о своих злоключениях Бакунин окончил просьбой помочь ему вывезти жену из Сибири за границу. Он уговаривал Тургенева повидаться с его братьями, упросить их принять ее в Премухине до времени, когда представится случай перебраться ей за пределы России. Никакие уговоры ни Тургенева, ни Герцена подождать с переездом жены до той поры, пока не будет упрочено его собственное положение за границей, не помогли. Тургенев согласился повидаться с братьями Бакуниными, а также обещал помогать в этом крайне опасном для него деле. Тургенев не предполагал тогда, что со временем вся эта затея станет известной властям и он и соучастники его будут привлечены к дознанию "по делу о связи с лондонскими политическими изгнанниками".

Вечером друзья собрались на просторной террасе герценовского дома. Майское солнце, опустившееся уже до самых крыш, обливало нежаркими лучами стены. С разных концов города доносился отдаленный мелодичный звон колоколов. Ветерок, по-вечернему сыроватый, приносил запахи свежей травы и листьев... Странно было, что здесь, в этой мокрой, пропахшей морскими туманами столице чужого и такого чуждого края, шел горячий спор о далекой России, о ее судьбе, о ее будущем - какими путями освободится Россия от векового рабства, как, какими силами не дать ей остановиться на полпути, где и что взять ей за образец государственного устройства. Спор касался всех сторон человеческой жизни - науки, искусства, государственных учреждений, судьбы Европы, вопросов войны и мира... Много и долго спорили об уставных грамотах, которые, по Положению, 19 февраля должны были подписать крестьяне и тем покориться полной зависимости от господ помещиков, как это предопределяло "освобождение".

Герцен и Бакунин утверждали, что крестьяне не станут подписывать уставных грамот, Тургенев же, видевший в манифесте начало новой эры в истории России, уверял, что крестьяне волей-неволей увидят в царе своего избавителя от рабства помещиков и что дело с грамотами так или иначе уладится.

- Слушая тебя, я окончательно ничего не жду от русского образованного сословия, - перебивал Тургенева Бакунин. - Николаевский режим развил у нас слишком много дряблых душ! Без живой мысли, но с великолепными фразами! Теперь, когда дело доходит до жертв, до дел, вы все готовы ринуться под знамя благодушного правительства.

- Ты хочешь уверить нас, что исторически выработанный быт европейских бельэтажей один соответствует эстетическим требованиям развитого человека! - горячо наступал на Тургенева Герцен.

- А вы предполагаете, что Россия, которая до сих пор оставалась в полусонном состоянии, в рабстве и невежестве, создаст лучшие формы быта, чем Запад? Бакунин проклинает все образованное сословие, объявляет его прогнившим! Но на кого же тогда возлагать надежды? Не на русских ли купцов?

- Я возлагаю надежды просто на крестьянский топор! - выкрикнул Бакунин.

- Не полагаете ли вы, милостивый государь Бакунин, - взволнованно вскочил с места Тургенев, - что русский мужик, послушав вас, возьмется за спасительный топор и тотчас пойдет всем нам рубить головы!

- Если он не пойдет, так лишь потому, что революционная пропаганда еще не нашла к нему доступа и не умела потрясти его безумной, несчастной веры в царя.

Тургенев нервически расхохотался. Возбужденное лицо его горело. Он то подбегал к Бакунину, то, взмахивая руками, набрасывался на Герцена...

- У вас, у "Колокола", есть единственный сочувствующий вам читатель, единственная опора для вашей "революции" - это образованное русское общество!

- Образованное русское общество?! - рассмеялся, в свою очередь, Бакунин. - Да оно теперь все готово к открытому отступлению! Благо, для измены есть благовидный повод, а для прикрытия - великодушная фраза: "мы за цивилизацию, против варварства"!

- Пойми, - более спокойно заговорил Герцен. - Правительство в своей бесплодности усовершенствует быт тем, что вместо черно-желтой смирительной рубашки, в которой нас пасли полтораста лет, надевает трехцветную смирительную, шитую по парижским выкройкам. А мандарины литературы проповедуют нам, что уже такой низменный закон физиологии: принадлежишь к европейскому виду - так и проделывай старые глупости на новый лад! Как бараны, мы должны споткнуться на той же рытвине, что и Запад, упасть в тот же овраг и сесть потом вечным лавочником и продавать овощи другим баранам! Пропадай он совсем, этот физиологический закон!

- Но не думаешь ли ты, - не успокаивался Тургенев, - что наш русский тулуп, которому вы, подобно славянофилам, приписываете избавительные свойства, стоит выше западного лавочника?

- Быть может, и Россия пойдет мещанской полосой, но народ русский должен развить что-нибудь свое под влиянием былого и заимствованного! - убежденно заключил спор Герцен. - И пора, любезный друг, прийти к покойному и смиренному сознанию, что мещанство - окончательная форма западной цивилизации, ее Совершеннолетие. Мир этот создал рычаг, стоящий ныне рядом с паром и электричеством, рычаг этот - реклама, объявление, афиша... Великие стихийные ураганы, подымавшие всю поверхность западного моря, превратились в тихий морской ветерок, - не опасный кораблям, но способствующий их прибрежному плаванию. Так обмелела и революция в покойной и песчаной гавани либерализма! Либерализм, суровый в мелочах политических, сумел соединить еще хитрее постоянный протест против правительства с постоянной покорностью ему!

- Да, да, вы, быть может, и правы в своем осуждении Запада, - с некоторой грустью говорил Тургенев. - И на Западе нет совершенства. Но пока нет и лучших форм устройства общества... И зачем же уводить молодежь от идей Запада? Вы должны знать публику, с которой говорите... Я скажу вам прямо: вы имеете самое пагубное влияние на молодежь, она учится у вас неуважению к Европе, к ее цивилизации, она не хочет учиться, хватает вершки и довольствуется своей "широкой натурой"!

- У! Как ты постарел с тех пор, что я тебя не видел! - с сарказмом остановил его Герцен. - И молодежь бранишь, и воспитывать ее хочешь ложью, как няньки, поучающие детей что новорожденных приносит повивальная бабка.

...Между тем туманная ночь проплыла над Лондоном. Солнце совершило свой извечный путь. Вновь подымалось оно из-за крыш домов. И казалось, во всем гигантском городе лишь трое русских не заметили ни прихода, ни ухода светила... И теперь, усталые, сидели они, глядя вдаль, словно к чему-то прислушиваясь. Казалось, каждому было грустно, и каждый будто бы сознавал, что нет у него той силы, на которую мог бы он опереться, в которую мог бы с непреклонностью веровать. Одна-единственная вера, неколебимая, несокрушимая, жила в каждом - что рано или поздно Россия, их отечество, воспрянет и найдет в себе силы преобразиться и выработать достойные ее формы жизни.

Три дня пробыл Тургенев среди старых друзей. Три дня прошли в горячих спорах, которые так определенно развели между ними мосты... Они оставались на разных берегах, не переставая любить друг друга.

- Ну что ж, расстанемся, как добрые попутчики! - крепко пожимая руку Тургеневу, говорил Герцен. - Будь уверен, что я вполне понимаю и твой страх перед неустройством ненаезженной жизни, и твою привязанность к выработавшимся формам гражданственности. Нам же предстоит весенняя распутица, грязь по колено... Как старая почтовая кляча, затянувшаяся в гоньбе - из хомута в хомут, грохнусь я где-нибудь между двумя станциями - и на том конец.

...Вновь шумело за кормой море... За серой дымкой скрывались и словно растворялись медленно уплывавшие берега Англии. Высокий, прямой, с развевавшимися на ветру седыми прядями волос, недвижно стоял Тургенев на палубе. Временами ветер надувал, словно парус, накинутый на его плечи черный дорожный плед. Время от времени рассеянно прикрывал он лицо шляпой и, словно отвечая на тяготившие его мысли, слегка помахивал ею в воздухе. Казалось, посылал он свое "прощай" туда, в туманную даль, где оставалось дорогое прошлое - дружба, утраченная, но не остывшая для сердца!

...Париж утопал в зелени. Солнце с беспощадной щедростью с утра до вечера заливало улицы. В буйном цветении таилась усталость. Казалось, сама природа, утомленная своим отчаянным блеском, желала и не могла угомониться. Все спешило, лихорадочно распускалось. По бульварам и скверам порошило опавшими лепестками, но тут же на смену им раскрывались навстречу солнцу все новые и новые бутоны. Казалось, и природа и люди безоглядно отдавались торопливой праздничной жизни...

Грустный и одинокий бродил по этим солнечным улицам русский писатель. Запахи цветущей земли вселяли мучительную тревогу. Другая земля звала его. Другая радость и другая боль тревожили сердце. По вечерам в гостинице он закрывал окна, чтобы не слышать шума чужого города. Приторный настой душистых улиц, сочившийся сквозь все щели, напоминал далекое прошлое - Спасское, детство, весну... Напоминал, что впереди ничего не оставалось, кроме одиночества! Вечное кочевье из города в город, из страны в страну.... Вечно в пути, короткий отдых на краю чужого гнезда... Какая необоримая сила гнала его, словно отверженного, от родной земли?

Еще недавно, всякий раз, когда наступала пора собираться в Россию, оставлять наскучившие города Европы, сердце томилось предвкушением вдохнуть родной бодрый ветер степей, напоенный водянистым дыханием молодой ржи, цветущих клеверов, мокрой земли; ожиданием услышать русскую речь; погрузиться в извечные споры, ощутить в ладони доброе тепло дружеского пожатия... А нынче... Казалось, вся Россия, сговорившись, ополчилась против него!

Письма рассерженных читателей... Им нет ни конца, ни счета!

"Отцы и дети" ходили по стране уже третий месяц. "Отцы" бранили его за Базарова, которому ничто не дорого, для которого ничто не свято... И он, русский интеллигентный, просвещенный писатель, позволил этому нигилисту оказаться выше и умнее всего общества! "Вы воплотили в Базарове апофеозу "Современнику"; "Вы лебезите перед молодежью!"; "Вы трус, испугавшийся суда мальчишек!". Вы, вы, вы... "Мы со смехом рвем Ваш портрет!"; "Вы оскорбили все поколение русской молодежи"; "Вы единомышленник Каткова!"; "Вы не знаете и не желаете знать русских студентов"; "Вы оскорбили нас...". Вы, вы, вы... Со всех концов России идут и идут письма... Их все больше и больше! Что за сила подняла такой неутихающий вихрь негодования, вражды, брани, упреков!

Он неторопливо перебирал испещренные, казалось, всеми почерками на свете листы бумаги. Перевязывал их стопками... Вот и старое письмо Герцена... Он с некоторым волнением взял его в руки, как берут письмо любимой, с которой расстался навсегда. Горькое воспоминание об еще одной утраченной близости свежей раной обожгло сердце... Вот и здесь те же строки, мягкие, дружественные, по-герценовски умные, но с тем же несправедливым упреком.

"Ты сильно сердился на Базарова, с сердцем карикировал его, заставлял говорить нелепости, хотел его покончить "свинцом", покончил тифусом, а он все-таки подавил собой и пустейшего человека с душистыми усами, и размазню отца, и бланманже Аркадия".

Нет! Не сердился он на Базарова... Он явился к нему из жизни, во плоти и крови, он сам потребовал для себя места. Он властно вошел в его жизнь, он встал пред ним огромный, поразил его...

Первые наброски романа были сделаны еще там, у берегов Англии, на цветущем острове Уайт. С какой верой в правду образа писал он тогда! Он не знал, любовь ли, ненависть ли соединяла его с Базаровым. Он знал твердо лишь то, что Базаров пришел, и явление его огромно, и ничто не сможет лишить его права жить! А теперь весь свет ополчился против него. Старое не желало видеть себя униженным, молодое хотело видеть себя в ином обличии...

Он оставил письма, долго большими шагами мерил комнату, перебирая в памяти только что прошедшее - Лондон, споры, еще не утихшие в нем самом...

"Какая безжалостная мельница - жизнь! - повторял он про себя. - Так и превращает людей в муку. Нет, просто в сор... В сор, в сор, в пыль..."

Где уже было теперь браться за новые романы и повести! Сказки, пустяки, шутки... Вот удел на долгие-долгие времена...

Через несколько дней он обедал в Пале-Рояле с русскими. Островский, актер Горбунов, Кавелин. Бесконечные, утомительные разговоры. Все однообразно, на старый лад. Натянуто, чуждо. Кавелин со своими полуславянскими теориями о русской общине. Кабинетные бредни. Да бывал ли он за всю жизнь хоть в одной общине, коснулось ли когда его степное солнце, ступала ли его нога на мягкую пашню, уж и речь-то русскую приходилось ли ему слышать, да не ту, что раздается в салонах и ученых обществах, а ту, русскую, что родится в избе, на покосе под свист острого лезвия или под шелест подрезаемого колоса?

Он вяло спорил. Трудно было втягиваться в бесплодные рассуждения.

Дорога... Шлагбаум оставил за спиной Францию. В Берлине весну сменяло лето. На Унтер-ден-линден сладко пахли медом липы. И здесь размеренно текла чужая жизнь...

Свое началось с пыльной дороги, бежавшей через молоденький, прозрачный, еще не окрепший, насквозь светящийся березовый лесок. Постукивание колес экипажа да бодрое фыркание коней не нарушали тишины леса. Вокруг все жило своей непринужденной, бесхитростной жизнью. Вблизи, в отдалении - повсюду звенели, попискивали, плакали птицы, то и дело доносилось самозабвенно-страстное щелканье соловьев. Запах молодых берез, травы и земли пьянил и дурманил... Молодость распустившегося леса, солнечный свет, обливавший трепетавшие под слабым ветерком березки, юная прозрачность высокого неба - все словно напоминало и говорило приезжему: посмотри, как мы молоды, радостны, свежи - и как стар, как далек ты от нас!

Он снял шляпу, и, прикрывая глаза, наслаждался лесным воздухом. Он пил его, как пьет человек, страдающий от жажды, стараясь к каждой капле прильнуть сохнущими, горящими губами.

В этом напитке таилась память о его жизни. Воспоминания одно за другим подымались в душе. Иное было горько, и он спешил отогнать его прочь. Наконец, словно осушив до дна поданный бокал, он мало-помалу устал возвращаться к тому, что ожидало его впереди. Отчужденность, грозившая ему на родине, стала казаться преувеличенной. Горечь воспоминаний отступила перед нетерпеливым желанием скорее быть в Петербурге, в Москве, у себя в дорогом Спасском. Он заторопил возницу, и экипаж покатил быстрее.

Запах леса не покидал его всю дорогу. Был троицын день, и всюду по деревням у ворот, крылечек, возле открытых сельских храмов, у дверей лавок, кабаков виднелись срубленные молодые березки, источавшие вялый, терпкий, мучительно родной запах...

В Петербурге стояли короткие белые ночи. Волшебный туман окутывал громады стройных зданий. Ночные улицы были пусты. Легкие, прозрачные облачка таяли в высоте.

Долго не мог Тургенев заснуть. В отворенные настежь окна гостиницы изредка тянул ветер, принося с собой запахи ночи. Он лежал, укрывшись теплым пледом, тяжелая голова его опиралась на ладонь. Неотрывно смотрел сквозь отворенное окно на прозрачное небо. Подобно облачкам, проплывали мысли, плыли и таяли, не останавливаясь надолго. Сон мешался с явью. Временами он вздрагивал и зябко кутался, натягивая плед. Наконец, к дыханию ночи примешался знакомый запах степей - горящего жнивья... Сквозь забытье ему казалось, что где-то рядом пастухи разводили костер. Вокруг костра собирались какие- то люди и весело шумели. Но шум этот все усиливался и усиливался, становясь слышнее и ближе... Вдруг что-то толкнуло больно в сердце. Он очнулся и быстро, торопливо сбросил ноги с дивана.

На небе играла заря. Розовая полоса протянулась вдоль всего горизонта. Отдаленный шум, странный и тревожный, словно где-то звали на помощь, наполнял тишину ночи... И еще этот запах гари... Отчетливо донеслись торопливые звуки набата.

- Петербург горит!

...Это был уже третий грандиозный пожар в столице империи. Горели Большая и Малая Охта, Апраксин двор. В огне пылали целые кварталы между Лиговкой и Кобыльской улицей, от церкви Иоанна Предтечи до Глазова моста... Пылало огромное здание министерства внутренних дел... К вечеру толпы измученных, бездомных заполнили площади и скверы. Темные слухи кружили по городу.

"Вот что наделали ваши нигилисты!"; - говорил Ивану Сергеевичу один, другой, третий. Виновниками пожаров называли революционную партию, объявившую якобы беспощадную войну правительству. Потрясенный, бродил по городу Тургенев.

Неожиданно нашлись поклонники "Отцов и детей". Все, кому была дорога "государственная безопасность", встречали его с распростертыми объятиями, словно он прибыл из-за границы именно теперь, чтобы разделить всеобщую ненависть к нигилистам. Он дал им эту кличку! Он предсказывал и эти пожары, и общее уничтожение всего, чем жило веками цивилизованное общество!

- Вот, вот, Иван Сергеевич, полюбуйтесь! - встречала его графиня Ламберт, задушевный друг, с которой Тургенев часто делился своими сокровенными чувствами и помыслами. - Полюбуйтесь на ваших друзей! Они сожгли Петербург. Не лучше ли было сжечь всех Базаровых и не принимать на себя роль крестного отца современных разрушителей?

- Милая графиня! - с грустью отвечал ей Тургенев, устало опускаясь в кресло и сжимая ладонями голову. - Еще никогда мне не приходилось так тяжело, как теперь... Вообразите себе, с первых шагов здесь, дома, меня ласкают руки, которые я ненавижу, и отталкивают те, которые близки и дороги... Как бы я хотел вернуть теперь прошлое! Поймите меня, я готов сознаться, что не имел права давать нашей реакционной сволочи - да, да, сволочи! - уцепиться за кличку, за имя! Писатель во мне должен был принести эту жертву гражданину... Я признаю справедливым отчуждение от меня молодежи, признаю всяческие нарекания в мой адрес!

- Вы неисправимый либерал! Мне остается довольствоваться теми крохами здравого взгляда вашего, которые так редко достаются на мою долю.

Графиня с нескрываемым сожалением смотрела на печальное лицо друга.

Задерживаться в Петербурге не хотелось. Тургенев спешил покончить с делами - повидаться с братьями Бакуниными - и поскорее добраться до Спасского, не останавливаясь надолго и в Москве, где едва-ли будет ему радостнее, чем в Петербурге.

Братья Бакунины, Николай и Алексей, оказались заключенными в Петропавловскую крепость. Незадолго до прибытия Тургенева в Россию они в числе тринадцати мировых посредников от Тверской губернии осмелились подписать адрес Александру II, где открыто заявлялось, что правительство не в состоянии удовлетворить общественные потребности при проведении в жизнь реформы.

Генерал-губернатор Суворов принял Тургенева любезно. От него зависело разрешение повидаться с братьями заключенными в крепость.

- Я беру с вас слово, - говорил он, приятно улыбаясь, - во время свидания обсуждать только семейные дела, не касаясь вопросов гражданского устройства и прочего... Вероятно, события, потрясающие сейчас умы, известным образом тревожат и вас, как писателя и верноподданного его величества.

Он проводил Тургенева до дверей кабинета. Тонко позвякивали генеральские шпоры. При прощании он задержал руку Тургенева в своей:

- Я прочел ваш роман и... должен признаться, что, при изяществе слога, не нашел там горьких, так сказать, предосудительных мест. Напротив! - Генерал недоуменно приподнял плечи. - Удивляюсь... Как не поняли вас в обществе? Теперь как нельзя лучше видишь и понимаешь, что хотели сказать вы нам, нам... слишком доверчивым людям: остановитесь! Вот оно идет, так сказать, разрушение... Вот оно и пришло.

Медленно спускался Тургенев по лестнице генерал-губернаторского дома... Все та же обжигающая боль поражала сердце. Хотелось крикнуть, схватиться за голову, броситься бежать без оглядки прочь, скрыться, не видеть и не слышать больше этих ужасающих похвал, одобрений, сочувствий...

А вот и его друзья, старые, добрые друзья!

Николай и Алексей Бакунины стояли перед ним в арестантских серых халатах. Комната комендантского дома, отведенная для свиданий с заключенными, казалось, насквозь была пропитана удручающим запахом казематов. С улицы порою доносился грустно-однообразный бой часов, словно оповещавший о бесплодно уходившей жизни.

Братья с радостью согласились принять жену Мишеля, приютить ее в Премухине. Сами они надеялись на скорое освобождение.

- А помните ли, Иван Сергеевич, Хлебный переулок в Москве, наши веселые вечера? - Алексей Бакунин вспыхнул, и прежнее оживление осветило его моложавое лицо. - Помните ли песенки? Я иной раз думаю, что того вовсе и не было, был сон, один только сон!

- Не говорите! Не надо! - заволновался Тургенев. - Двадцать лет! Целая жизнь, и что мы видим теперь? - он невольно оглянулся на серые, безрадостные стены.

...В первых числах июня Тургенев отправлялся в Москву. Он садился в поезд с друзьями-москвичами - И. И. Масловым и Александром Станкевичем, братом покойного Николая Владимировича. Неожиданно в вагоне он оказался лицом к лицу с Некрасовым. Они подали друг другу руки. Но пожатие не оставило ни тепла, ни надежды на примирение.

А было время - друзьями ехали они так же вот из Петербурга в Москву. Тургенев вез Некрасова к себе в Спасское. Их связывали общие интересы - литература, журнал, охота. Их детищем был "Современник". Ему отдавали они силы, таланты, любовь. Последние бурные годы развели их. Тургенев покинул журнал. Некрасов с новыми товарищами - Чернышевским и Добролюбовым - пошел вперед, превращая журнал в трибуну "революционной партии". Ссоры не было. Был разрыв, расхождение верований.

"Мне из Петербурга до Москвы пришлось ехать с Некрасовым, - писал Иван Сергеевич уже из Москвы М. А. Маркович (Марко Вовчок). - ...Говорили, смеялись, - но бездна так и осталась между нами... Его, однако, смущает всеобщая вражда к "Современнику", усиленная в 1000 раз последними событиями".

В Москве та же стена отчуждения поднялась между ним и старыми приятелями. Он встретился с Иваном Аксаковым, издававшим теперь славянофильский журнал "День". Прямой в своих воззрениях Аксаков поделился мнением об "Отцах и детях". Юрий Самарин обвинял Тургенева в "гражданской" трусости.

Как хотелось бы им всем смешать Базарова с грязью!

Перемены произошли и в обществе. Москва казалась уже не та, что в годы николаевщины. В ней, в старой Москве, "была умственная инициатива того времени, в ней подняты все жизненные вопросы, и в ней на разрешение их тратились сердце и ум, весь досуг, все существование. В Москве развились Белинский и Хомяков. В Москве кафедра Грановского выросла в трибуну общественного протеста", писал Герцен. Но теперь? Старые товарищи были недовольны не только Тургеневым, их раздражала пропаганда Герцена, звон его "Колокола" мешал православному звону их сорока сороков. "Как же она изменилась с тридцатых, сороковых годов!" - отзывался Тургенев в ответ на упреки, посылаемые ему прежними друзьями.

Казалось, теперь и славянофилы и западники единодушно негодовали на протестовавшее студенчество. Со страхом твердили о крестьянских волнениях, все шире и грознее разливавшихся по России. Сообщения о петербургских пожарах здесь, в Москве, вызвали еще более яростные нападки на "революционную партию". Все без колебаний называли виновниками пожаров авторов прокламации "Молодая Россия", кстати составленная в Москве земляком Тургенева П. Г. Зайчневским. Тяжело было оставаться в душной атмосфере вражды и ненависти ко всему, что было дорого самому Тургеневу. Он поспешил выехать в Спасское. Но тревожно было и здесь, в родном гнезде, "в старом домике", перед "старым столом", на "старом кресле"... "И теперь я не чувствую даже тихой грусти... - писал он графине Ламберт. - Во мне водворилась какая-то равнодушная усталость. Но и это пройдет - и дни побегут, спокойно пощелкивая, как костяшки на счетах..."

В середине лета из Петербурга пришли тревожные вести... Аресты... Репрессии... Дрогнуло сердце, когда почта принесла сообщение о закрытии "Современника". Полиция арестовала Чернышевского, Серно-Соловьевича и многих других.

15 июля "Колокол" писал:

"В Петербурге террор, самый опасный и бессмысленный... "День" запрещен, "Современник" и "Русское слово" запрещены, воскресные школы заперты. Шахматный клуб заперт, читальные залы заперты... типографии отданы под двойной надзор... беспрестанные аресты... видно, николаевщина была схоронена заживо и теперь встает из- под сырой земли, в форменном саване, застегнутом на все пуговицы, - и Государственный совет, и протодьякон Панин, и Анненков-Тверской, и Павел Гагарин, и Филарете розгой спеваются за углом, чтобы грянуть: "Николай воскресе!"

"Воистину воскресе!" - скажем и мы этим не умершим мертвым; праздник на вашей улице, только улица ваша идет не из гроба - а в гроб..."

Поспешно оставлял Россию и Тургенев. Его имя заносилось в списки подозреваемых. При обыске у арестованных были найдены письма и бумаги, из которых совершенно определенно явствовала связь его с лондонскими политическими эмигрантами. Был изъят и шифр, составленный Бакуниным для переписки по делу, касавшемуся судьбы его жены. В этом шифре Тургенев именовался неким "Ларионом Андреевичем". Известным стало также, что он, Тургенев, доверенное лицо Герцена.

В августе Тургенев был уже за границей, а в конце года до него дошел слух о возможном привлечении его к суду по обвинению в политических преступлениях...

Слух этот подтвердился. Председатель следственной комиссии князь Голицын доложил царю о необходимости вызова из-за границы для допроса и Тургенева. Александр II утвердил просьбу князя, и Тургеневу предстояло явиться в Россию для дачи показаний...

Наступила долгая полоса разрыва не только с Москвой, но и с Петербургом, с Россией.

предыдущая главасодержаниеследующая глава







© I-S-TURGENEV.RU, 2013-2020
При использовании материалов сайта активная ссылка обязательна:
http://i-s-turgenev.ru/ 'Иван Сергеевич Тургенев'
Рейтинг@Mail.ru
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной
1500+ квалифицированных специалистов готовы вам помочь