СТАТЬИ   АНАЛИЗ ПРОИЗВЕДЕНИЙ   БИОГРАФИЯ   МУЗЕИ   ССЫЛКИ   О САЙТЕ  






предыдущая главасодержаниеследующая глава

Язык

22

В системе художественных средств Тургенева очень важно значение языка, представляющего собою «первоэлемент литературы... основное орудие ее и — вместе с фактами, явлениями жизни — материал литературы»*. Романист гордился высокими качествами родной речи и, прежде всего, ее простотой и выразительностью. «Хотя он, — писал Тургенев Е. Ламберт о русском языке, — не имеет бескостной гибкости французского языка... он удивительно хорош по своей честной простоте и свободной силе»**.

* (М. Горький, «Беседы с молодыми». Собрание сочинений, т. 27, 1953, стр. 212.)

** (И. С. Тургенев. Собрание сочинений, т. XI. Изд «Правда», 1949, стр. 195.)

Он приглашал свою корреспондентку «возиться с этим молодым, свежим, неуклюжим, но здоровым языком. А французский язык, как неприятно-предупредительный лакей, забегает Вам навстречу и иногда заставляет Вас говорить не совсем то, что Вы думаете, что гораздо хуже, чем если б он заставлял Вас говорить совсем не то, что думаете»*.

* (Там же, стр. 78.)

О значении языка, как (величайшего достояния русской национальной культуры, свидетельствует предсмертное стихотворение в прозе «Русский язык»: «Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины — ты один мне поддержка и опора, о великий, могучий, правдивый и свободный русский язык!» Когда в семидесятые годы некоторые знакомые писателя скептически высказывались о судьбах России, Тургенев возразил им: «И я бы, может быть, сомневался в них... но язык? Куда денут скептики наш гибкий, чарующий, волшебный язык? — Поверьте, господа, народ, у которого такой язык, — народ великий*

* (Н. Щербань, «Тридцать два письма И. С. Тургенева». «Русский вестник», 1890, № 7, стр. 13.)

Автор «Рудина» и «Отцов и детей» никогда не изменял родной речи, — по его собственному свидетельству, он «ни одной строки в жизни не напечатал не на русском языке в противном случае я был бы не художник, а просто дрянь. Как это возможно писать на чужом языке, когда и на своем-то, на родном, едва можно сладить с образами, мыслями и т. д.!»*. Единственным исключением из этого был рассказ «Конец», который он на смертном одре продиктовал Полине Виардо: французская певица не знала русского языка.

* (Из письма С. А. Венгерову (первое собрание писем, СПб., 1885, стр. 261). Высказанное Венгеровым неверное утверждение, что некоторые повести писались Тургеневым на немецком и французском языках, встретило поддержку некоторых русских литераторов. Достоевский, например, не видел в писании на двух языках «ничего запрещенного»: если у Тургенева «такая фантазия, то почему же ему не писать на французском, да и к тому же, если он французский язык почти как русский знает?» («Дневник писателя 1877 г.». Ф. М. Достоевский. Полное собрание художественных произведении, т. XII, 1929, стр. 145).

Тургенев ответил на эти утверждения решительным протестом в редакцию газеты «Наш век» (см. И. С. Тургенев. Сочинения, т. XII. М.—Л., 1933, стр. 398—399).)

Тургенев формировался как писатель именно в ту пору, когда в русском литературном языке уже осуществилась грандиозная революция. Ее вождь, Пушкин, уничтожил китайскую стену, в течение долгого времени отделявшую литературный язык от разговорного. Максимально сблизив их, Пушкин вместе с тем противился тому, чтобы литературный язык целиком растворился в разговорном: «Может ли, — спрашивал он в «Письме к издателю», — письменный язык быть совершенно подобным разговорному? Нет, так же, как разговорный язык никогда не может быть совершенно подобным письменному... Письменный язык оживляется поминутно выражениями, рождающимися в разговоре, но не должен отрекаться от приобретенного им в течение веков. Писать единственно языком разговорным — значит не знать языка»*. Указания Пушкина оказались пророческими: как раз в те годы В. И. Даль повел борьбу за подчинение литературного языка разговорному, к тому же основывающемуся на местных диалектах. Через шесть лет после Пушкина Белинский выступил ему на поддержку. «Простонародный русский язык, — писал он в 1842 году, — сложился и установился в продолжение многих веков; литературный — в продолжение одного века; первый, раз установившись, уже не двигался вперед, как и мысль простого народа; второй — бежит, не останавливаясь, не переводя духу, вследствие беспрерывного вторжения новых понятий и безостановочного развития, а следственно, и движения старых идей»*. Литература должна иметь свой язык, быстро эволюционирующий и непрерывно обогащаемый жизнью.

* (А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений, т. VII, 1949, стр. 438—439.)

* (В. Г. Белинский. Полное собрание сочинений, т. VI, 1955, стр. 557.)

Язык русской реалистической прозы тридцатых годов создавался Пушкиным и Гоголем, которые шли в этом направлении различными дорогами. Пушкин создавал свою прозу на основе принципов «точности и краткости», этих «первых достоинств прозы». В основе его прозаического языка лежала «прелесть нагой простоты». Литературный язык Гоголя отличался большей экспрессивностью: пользуясь его собственной характеристикой, можно сказать, что слово Гоголя «замашисто, бойко», «кипит и животрепещет».

Тургеневский литературный язык как бы синтезировал в себе обе эти традиции пушкинской и гоголевской речи. Ученик Пушкина, Тургенев вместе с тем не принимал его принципа «прелести нагой простоты». Развивая пушкинский реализм, он в то же время развивал и его язык. То и другое обогащалось новыми средствами художественной выразительности.

Интерес Тургенева к языку основывался на прочной научной базе. Получив в юности хорошее филологическое образование, Тургенев в течение всей жизни интересовался лингвистическими проблемами, и в частности — историей и структурой русского языка.

Припомним хотя бы его письмо в редакцию газеты «Наш век» (1877), в котором Тургенев защищал свое право употреблять глагол «обитать» в двух наклонениях, действительном и среднем*.

* (И. С. Тургенев. Сочинения, т. XII. М.—Л., 1933, стр. 395—397.)

Тургенев не отрицал факта языковых заимствований из чужих языков и не боялся их. Устами Потугина в пятой главе «Дыма» он нарисовал картину творческой ассимиляции западноевропейского языкового опыта молодой, но полной сил русской культурой. «Ведь вы чужое берете не потому, что оно чужое, а потому, что оно вам пригодно: стало быть вы соображаете, вы выбираете... Вы только предлагайте пищу добрую, а народный желудок все переварит по-своему, и со временем, когда организм окрепнет, он даст свой сок. Возьмите пример хоть с нашего языка. Петр Великий наводнил его тысячами чужеземных слов, голландских, французских, немецких: слова эти выражали понятия, с которыми нужно было познакомить русский народ; не мудрствуя и не церемонясь, Петр вливал эти слова целиком, ушатами, бочками в пашу утробу. Сперва — точно, вышло нечто чудовищное, а потом — началось именно то переваривание, о котором я вам докладывал. Понятия привились и усвоились; чужие формы постепенно испарились, язык в собственных недрах нашел, чем их заменить...»

В русской речи Тургенев ценил ее исключительную гибкость в отношении даже собственного, уже ставшего традиционным, словесного материала. Он говорил писательнице А. Луканиной: «...какое мне дело до того, что значило слово прежде, если оно, употребленное иначе, верно передает мою мысль... Русский язык вообще грабитель: в нем и латинские и греческие обороты; да он и сам себя грабит, сам с собою не церемонится... Вспомните о наших глаголах, возьмите хоть глагол «итти» — нет у него будущего времени — взял предлог «по» и сочинил «пойду»*.

* (А. Луканина, «Мое знакомство с И. С. Тургеневым». «Северный вестник», 1887, № 2, стр. 57.)

Следуя лучшим традициям русской литературы, Тургенев с чрезвычайным упорством работал над языком своих произведений. Наблюдавший процесс творчества Тургенева Н. Щербань рассказал о том, как романист «беспрестанно как бы придирался к себе: то одно слово поправит, то другое выбросит, то третье вставит; переделывает выражение, строчку прибавит, три выкинет... По мере того как варианты вносились в подлинную рукопись, Иван Сергеевич отмечал их и отдельно. Мало-помалу составилась целая тетрадка загадочного для непосвященных содержания»*.

* (Н. Щербань, «Тридцать два письма И. С. Тургенева». «Русский вестник», 1890, № 7, стр. 18.)

Понимая, что развитие русского, как и всякого иного национального языка, стихийно, Тургенев критиковал писателей, преувеличивавших роль в нем индивидуального почина. Полемизируя со Львом Толстым, Тургенев говорил: «Создать какой-то особый русский язык? Создать язык!! создать море. Оно разлилось кругом безбрежными и бездонными волнами; наше, писательское, дело — направить часть этих волн в наше русло, на нашу мельницу!» (Фету, XII, 436). Тургенев высоко ценил писателей, которые, владея национальным духом русской речи, умели «таким образом ее направить». Он восхищался выразительностью жития протопопа Аввакума, написанного «таким языком, что каждому писателю непременно следует изучать его»*. Ему чрезвычайно нравился «чисто русский слог» Даля, «немножко мешковатый, немножко небрежный, но меткий, живой и ладный» (XI, 101). «Воевода» Островского привел Тургенева «в умиление»: «Эдаким славным, вкусным, чистым русским языком никто не писал до него!» (XII, 358). «Удивительным» он называл и язык «Минина»: «...язык, повторяю — образцовый. Эдак у нас еще не писали»**.

* (А. Луканина, «Мое знакомство с Тургеневым». «Северный вестник», 1887, № 2, стр. 56.)

** («В. П. Боткин и И. С. Тургенев. Неизданная переписка». 1930, стр. 165.)

Чрезвычайно интересны отзывы Тургенева о языке Герцена. Он критиковал в «Былом и думах» «галлицизмы самые вопиющие», «причину которых следует искать в долгом... пребывании» Герцена «за границей». «Это, — писал он в 1857 году Герцену, — тем более неприятно, что вообще язык твой легок, быстр, светел и имеет свою физиономию» (XII, 264). Получив известие о смерти Герцена, Тургенев прежде всего отметил художественное своеобразие и выразительность его речи: язык Герцена, «до безумия неправильный, приводит меня в восторг: живое тело» (XII, 433).

«Живость» языка являлась в глазах Тургенева громадным достоинством; однако он не прощал ради нее «неправильностей» речи, особенно критикуя их в беседах с молодыми писателями. В разговоре с Луканиной Тургенев указывал, что прозаическая часть «Египетских ночей» Пушкина «представляет лучший образец русской речи, который я когда-либо читал. Из Пушкина целиком выработался Лермонтов — та же сжатость, точность и простота». Наоборот, слог Толстого «крайне неправилен, полон галлицизмов, запутан», у этого писателя «грамматического... чутья—никакого». «Никуда не годится», по мнению Тургенева, и «запутанный», подчас «невыносимо риторический» слог Гоголя. Из этих предостережений не следовало, конечно, что Тургенев отрицал мастерство Гоголя и Толстого, но учиться молодым писателям у них «слогу» он считал нецелесообразным и даже опасным: «Я запрятал бы Гоголя подальше от всякого начинающего писателя... Я говорю по отношению к слогу...»*.

* (А. Луканина, «Мое знакомство с Тургеневым». «Северный вестник», 1887, № 2, стр. 54.)

Глубокое чувство языка проявлялось у Тургенева и в его отзывах на произведения русских писателей. Он отмечает неправильности в стихотворении Полонского «Нагорный ключ»: «Извини меня, я неисправимый педант и пурист — есть нерусский оборот... Вряд ли возможно так выразиться»*. И в другом случае: «Я никак не ожидал, что ты, русский человек и поэт, употребишь такой фальшивый галлицизм»**.

* (И. С. Тургенев. Первое собрание писем. СПб., 1855, стр. 201.)

** (Сб. «Звенья», № 8, стр. 174.)

В письме 1858 года к «любезнейшему Фету» Тургенев критикует стих за стихом его переводы:

«Ст[их] 8 — «В какой свои стада пасешь ты стороне» — уж коли подделываться под Петрова, лучше так поставить слова:

Пасешь в какой стада свои ты стороне.

Ст. 14. Облик вечно милый — une cheville.

Ст. 15. Манят — из Нелединского-Мелецкого.

Ст. 16. Твой деву робкую и т. д. — Петров! Петров!» и т. д*.

* (А. А. Фет. Мои воспоминания, ч. I. М., 1890, стр. 230.)

В критике литературного языка Тургенев подчас поднимается до сарказма. Таковы его отзывы о языке гончаровского «Обрыва». Разговоры «между г-жой Беловодовой и Райским» кажутся Тургеневу «противнейшими», «отзывающимися жвачкой» (XII, 397). «Вот уж точно: «А я... я тебя... мм... мм... мм... я тебя... м... люблю... мм... мм... я» (XII, 400): Что же касается языка самого романиста, он представляется Тургеневу «каким-то гладковыбритым, благообразно-мертвенным чиновничьим лицом с бакенбардами, ниточкой вытянутыми от ушей к углам губ» (XII, 397). При всей несправедливости этих отзывов им никак нельзя отказать в полемической заостренности.

Тургенев настойчиво боролся против трафаретности и водянистости языка и того однообразия выразительных средств, которыми страдали некоторые произведения русских писателей сороковых — пятидесятых годов. Даже в «Бедной невесте» Тургенев критиковал ее языковую монотонность: «Каждое лицо» этой ранней пьесы Островского «беспрерывно повторяет одни и те же слова, в которых, по мнению автора, и выражается его особенность» (XI, 140). Еще более разительными и органичными были эти недостатки в речи писателей «ложно-величавой школы», в произведениях светских беллетристов. Первые, «с легкой руки г. Загоскина», заставляют говорить народ русский каким-то особенным языком, «с шуточками да с прибауточками», резко дисгармонируя с замечательно простой и ясной речью русского народа»*. Вторые, как, например, Е. Тур, пишут «небрежным» слогом, речь их «болтлива, часто водяниста» и страдает «риторикой», полна «претензий на сочинительство, на литературные украшения» (XI, 135). В 1878 году Тургенев резко критикует слог О. К. Гижицкой. «Вы, — говорит он этой начинающей беллетристке, — пишете ясно и живо; — но Вы иногда впадаете в тот особенный слог, который я позволил бы себе назвать журнальным — и которого каждый добросовестный писатель тщательно должен избегать. Слог этот отличается какой-то хлесткой небрежностью и распущенностью, неточностью эпитетов и неправильностью языка». Романист рекомендует своей собеседнице придерживаться принципов языкового реализма: следует «положить себе правилом: при передаче собственных мыслей и чувств не брать сгоряча готовых, ходячих (большей частью не точных или приблизительно точных) выражений, а стараться ясно, просто и сознательно верно воспроизводить словом то, что пришло в голову»**.

* (И. С. Тургенев. Сочинения, т. XII. М.—Л., 1933, стр. 79.)

** («Слово». Книгоиздательство писателей в Москве. Сборник восьмой, стр. 27.)

23

Работа Тургенева над языком своих романов раскрывается во всей полноте в черновой рукописи «Накануне» — единственной, находящейся в полном распоряжении советских исследователей*. Рукопись эта не так давно была обследована И. В. Мальцевым (ем. «Ученые записки Ленинградского педагогического института», т. 24, 1939). Дополним его характеристику наблюдениями, касающимися работы Тургенева-романиста над языком.

* (Остальные сохранившиеся автографы тургеневских романов находятся во Французской Национальной библиотеке в Париже.)

Пред нами — черновая рукопись*, в которой пропущены пока отдельные географические названия и исторические подробности: вместо Софии, в которой, по рассказу Берсенева, торговал отец Инсарова (гл. X), несколько раз названо «Солонике». В описании Венеции еще нет названий Джиудекки и «красивейшей из церквей... Палладия», Redentore. В тридцать пятой главе пропущено и название долматского города Зара, куда должны были перевезти тело Инсарова, да и самый эпитет «далматский» еще отсутствует, для него оставлено место. «Слышала ты, Елена, — прибавил он (Инсаров) со внезапным воодушевлением, — говорят, бедные рыбаки пожертвовали своими свинчатками, — ты знаешь, этими тяжестями, от которых невода на дно опускаются, — на пули?» Романист не затрудняет себя всеми этими подробностями, которые он, по-видимому, введет лишь при переписке черновой рукописи. Точно так же поступает Тургенев и в речи Шубина о «феноменальном развитии мускулов» кутилы, которому предстояло быть сброшенным в царицынский пруд: из трех слов «biceps, triceps и deltoideus» (гл. XV) в черновой зафиксировано лишь первое, причем на полях против этого места написано «лат[инское] название]».

* (Рукопись эта хранится в Рукописном отделении Государственной публичной библиотеки имени М. Е. Салтыкова-Щедрина в Ленинграде.)

Черновая рукопись романа «Накануне» позволяет нам внимательно проследить развитие двух противоположных тенденций в работе Тургенева над языком. С одной стороны, он всемерно стремится к краткости и сжатости повествования, что выражается в устранении из речи всего лишнего, необязательного, разжижающего. Но в то же самое время Тургенев производит разработку уже написанного в черновой рукописи, непрерывно обогащая его новыми художественными подробностями. Оба этих процесса совмещаются друг с другом во времени.

Начнем с первой из этих тенденций, то есть с сокращений. Первоначально у Тургенева было намерение обогатить характеристику Инсарова новыми подробностями. Так, например, в одиннадцатой главе «Накануне», после указания на то, что Берсенев нашел аккуратность Инсарова «если не почтенною, то по крайней мере весьма удобною», на полях было написано: «К тому же в Инсарове не было ничего мелкого, педантического — с ним жилось легко, хоть он шел своей дорожкой, жил по-своему». Эти строки не вошли, однако, в окончательный текст тургеневского романа: писатель не захотел ими предвосхищать того, что должно было раскрыться лишь в действии. Руководствуясь теми же мотивами, Тургенев сократил и характеристику Елены в шестой главе «Накануне». «Она легко бледнела, почти никогда не краснела и не смеялась. Руки у ней были узкие, розовые, с длинными пальцами, ноги тоже узкие; она ходила быстро, почти стремительно, немного наклоняясь вперед. Натура энтузиастическая, действительно восторженная, горячая, глубоко закипающая, она росла очень странно; училась хорошо, не шалила — и вдруг (сжигала) бросала в печку все свои книги...» Набранное здесь курсивом не вошло в беловой текст романа, потому ли, что Тургенев не желал предвосхищать характеристикой действие, потому ли, что он воздержался от наделения Елены эксцентрическими чертами. Она могла быть настойчивой и угловатой без бросания в печку «всех своих книг», могла быть серьезной и вместе с тем смеяться и живо и непосредственно чувствовать.

В своем неуклонном стремлении к сжатости Тургенев устраняет из повествования, целые сцены (рассказ спасенного Инсаровым «Петра Николаевича»)*. Он жертвует во имя лапидарности изложения и бытовыми деталями (например, снимает указание на то, что «на двор» к уезжающему Инсарову «привезли и повозку» — гл. XXXII).

* (Он впервые был — не вполне исправно — опубликован в издании: И. С. Тургенев. Накануне, Отцы и дети. М.—Л., «Academia», 1936, стр. 522—524.)

С особенной рельефностью это стремление к сжатости проявляется в работе над языком. Написав о Шубине «усы его только что едва пробились» (гл. I), Тургенев затем вычеркивает совершенно лишние здесь слова «только что». Он жертвует деталями: «лежали, раскинувшись, на траве два молодых человека» (гл. I) — слово «раскинувшись» вычеркнуто, «...пробормотал Берсенев и весь покраснел...» (гл. IV) — устранено слово «весь», совершенно здесь ненужное. В фразе «казачок вошел и доложил о приходе двух приятелей» (гл. XII) слова «вошел и» также были изъяты: раз казачок доложил, значит он предварительно вошел в комнату. «... поймал ее пальцы и так сильно их тиснул, что она пискнула...» (гл. XV) — устранено слово «сильно». В девятнадцатой главе первоначально было написано: Елена «бросилась на колени [и стала]. Ей нужно было молиться».Все слова, набранные здесь курсивом, были изъяты — Елена бросилась на колени, чтобы молиться, но романист предоставляет читателям самим сделать этот вывод.

Процесс сокращения касается также лишних или маловыразительных эпитетов. «В один ненастный вечер она сидела в своей комнатке и, обрубая платки, с невольным унынием прислушивалась к тоскливым завываниям ветра» (гл. XXX). Эпитет «тоскливый» оказался изъятым — указания на «невольное уныние» Елены и на «ненастный вечер» делали его излишним. Инсаров «виделся украдкой с разными таинственными лицами» (гл. XXX) — имеющееся здесь слово «украдкой» делало необязательным эпитет «таинственный». Иногда эпитеты сокращаются романистом, чтобы не перегружать внимания читателей не идущими к делу подробностями: «...они отыскали большую, хитро раскрашенную лодку...» (гл. XV). «Молодой курносый парень в красной александрийской рубахе» (там же). Подчеркнутые здесь слова оказались изъятыми.

Сокращения нередко направлены против излишнего «разжевывания», против растолковывания читателям того, что должно быть и без этого понятно. «Меня терзает мысль, что если б я раньше понял ее, если б я умеючи взялся за дело... она бы меня полюбила. Да что толковать!» (гл. XII). Фразу «она бы меня полюбила» романист вычеркнул: мысль Шубина и без нее совершенно понятна, и для него гораздо уместнее было бы здесь прибегнуть к фигуре умолчания.

Наконец, тургеневские сокращения имели целью устранение излишней образности. «Увар Иванович только поглядел на него и поиграл пальцами по клавишам воображаемого фортепиано» (гл. VIII). Подчеркнутые здесь слова нельзя признать вполне удачными: они придавали привычному жесту Увара Ивановича несвойственную ему осмысленность. И Тургенев сократил эти слова: Увар Иванович у него только «играет пальцами».

Таковы языковые сокращения «Накануне». Гораздо чаще в тургеневской работе встречается разработка уже набросанного им в рукописи текста. В черновой рукописи романа еще не было ни рассказа Елены о подвиге, совершенном когда-то крепостным Стахова, буфетчиком Василием (гл. XVI), ни превосходной сатирической характеристики дворян, убежденных «в существовании исключительных, породистых особенностей, им одним свойственных» (гл. XXI), ни замечательных слов Шубина об Инсарове: «Он с своей землей связан» и т. д. (гл. XII), равно как и слов Инсарова о страдании порабощенного болгарского народа («нас режут...» — гл. XIV). Лишь завершив свою черновую рукопись, Тургенев вводит в текст размышления Елены о причинах постигшего ее и Инсарова несчастья: «видно, была вина» (гл. XXXV). Даже заключительная фраза романа «Увар Иванович поиграли перстами и устремил в отдаление свой загадочный взор», насколько можно судить по почерку и чернилам, была приписана в роман позднее: первоначально «Накануне» завершалось вопросом Шубина: «будут ли у нас люди?..»

Лишь путем постепенной разработки уже написанного Тургенев добивается художественной полноты. Первоначально Елена говорила о Курнатовском: «Он должен быть самоуверен, трудолюбив, способен к самопожертвованию (ты видишь: я беспристрастна), но большой деспот» (гл. XXII). Фраза эта подверглась затем разработке (новые слова здесь набраны курсивом) : «Он должен быть самоуверен, трудолюбив, способен к самопожертвованию (ты видишь: я беспристрастна), то есть к пожертвованию своих выгод, по он большой деспот». Введенные в характеристику Курнатовского подробности иронического оттенка придали ей гораздо большую определенность.

Разработка охватывает у Тургенева все стороны его речи. Она проявляется в работе над глаголом: при появлении в его комнате Елены «Инсаров затрепетал весь» вместо первоначально набросанного «Инсаров вздрогнул» (гл. XXIII). Во время объяснения Елены с отцом «глаза ее заблистали» вместо первоначального и менее выразительного: «глаза ее заблестели» (гл. XXX)*. Примером виртуозной разработки глаголов может служить следующее место пятнадцатой главы (добавленные слова набраны здесь курсивом): «Первый визгливо, как безумный, залился Шубин, за ним горохом забарабанил Берсенев, там Зоя рассыпалась тонким бисером. Анна Васильевна тоже вдруг так и покатилась...» Без глагольных форм «забарабанил», «рассыпалась тонким бисером» и «так и покатилась» картина всеобщего веселья была бы менее выразительной и богатой индивидуальными оттенками.

* (Нередки случаи, когда, заменив первоначальный глагол, Тургенев вслед за этим не удовлетворяется заменой и возвращается к первоначальному варианту. Два примера из четвертой главы. «Шубин уставился на нее» заменено: «Шубин посмотрел на нее» (в окончательном тексте: «Шубин уставился на нее»). В успокоенном голосе Берсенева «слышалась радость человека, который сознает, что ему удается высказываться перед другим, дорогим ему человеком». Заменив глагол «слышалась» на «звучала», Тургенев не случайно, однако, вернулся к первоначальному варианту: глагол «слышалась» более тонко оттеняет сложность переживаемого Берсеневым чувства.)

Устраняя маловыразительные эпитеты, романист в то же самое время мастерски пользуется эпитетом для художественной разработки. Шубин целовал плечи и руки Зои. Елена, рассказывает он другу, «застала меня посреди этих свободных занятий....» (гл. V). Иронически окрашенное здесь слово «свободных» было вписано Тургеневым несколько позднее; излишне говорить о том, каким уместным оно здесь оказалось. Прежде чем написать о «медленно блуждавших» глазах Берсенева (гл. IV), Тургенев испробовал эпитеты «тихо» и «медленно», не удовлетворившись ни одним из них. Сравним в девятой главе: «Позвольте мне рассказать вам маленький анекдотец» (сначала было написано: «небольшой», «короткий» анекдотец). В девятнадцатой главе об Елене: «сердце ее [тихо] [сладко] радостно, но слабо шевельнулось». Пример разработки с помощью эпитетов дает следующее место тридцать второй главы: «Раздались поцелуи, звонкие, но холодные поцелуи разлуки, напутственные, недосказанные желания, обещания писать, последние, полусдавленные прощальные слова...».

Оперируя одновременно глаголами и определениями, Тургенев достигает в разработке первоначального текста большой художественной выразительности: «Увар Иванович лежал на своей постели. Рубашка без ворота, с крупною запонкой, охватывала его полную шею и расходилась широкими свободными складками на его, почти женской груди, оставляя на виду большой кипарисовый крест и ладонку. Легкое одеяло покрывало его пространные члены. Свечка тускло горела «а ночном столике, возле кружки с квасом, а в ногах Увара Ивановича, на постели, сидел, подгорюнившись, Шубин» (гл. XXX). Введением десяти слов Тургенев придает этому описанию предельную выразительность. Свет в комнате Увара Ивановича, поза, которую принимает сидящий на его постели Шубин, создаются с помощью всего лишь одного слова!

Черновая рукопись «Накануне» содержит интересный материал и для уяснения процесса работы Тургенева над языком действующих лиц. Так, уже здесь он намечает германизированное произношение русского слова скандалистом немцем: «Я официр» (гл. XV); первоначально было написано офицер, но Тургенев тут же заменил «е» на «и». Уже в черновой рукописи портной, на квартире у которого живет Инсаров, говорит: «наша хозяйке ему и воду носила» (гл. XXV); затем эта форма повторена. Однако индивидуальность речи персонажа не всегда схватывается Тургеневым сразу: к первоначально написанному тексту приписывается и фраза Анны Васильевны «...была и я, в мое время, хоть куда; из десятка бы меня не выкинули» (гл. XV), и любимая поговорка Стахова «Это все фразы» (гл. VIII), и слова Берсенева о том, что содержание сочинения его отца передать Елене «в немногих словах несколько трудно» (гл. IV).

Забота Тургенева о разработке речи действующего лица хорошо демонстрируется на примере Шубина. Вот как она выглядит в первоначальном черновом тексте и в приписках к нему над строкой, на полях и позднейшего времени:

«К чорту! К чорту! К чорту! — воскликнул нараспев Шубин... — Конечно, во всем красота, даже и в твоем носе красота*, да за всякою красотой не угоняешься.

* (Напомним, что у Берсенева был «острый и немного кривой нос».)

...Нет, брат, — продолжал Шубин, — ты умница, философ, третий кандидат Московского университета, с тобой спорить страшно, особенно мне, недоучившемуся студенту...» (гл. I).

В процессе постепенной разработки в речи Шубина входят его крылатые слова («Тгето, Bizantia!» — XX), его литературные образы* и сравнения (например, Харлампия Лущихина с «первой московской воронкой» — гл. XX). В разговоре с Уваром Ивановичем в конце тридцатой главы почти все самые значительные в идейно-художественном плане реплики Шубина приписаны к первоначальному тексту.

* (Написав первоначально в сцене свидания Шубина с Берсеневым: «Я пришел к тебе украдкой, как к любовнице», Тургенев заменяет последние два слова: «как Макс к Агате» (гл. XII).)

С помощью характерных деталей автор «Накануне» производил и художественную разработку диалога. Наиболее яркий пример ее содержится в тридцатой главе:

«Елена села. Анна Васильевна слезливо высморкалась. Николай Артемьевич заложил правую руку за борт сюртука.

— Я вас призвал, Елена Николаевна, — начал он после продолжительного молчания, — с тем, чтоб объясниться с вами, или, лучше сказать, с тем, чтобы потребовать от вас объяснений... — Николай Артемьевич искал в ход одни басовые ноты своего голоса» (гл. XXX).

Набросав речь Стахова, Тургенев своими вставками подчеркивает склонность Николая Артемьевича к толчению одной и той же несложной мысли: «Было время, — начал снова Николай Артемьевич, — когда дочери не позволяли себе глядеть свысока на своих родителей, когда родительская власть заставляла трепетать непокорных. Это время прошло, к сожалению; так, по крайней мере, думают многие...»

Так многообразны пути, по которым производится Тургеневым работа над языковой тканью его романов.

Укажем в заключение на то внимание, которое он еще в рукописи уделяет синтаксической стороне речи. Романист неизменно заботится о соблюдении логического ударения и переносе в конец фразы ее наиболее важной в смысловом отношении части. Первоначально о Елене говорилось: «Она зажила собственною, своею жизнию, но одинокой жизнию» (гл. V). Это было исправлено: «но жизнию одинокою» (гл. VI). «...и они медленно вернулись домой, взглянув в последний раз на церковь святого Марка, на ее куполы, где под лучами луны на голубоватом свинце зажигались пятна фосфорического света». Это место тридцать третьей главы переработано так, что описание завершается действием: «...и, взглянув в последний раз на церковь св. Марка, на ее куполы, где под лучами луны на голубоватом свинце зажигались пятна фосфорического света, они медленно вернулись домой».

Черновая рукопись «Накануне» содержит в себе ценный материал для характеристики работы Тургенева над языком.

24

Характеризуя собственно тургеневскую речь, следует прежде всего отметить в ней отсутствие какого бы то ни было стремления к искусственному «благозвучию». Это кажется невероятным: мы по традиции привыкли считать, что Тургенев — в отличие, например, от Льва Толстого — смягчает, приукрашивает, эстетизирует и т. д. Горький, например, причислял Тургенева к наиболее «изящным формовщикам слова» в русской литературе*. Того же мнения придерживался и А. Н. Толстой. В литературной юности ему «казалось, что нужно писать красиво, чтобы речь лилась по всем канонам словесности — по-тургеневски...»**.

* (М. Горький, Из письма к Треневу. Сочинения, т. 29, 1955, стр. 212.)

** (А. Н. Толстой, «О драматургии». Полное собрание сочинений, т. 13, стр. 357.)

Факты, однако, убеждают в обратном. Тургенев — решительный противник нарочитого «изящества», внешнего и неоправданного благообразия. Именно в этом смысле он указывает А. Луканиной на присущее ей «стремление к «красивости» в выражениях — от этого нужно отучиться и немилосердно вычеркивать все подобное, когда подметишь его у себя»*. В критической статье о Тютчеве Тургенев охотно пользуется выражением, «не совсем принятым в хорошем обществе», но живым и выразительным (XI, 166). В беллетристической речи Тургенева мы не находим и следов пуризма, нарочитой очищенности: им романист предпочитает разговорную грубоватость и простоту. Лаврецкий и Лиза в памятный для них вечер перед объяснением, «кажется, взялись бы... за руки, наговорились бы досыта». В «Накануне» немало грубых выражений, которые Тургенев намеренно вводит в свою речь. Шубин «понял... немой намек и скорчил кислую рожу». О пьяном немце в Царицыне говорится, как о лошади: «ноги его брыкнули на воздухе». Подчеркнутая «антиэстетичность» речи особенно заметна в «Дыме»: Литвинов «медленно опустился на диван, словно кто пихнул его в грудь». Эти слова употреблены в девятой главе романа для описания тягостных переживаний героя: Литвинов только что получил от Ирины письмо, в котором она просила навсегда с нею расстаться и забыть ее.

* («Северный вестник», 1887, № 2, стр. 70.)

Не стремясь к эстетизации речи, Тургенев избегает даже внешнего благозвучия. В двенадцатой главе «Рудина» он пишет о мужике «в грубой свитчонке», в девятнадцатой главе «Дворянского гнезда» упоминает о «небольшом, но прерьяном и шумливом самоварчике. В двадцать третьей главе «Накануне» мы читаем: «Сердце Инсарова сильно билось: и его надежды сбывались». Тургенева нисколько не смутило здесь созвучие глаголов. Он вообще не боится созвучий, вроде «истая эгоистка» (ДГ XXXII), «разом разорвал» (Дым IX) и им подобных. Внешнему благозвучию Тургенев решительно предпочитает точность :и выразительность. Из дорожной коляски, «слегка потягиваясь и покряхтывая, вылез господин...» (Руд, эпилог). Романист мог бы сказать «кряхтя», он предпочел употребить форму менее благозвучную, но точную: Лежнев кряхтит «слегка», он только «покряхтывает».

Словарный фонд, которым пользуется Тургенев-романист, отличается исключительным богатством. Лемм «отошел от него с пустыми руками». Вместо обычного глагола «покинуть» или «расстаться» Тургенев пользуется здесь глаголом, означающим «оставлять место, должность»*. Вместо обычного глагола «стесняться» Тургенев употребляет менее распространенное, но сохранившее свой колорит слово «чиниться»: Варвара Павловна, «не чинясь, села за фортепиано», Лиза, «не чинясь, по целым часам беседовала со старостой...» Точно так же употребляются Тургеневым и другие малоупотребительные в живой речи глаголы. «Уходить» вместо обычного «проходить»: сухопарый мужичок, умевший «уходить в сутки по 60 верст». «Захилеть» в значении заболеть, одряхлеть: «Иван Петрович вдруг захилел, ослабел, опустился». «Занестись» в смысле увлечься: «Паншин занесся до того, что...» и т. д. «Вдвинуться» вместо всунуться: «Осторожно вдвинулась в комнатку голова хозяйской дочери». «Положить» в смысле запросить, назначить: «какую цену он положил своему согласию». Замену употребительного слова на менее ходовое находим мы и в прилагательных и наречиях: романист пользуется, например, словом «отменно» в смысле чрезвычайно: «отменно схожий бюст» и т. д.

* (В. И. Даль. Толковый словарь живого великорусского языка, т. II. М., 1955, стр. 764 («У них люди не живут, все отходят»).)

Тургенев чрезвычайно ценил малоупотребительные в его время слова, обладающие, однако, историческим колоритом. Их особенно много в «Дворянском гнезде»: «Маланья Сергеевна охотно помирилась бы на этих напоминовениях». О муже Агафьи сообщается: «Его повернули в скотники». Архаизмы встречаются у Тургенева там. где он говорит о далеком прошлом, подчеркивая исторический колорит повествования именно такими, теперь уже вышедшими из употребления словами и выражениями. Федор Иванович Лаврецкий «происходил от старинного дворянского племени. Родоначальник Лаврецких выехал в княжение Василия Темного из Пруссии и был пожалован двумя стами четвертями земли в Бежецком верху. Многие из его потомков числились в разных службах, сидели под князьями и людьми именитыми на отдаленных воеводствах» и т. д. (ДГ VIII). Напомним также характеристику рода Осининых, в которой архаизмы романистом намеренно выделены и подчеркнуты: далекие предки Ирины «неоднократно были жалованы за «работы и кровь и увечья», заседали в думе боярской, один из них даже писался с «вичем»*, но попали в опалу по вражьему наговору в «ведунствей кореньях»; их разорили «страшно и все конечно», отобрали у них честь, сослали их в места заглазные; рухнули Оеинины и уже не справились, не вошли снова в силу; опалу с них сняли со временем, и даже «московский дворишко» и «рухлядишку» возвратили, но ничто не помогло. Забеднял, «захудал» их род...» и т. д. (Дым VII). Какая творчески-непринужденная и вместе с тем исторически точная реконструкция языка древнерусских документов и исторических летописей!

* (То есть с полным отчеством.)

Отметим, что Тургенев и любил изучать и хорошо знал эту древнюю русскую речь (см. в шестой главе «Дыма» стилизованный под нее документ о порче дворового человека, одержимого «болезнью, по медицинской части недоступною»).

Характерное для Тургенева предпочтение не шаблонных, не банальных слов в равной мере проявляется в эпитетах и глаголах. Калитин получил «изрядное воспитание» — не хорошее, а лишь изрядное. Леночка Калитина — «смазливая девочка», не красивая, а лишь смазливая. Паншин «дулся на Лизу» — Тургенев не говорит «сердился»: это придало бы поведению Паншина излишнюю серьезность. Калитин — «большой не охотник до сельской тишины» — не враг тишины, а только не охотник до нее. Почтенный «этот человек жил не близко» — не далеко, а только не близко. «Лаврецкий усмехнулся и поиграл шляпой». Употребить здесь несовершенную форму глагола — «начал играть» — значило бы внести неопределенность, выражение же «повертел шляпой» было бы лишено иронической окраски, вносимой словом «поиграл».

Иногда Тургенев намеренно употреблял тяжеловесное выражение, потому что оно верно характеризовало действующее лицо: «...продолжал Гедеоновскнй, показывая вид, будто не слышал замечания Марфы Тимофеевны» (ДГ II). Правильнее было бы сказать «делая вид». Но эта тяжеловесная форма идет к образу Гедеоиовекого, мастера на «тяжелые разглагольствования».

В языке тургеневских романов мало новых словообразований, неологизмов. В четырнадцатой главе «Дворянского гнезда» мы читаем: «Генеральша как-то скоро стушевалась». Глагол «стушеваться» был «изобретен» и введен в русскую литературу Достоевским (повесть «Двойник», 1846)*. Тургенев его повторяет уже не как неологизм. Слово «сочувственник» характеризует речь не самого Тургенева, а Шубина. « — Постой, постой, — возразил Берсенев. — Это парадокс. Если ты не будешь сочувствовать красоте... — Эх, ты, сочувственник! — брякнул Шубин и сам засмеялся новоизобретенному слову...» (Нак I). Собственно тургеневским неологизмом является слово «усонос» — «из отставных гвардейских усоносов» (ДГ, эпилог), однако не привившееся в русской литературной речи. К неологизмам Тургенев вообще относился сдержанно, и сам избегал их. В споре с Фетом, переводчиком Горация, он критиковал употребление не только устарелых, но даже небывалых слов, вроде «завой» (завиток), «ухание» (запах) и т. д. «Я всячески старался ему доказать, что «ухание» так же дико для слуха, как, например, «получие» (от благополучия)» (С. Аксакову, 1853)**.

* («Слово «стушеваться», — писал Достоевский в «Дневнике писателя», — значит исчезнуть, уничтожиться, сойти, так сказать, на нет. Но уничтожиться не вдруг, не провалившись сквозь землю, с громом и треском, а, так сказать, деликатно, плавно, неприметно погрузившись в ничтожество... новое словцо не возбудило никакого недоумения в слушателях, напротив, всеми было вдруг понято и отмечено. Белинский прервал меня именно с тем, чтоб похвалить выражение. Все слушавшие тогда (все и теперь живы) тоже похвалили. Очень помню, что похвалил и Иван Сергеевич Тургенев...» (Ф. М. Достоевский. Полное собрание художественных произведений, т. XII, 1929, стр. 298).)

** («Вестник Европы», 1894, № 2, стр. 474.)

Основу словаря тургеневских романов составляют разговорно-просторечные формы*. Он употребляет слова «не вступно», «сбочась», «сутулина», «бранчивый», (пользуется союзом «да» вместо «и»: «жила... с теткой да старшим братом» и т. д. Какой бы роман Тургенева мы ни взяли, всюду нам в изобилии встретятся эти разговорно-просторечные формы. В «Дворянском гнезде»: «Рано понял необходимость... набить деньгу» (гл. ?), «держал... сестру и тетку в черном теле» (там же), «никто ей не прекословил» (там же), «она обтерпелась» (гл. IX), «он не смел пикнуть при ней» (гл. XI), «поскакал во всю прыть» (гл. XXVIII), «у него ушки разгорелись» (гл. XXXIV), «оставил жене тысяч пять на прожиток» (гл. XLIV).

* (Когда-то, во время работы над «Записками охотника», Тургенев неумеренно пользовался словами орловско-курского диалекта, чем и вызывал иногда протесты со стороны Белинского. Последний писал в 1848 году П. В. Анненкову, что Тургенев «пересаливает в употреблении слов орловского языка, даже от себя употребляя слово «зеленя», которое так же бессмысленно как «лесяня» и «хлебяня» вместо леса и хлеба» (В. Г. Белннск и Полное собрание сочинений, т. XII, 1956, стр. 467). Пример этот мог быть оспорен Тургеневым: слово «зеленя» имеется в курском диалекте, где оно означает озимь: «зеленя-то хороши, да яровые плохи» (Даль, I, 677). Слово это удержалось и впоследствии, расширившись в своем значении. «Зеленя» — обл. — всходы озимых и яровых хлебов» («Словарь русского языка». М., 1953, стр. 200). Однако тенденция к «пересаливанию» у автора «Записок охотника» имелась. Нужно сказать, что в романах она значительно ослабела и географически нейтрализовалась. Употребляемые теперь Тургеневым областные слова часто перестают быть специфически орловскими.)

Тургенев не раз пользовался просторечным глаголом «полегчить»: «К вечеру Инсарову полегчило» (Нак XXIV) Павлу Петровичу скоро полегчило» (ОД XXIV), «К утру ему полегчило» (ОД XXVII). Разнообразя свою речь, он любит употреблять несовершенные формы глаголов: «mlle Boncourt навастривала уши», «шлафрок, какого он еще и не нашивал» «Анна Васильевна то и дело угащивала» (Нак XXV), «с кем не наживался» (ОД XX), «Деньги долго пошевеливал на ладони» (Руд XII) и т. д.

Разговорно-просторечный стиль повествования подчеркивается и орфографией, например окончанием на «у» в родительном падеже слов мужского рода: «чаю из липового цвету» (ОД XXVII), «Он не давал ей покою» (ОД VII), «Кроме шелку да бархату она ничего носить не хотела» (ДГ XXXV) и др. Тургенев пишет «без скрыпу» (ДГ II), «зубом скрыпнул» (Новь XXIII), «квартера» (Новь IV, XII), «плеча» (Новь V) и др.

В речи Тургенева решительно и повсеместно доминирует стихия разговорности, проявляясь в отказе от излишней книжности, в непринужденной образности выражений: «Берсенев отправился восвояси», «Находил на нее этот стих зимой», «Уже Шубин вместе с горничными и Зоей собирался снова явиться на выручку», «Арина Власьевна сперва помолилась всласть» и т. д.

Тургенев виртуозно пользуется разнообразными средствами языковой выразительности, например скоплением уменьшительных. В портрете Зои Мюллер: «миленькая, немного косенькая русская немочка», «крошечные губки», «плечико» (Нак IV). Еще более выразительно передан им — через скопление разнообразных глаголов — распад и маразм личности и домашнего быта Ивана Лаврецкого:

«Не доверяя искусству русских врачей, он стал хлопотать о позволении отправиться за границу. Ему отказали. Тогда он взял с собою сына и целых три года проскитался по России от одного доктора к другому, беспрестанно переезжая из города в город и приводя в отчаяние врачей, сына, прислугу своим малодушием и нетерпением. Совершенной тряпкой, плаксивым и капризным ребенком воротился он в Лаврики. Наступили горькие денечки, натерпелись от него все. Иван Петрович утихал только, пока обедал; никогда он так жадно и так много не ел; все остальное время он ни себе, ни кому не давал покоя. Он молился, роптал на судьбу, бранил себя, бранил политику, свою систему, бранил все, чем хвастался и кичился, все, что ставил некогда сыну в образец; твердил, что ни во что не верит, и молился снова; не выносил ни одного мгновенья одиночества и требовал от своих домашних, чтоб они постоянно, днем и почыо, сидели возле его кресел и занимали его рассказами, которые он то и дело прерывал восклицаниями: «Вы всё врете — этакая чепуха!» (ДГ XI).

Как виртуозно насыщает Тургенев этот отрывок глаголами (их тридцать два на двадцать строк текста), для того чтобы этим разнообразием действий Ивана Лаврецкого показать нескончаемую возню помещика-самодура с собственной персоной, его тягостное «скрипенье» по дорогам жизни.

Разнообразие глаголов выступает также в ремарках тургеневских романов. Писатель почти никогда не употребляет обыкновенных «говорил», «сказал», заменяя их словами «промолвил», «прошептал», «пролепетал», «прибавил», «проговорил», «вопил», «воскликнул» и пр.

Культивируя глагол, Тургенев-романист идет вслед за Пушкиным, глаголы которого «выражают действие прямо... скромны, не эксцентричны и существенны»*. Эту пушкинскую установку на глагольность поэтической речи развивает Достоевский (два его романа — «Бесы» и «Братья Карамазовы» — начинаются деепричастиями). В современной советской литературе роль глагола особенно подчеркивает А. Н. Толстой: «В художественной речи главное — это глагол, и это попятно, потому что вся жизнь — это есть движение. Если вы найдете правильное движение, то вы тогда можете спокойно дальше делать ваши фразы...»**. Однако одни глагольные формы не дают художественной выразительности: «Я, читатель, не чувствую движения. Я хочу знать, как она встала, как пошла — тихо, шатаясь, весело? как ой согнул — быстро, с усмешкой, нехотя?»***.

* (А. Лежнев. Проза Пушкина. М., 1937, стр. 102.)

** (Цит. по статье В. Р. Щербины «А. Н. Толстой о процессе художественного творчества». «Вопросы философии», 1955, № 5, стр. 90.)

*** (М. Горький. Собрание сочинений, т. 29, 1955, стр. 99.)

Тургенев вполне согласился бы с этой поправкой Горького. В его романах глагол постоянно сочетается с определением, выполняющим разнообразные художественные функции.

25

Авторская речь Тургенева насыщена образами. В ней сравнительно мало мифологических имен, которые, там, где они есть, даются исключительно в характеристических целях. О Лаврецком: «Он и был невинен, как дитя, этот юный Алкид» (ДГ XV). О Глафире Петровне, старой сенной девушке Василисе и воспитательнице Лаврецкого, старухе-шведке: «три старые девы, словно Парки, молча и быстро шевелят спицами...» (ДГ XI). Ласунская выражает надежду, что «звуки музыки укротят» Пигасова — «Орфей укрощал же диких зверей» (Руд II). Стаховыми и их друзьями овладел «неудержимый, несмолкаемый смех... как у небожителей Гомера» (Нак XV). Василий Иваныч Базаров сравнивает своего сына и Аркадия с «Кастором и Поллуксом». «Вон куда в мифологию метнул! — промолвил Базаров» (ОД XXI). Упоминание мифологических имен у Тургенева редко, и применение их зачастую вызывает протест, например: «Диоскуры, Диоскуры! — повторил Василий Иваныч. — Однако полно, отец, не нежничай» (там же).

В подавляющем большинстве случаев образность тургеневских романов внутреннего происхождения: он черпает ее из недр самого языка. Наталья «сидела, не шевелясь; ей казалось, что какие-то темные волны без плеска сомкнулись над ее головой и она шла ко дну, застывая и немея» (Руд XI). Иван Лаврецкий «счастливо играл в карты, заводил знакомства, участвовал во всех возможных увеселениях, словом, плыл на всех парусах» (ДГ VIII). В «Накануне» речь романиста отличалась образностью и тогда, когда он определял «страшную силу» бури на Адриатике («опытные моряки в конторах «Ллойда» качали головами и не ожидали ничего доброго»), и тогда, когда во всех подробностях описывалось барахтанье пьяного немца в царицынском пруду: «...с тяжким плеском бухнулся в пруд и тотчас же исчез под заклубившейся водой... Прошла минута... и круглая голова, вся облепленная мокрыми волосами, показалась над водой; она пускала пузыри, эта голова; две руки судорожно барахтались у самых ее губ» (Нак XV).

В языке Тургенева сравнительно мало метафор: подобно Пушкину, он избегает их в своей обычной речи. В тридцать четвертой главе «Дворянского гнезда» он напишет: «Дверь на балкон широко зевала, раскрытая настежь». Но этот метафорический образ одинок в сдержанном и точном описании калитинского сада. И в. то же время, когда, по ходу действия, в язык автора врываются эмоциональность и патетика, он немедленно насыщается густым потоком метафор. «...Сладкая, страстная мелодия с первого звука охватывала сердце; она вся сияла, вся томилась вдохновением, счастьем, красотою; она росла и таяла; она касалась всего, что есть на земле дорогого, тайного, святого; она дышала бессмертной грустью и уходила умирать в небеса. Лаврецкий выпрямился и стоял, похолоделый и бледный от восторга. Эти звуки так и впивались в его душу, только что потрясенную счастьем любви; они сами пылали любовью» (ДГ XXXIV).

Сравним яркометафорический пейзаж двадцать второй главы «Нови», рисующей свидание Нежданова и Марианны в березовой роще. «Ветер не переставал; длинные пачки ветвей качались, метались как распущенные косы... яркие пятна света мятежно колыхались снова: они путались, пестрели, мешались с пятнами тени... шум и движение были те же; но какая-то праздничная радость прибавлялась к ним. С таким же радостным насилием врывается страсть в потемневшее, взволнованное сердце...»

Другим образным средством Тургенева являются сравнения, иногда сосуществующие с эпитетами в одной и той же фразе: «Как тараканы сползались... мелкие людишки в его обширные, теплые и неопрятные хоромы» (ДГ VIII). Сравнений у Тургенева немного, они у него кратки, концентрированны: жизнь в имении Лаврецкого «текла неслышно, как вода по болотным травам» (ДГ XX), Варвара Павловна «привлекала гостей, как огонь бабочек», фельетонисты кишели в Париже тридцатых годов, «как муравьи в разрытой кочке» (ДГ XV), «Словно вспыхнула пожаром, словно Грозовою тучею налетела любовь» (Дым VII). Тургенев не разделял свойственного Гоголю влечения к распространенным сравнениям*, которые неизбежно нарушили бы ритм его быстрого и сжатого повествования. «Ястребом напустился на сына» (ДГ VIII). «Голос ее как ножом резанул его по сердцу» (ДГ XXXVI). «Слезы бежали вновь как вода из давно накопившегося родника». «Быстро и неслышно, как подснежные воды, протекала молодость Елены» (Нак VI). Немец «отстранил Шубина своею мощною рукою, как ветку с дороги» (Нак XV). «Ее горячие быстрые слова пронеслись над ним, как грозовой ливень» (Дым XIV). В подавляющем большинстве случаев эти сравнения умещаются в несколько слов; лишь иногда Тургенев придавал им несколько более распространенную форму (таково, например, сравнение Лизиной гувернантки не птицей)**.

* (Ср., например, в «Мертвых душах» классическое сравнение «черных фраков» на губернаторском балу с мухами «на белом сияющем рафинаде».)

** («...девица Моро была крошечное сморщенное существо с птичьими ухватками и птичьим умишком. В молодости она вела жизнь очень рассеянную, а под старость у ней остались только две страсти — к лакомству да к картам. Когда она была сыта, не играла в карты и не болтала лицо у ней тотчас принимало выражение почти мертвенное: сидит, бывало, смотрит, дышит — и так видно, что никакой мысли не пробегает в голове. Ее даже нельзя было назвать доброю: не бывают же добры птицы» (ДГ XXXV). Другой пример распространенного сравнения см. в двадцать пятой главе «Отцов и детей»: меняясь «с Базаровым самыми простыми речами, даже шутя с ним», Одинцова «чувствовала легкое стеснение страха. Так люди на пароходе, в море, разговаривают и смеются беззаботно, ни дать ни взять, как на твердой земле; но случись малейшая остановка, появись малейший признак чего-нибудь необычайного, и тотчас же на всех лицах выступит выражение особенной тревоги, свидетельствующее о постоянном сознании постоянной опасности».)

Мир, из которого Тургенев брал материал для своих сравнений, необычайно разнообразен. Романист уподобляет Рудина путешествующему принцу, Одинцову в отношении Аркадия — «замужней сестре», глядящей «на очень молоденьких братьев» (ОД XIV). Он сравнивает Аркадия, стремительно едушего к Одинцовой, с «молодым офицером, спешащим на сраженье» (ОД XXII), Фенечку — с «мышкой», запрятавшейся в норку, гувернантку Натальи — со «старой, очень умной лягавой собакой» (Руд XI), хозяйство кирсановской усадьбы — с «домоделанной мебелью из сырого дерева» (ОД VII) и т. д.

Сравнения помогают Тургеневу раскрыть особенности портрета или переживаний действующих лиц. Так, например, Рудин впервые заговаривает с Натальей «мягко и ласково, как путешествующий принц» (Руд III), — сравнение это тонко оттеняет его позирование. Сравнение Лежнева с «большим мучным мешком» (Руд I) или Лемма с тихо шевелящимся пауком (ДГ XXI), бесспорно, оттеняет характерные черты внешности этих людей. В «Нови» характеристика кокетничающей с Неждановым Сипягиной заканчивается таким сравнением: «Трудно устоять человеку, когда по такому ясному, нетронутому существу забегают огоньки как бы невольной тайной неги; он так и ждет, что вот-вот наступит час — и лед растает; но светлый лед только играет лучами и не растаять и не помутиться ему никогда!»*. И тут же, вслед за выразительным сравнением светской кокетки со льдом, следует второе сравнение, контрастное первому, но столь же многозначительное: «...Валентина Михайловна постаралась загладить свою ошибку и распустилась еще немножко больше перед ним... Так в томный жар летнего полудня расцветшая роза распускает свои душистые лепестки, которые вскоре снова сожмет и свернет крепительная прохлада ночи» (Новь XII). Два образа вполне характеризуют здесь иллюзии Нежданова и осторожную, эгоистическую тактику Сипягиной.

* (Образ этот употреблен Тургеневым и в сцене прощания Рудина с рассерженной Ласунской: «Она попросила Рудина сесть. Он сел, но уже не как прежний Рудин, почти хозяин в доме, даже не как хороший знакомый, а как гость, и не как близкий гость. Все это сделалось в одно мгновение... Так вода внезапно превращается в твердый лед» (Руд XI).)

Наряду с этим Тургенев пользуется другими сравнениями, раскрывающими не лукавую игру, а неподдельные и глубокие чувства. Вернувшись со счастливо для нее окончившегося объяснения с Инсаровым, Елена «спала глубоким, безмятежным сном... так даже дети не опят: так спит только выздоровевший ребенок, когда мать сидит возле его колыбельки и глядит на него и слушает его дыхание» (Нак XIX). В полном драматизма финале «Накануне» имеется такое сравнение: «Случается, что человек, просыпаясь, с невольным испугом спрашивает себя: неужели мне уже 30... 40... 50 лет? Как это жизнь так скоро прошла? Как это смерть так близко надвинулась? Смерть, как рыбак, который поймал рыбу в свою сеть и оставляет ее на время в воде: рыба еще плавает, но сеть на ней, и рыбак выхватит ее — когда захочет». В этом сравнении с исключительной образностью запечатлена одна из характерных черт тургеневского миросозерцания — его космический пессимизм.

Как справедливо заметила Е. Хераскова*, «сравнения Тургенева не нарушают общего тона мягкой, нежной и эмоционально окрашенной живописи». Им не свойственна гоголевская гиперболичность и патетика, они «не разрастаются в самостоятельные картины», нередко тормозящие собою плавный ход повествования. Тургеневские сравнения эмоциональны и вместе с тем сдержанны, ясны и мягки по своему колориту**.

* (См. ее диссертацию «Язык и стиль «Дворянского гнезда». Гос. публ. библиотека СССР имени В. И. Ленина.)

** (См. критику Тургеневым избитого сравнения, которое к тому же не выкупается «новостью выражения, верностью и свежестью красок» в романе Евгении Тур «Племянница» (XI, 136).)

Язык романов Тургенева чрезвычайно богат определениями. По наблюдениям Е. Херасковой, романист употребляет «одни и те же слова в качестве определений при разных существительных, причем повторяет их то вместе, то врозь, затушевывая этим значение определяемых предметов и выдвигая на первый план само определение. Пример: «он несся по спокойной ночной теплыни, не спуская глаз с доброго молодого лица, слушая молодой и в топоте звеневший голос, говоривший простые, добрые вещи; он и не заметил, как проехал полдороги» (ДГ XXVII).

Из этого богатства определений вырастало мастерское пользование эпитетами, их исключительное разнообразие. Сообщая в письме к Феоктистову от 20 марта 1860 года о своих впечатлениях от только что появившегося «Накануне», В. П. Боткин воскликнул: «Какие озаряющие предмет эпитеты, да, именно солнечные эпитеты, неожиданные, вдруг раскрывающие внутреннюю перспективу предметов!» Тот же Боткин и в тот же день писал Дружинину: «Никогда еще эпитеты у Тургенева не были так неожиданны и так перспективны и верны»*.

* (Письма к А. В. Дружинину. «Летописи Литературного музея», кн. IX. М., 1948, стр. 60.)

В отличие от пушкинского синтаксиса, основывающегося на глаголе, в тургеневском преобладающую роль играют качественные определения, иногда занимающие до трети всех слов*. Отсюда обилие эпитетов в портретных зарисовках: «...спрашивал... барин лет сорока с небольшим, в запыленном пальто и клетчатых панталонах, у своего слуги, молодого и щекастого малого с беловатым пухом на подбородке и маленькими тусклыми глазенками» (ОД I). Чрезвычайно существенна роль эпитетов и в психологических характеристиках действующих лиц. «Случилось так, что в числе горничных Анны Павловны находилась одна очень хорошенькая девушка, с ясными, кроткими глазками и тонкими чертами лица, по имени Маланья, умница и скромница. Она с первого разу приглянулась Ивану Петровичу; и он полюбил ее; он полюбил ее робкую походку, стыдливые ответы, тихий голосок, тихую улыбку...» (ДГ VIII). Тургенев нередко сжимает эти характеристики, и тогда на долю эпитетов приходится главная ее часть даже в количественном отношении: Анну Сергеевну «случайно увидел некто Одинцов, очень богатый человек лет сорока шести, чудак, ипохондрик, пухлый, тяжелый и кислый, впрочем не глупый и не злой» (ОД XV). Из общего числа приведенных здесь слов эпитеты составляют почти половину.

* (По наблюдениям Е. Херасковой, Тургенев проявляет гибкость и разнообразие в использовании грамматических форм определений. Иногда он дает до восьми определений к одному и тому же определяемому, иногда дает их в качестве парных, тройных и т. д. разнообразя их приложениями.)

С помощью эпитетов Тургенев характеризует не только внешность человека («потертый старичок» Тимофеич — ОД XVII), но и бытовую обстановку, в которой происходит действие романа, часто самые мелкие подробности этого быта: канарейки усиливали «всеобщий гам звонкой трескотней своего яростного щебетанья» (ДГ, эпилог).

Для характеристики сложных и многосторонних явлений Тургенев любит пользоваться несколькими эпитетами. Приведем ряд примеров из «Дворянского гнезда». Женившись, Лаврецкий «по вечерам вступал в очаровательный, пахучий, светлый мир» (XV). «Речи их были тихие, грустные, добрые речи» (XXV). Лиза, «вся белая, легкая, стройная, остановилась па пороге» (XXXIV). «Красавица она была необыкновенная, первая щеголиха по всему околотку, умница, речистая, смелая» (XXXV). «В голове... кружились все одни и те же мысли, темные, вздорные, злые» (XXXVII). Ее «беззубое, желтое, сморщенное лицо» (XLIV) и т. д. Взгляд Елены на Берсенева во время болезни Инсарова был «быстр и робок, и проницателен, и тревожен» (Нак XXVI).

Тургенев часто прибегает к сложным прилагательным, охотно пользуясь ими не только в определении оттенков цвета, но и в самых разнообразных сочетаниях. Отсюда в его романах двойные эпитеты: «Шубин отправился вслед за ним, развалисто-грациозно переступая своими маленькими ножками» (Нак I).

Романист любит характеризовать своих героев, противопоставляя одно свойство другому: Елена «заплакала какими-то странными, недоумевающими, но жгучими слезами» (Нак VI). «Раздались поцелуи, звонкие, но холодные поцелуи разлуки» (Нак XXXII). Одинцова «очень любила своего грешного, но доброго отца» (ОД XVI).

Особенного совершенства Тургенев достигает в сложном сочетании эпитетов, казалось бы несовместимых друг с другом по заключенному в них смыслу: «Живо представил он себе смущение, тщетную величавость изгоняемого генерала» (ДГ XVI). «Варвара Павловна так кокетливо-почтительно обошлась с ним» (ДГ XXXIX). Елена «с чувством радостного смирения, ела ее черствый хлеб» (Нак VI). «С каким чувством стыдливого торжества и смирения села она на срою кроватку» (Нак XIX). Николай Артемьевич «поглядел на Инсарова с задумчиво-небрежным любопытством» (Нак XXIV). Аркадий «почувствовал на душе какое-то изящное смирение» (ОД XIV). «...заговорил он с какой-то застенчивой развязностью» (ОД XXIV) и т. д.

Хорошо понимая, какой художественной выразительностью могут обладать эпитеты, Тургенев постоянно заботился о них в процессе своего труда. По воспоминаниям Н. Щербаня, относящимся к поре работы над «Отцами и детьми», В. П. Боткин, «когда ему показывались поправки, большею частью одобрял, иногда покачивая головою. — Залижешь, Иван Сергеевич, — говорил он, — залижешь! — Нет, так лучше, — доказывал Тургенев, — ты пойми: Базаров в бреду. Не просто «собаки» могут ему мерещиться, а именно «красные», потому что мозг у него воспален приливом крови»*. Этот отстаиваемый романистом эпитет в конце концов остался в речи Базарова: «Пока я лежал, мне все казалось, что вокруг меня красные собаки бегали, а ты надо мной стойку делал, как над тетеревом» (ОД XXVII).

* (Н. Щербань, «Тридцать два письма И. С. Тургенева». «Русский вестник», 1890, № 7, стр. 18.)

26

В основе тургеневской фразы лежит ее ритмическая организация. В ней нет дисгармоничности, обычной для фразы Достоевского, в пей нет и характерной для Льва Толстого сложности периода. У Тургенева фраза обычно проста, прозрачна по конструкции и ритмически упорядочена.

Возьмем, например, начало «Рудина»: «Было тихое летнее утро. Солнце уже довольно высоко стояло на чистом небе; но поля еще блестели росой; из недавно проснувшихся долин веяло душистой свежестью, и в лесу, еще сыром и не шумном, весело распевали ранние птички. На вершине пологого холма, сверху донизу покрытого только что зацветшею рожью, виднелась небольшая деревенька. К этой деревеньке, по узкой проселочной дорожке, шла молодая женщина, в белом кисейном платье, круглой соломенной шляпе и с зонтиком в руке. Казачок издали следовал за ней».

Этот отрывок первой главы «Рудина» состоит из четырех предложений. Первое и последнее предельно просты и сжаты, состоя из четырех-пяти слов, второе и третье несколько более развернуты, однако и их структура относительно проста. Придаточные предложения не распространены и не мешают плавному ритму повествования.

Этот ритм достигается рядом синтаксических форм и, в частности, распространенными у Тургенева трехчастными формулами предложения. Они были уже в приведенном выше портрете: «в белом кисейном платье, круглой соломенной шляпе и с зонтиком в руке». Еще больше их в психологических характеристиках, например, «Дворянского гнезда»: «Грязно, бедно, дрянно показалось ему его родимое гнездо» (гл. VIII). «Как все, что окружало его, было обдумано, предугадано, предусмотрено Варварой Павловной» (гл. XV). «Он не мог отогнать от себя образа, голоса, взоров своей жены» (гл. XXXVII). «Бледная, полуживая, с опущенными глазами, она, казалось, отреклась от всякой собственной мысли...» (гл. XLI1I). Такие трехчастные формулы предложения проникают также и в речь действующих лиц, например Лаврецкого: «Играйте, веселитесь, растите, молодые силы, думал он...» (эпилог).

При изображении психологических переживаний ритмическую нагрузку несут у Тургенева и слова, выражающие переходные оттенки, средние полутона: «чуть», «едва», «полу», «что-то», «как будто», «почти», а также частые у романиста отрицательные определения. «Лаврецкий еще долго не мог заставить себя не следить за женою» (ДГ XVI). Николай Артемьевич «считался едва не лучшим кавалером» (Нак III). «Невесело и нескоро прошел день» (Нак XXV). Прием отрицательных определений полон внутреннего ритма, он сообщает повествованию тонкий и мягкий колорит, особенно важный в психологических эпизодах тургеневских романов. « — Мы о Лизе недавно имели вести, — промолвил молодой Калитин... — Она все в той же обители? — спросил не без усилия Лаврецкий» (ДГ, эпилог). «Не без усилия» звучит мягче, чем если бы Лаврецкий спрашивал «с усилием»; с другой стороны, отмечено, что задать такой вопрос Лаврецкому было нелегко.

Ритмике тургеневской речи способствуют также частые инверсии, отступления от обычной последовательности членов предложения. «Марья Дмитриевна совсем потерялась, увидев такую красивую, прелестно одетую женщину почти у ног своих; она не знала, как ей быть: и руку-то свою она у ней отнять хотела, и усадить-то ее она желала...» (ДГ XXXIX). «Старики Базаровы тем больше обрадовались внезапному приезду сына, чем меньше они его ожидали» (ОД XXVII). Дважды употребленным переносом сказуемого на конец предложения Тургенев достигает усиления не только смысловой выразительности, но и ритмической организованности.

Основной функцией инверсии является усиление смысловой выразительности. Лаврецкий «умилился при мысли, что она его любит, — и подъехал к своему городскому домику успокоенный и счастливый» (ДГ XXXVI). Из того же романа: «Рожденный в сословии бедном», Калитин «рано понял необходимость проложить себе дорогу...» (I). Отец Паншина «оставил своему единственному сыну состояние небольшое и расстроенное» (IV). «Вдова его, барыня добрая... не хотела поступить с своей соперницей нечестно» (XXXV). «Варвара Павловна никогда не приглашает его на свои модные вечера, но он пользуется ее благорасположением вполне» (эпилог). «Лаврецкий молча им поклонился; и они ему поклонились молча» (XXXII).

В последнем из приведенных здесь примеров инверсия сочетается с повторением, подчеркивающим смысловую значительность слова. В одних случаях они окрашены юмором. Анна Павловна Лаврецкая «велела сказать Ивану Петровичу через посланного сухопарого мужичка, умевшего уходить в сутки по шестидесяти верст, чтоб он не очень огорчался» и т. д. «Сухопарый мужичок получил рубль... и побежал восвояси» (VIII). В «Накануне» повторение окрашено авторской иронией. Брошенный в воду немец «начал слезливо браниться и кричать вслед этим «русским мошенникам», что он жаловаться будет, что он к самому его превосходительству графу фон-Кизериц пойдет... Но «русские мошенники» не обращали внимания на его возгласы...» (XV). В других случаях повторение слов и выражений не имеет какой бы то ни было сатирической окраски, а просто усиливает или дифференцирует психические переживания действующих лиц. Несколько примеров из того же «Дворянского гнезда»: «Он и не чувствовал усталости, — зато усталость брала свое» (XVI). «Она очень понравилась Варваре Павловне, но ей Варвара Павловна не понравилась» (XV). «Впрочем, не он один волновался в тот день. Лемм волновался тоже» (XXVI). «Пришла ей пора опомниться: она опомнилась» (XXXV).

Классическим примером повторения, преследующего собою мелодические задачи, являются следующие строки двадцать шестой главы «Дворянского гнезда»: «Красноватый высокий камыш тихо шелестел вокруг них, впереди тихо сияла неподвижная вода и разговор у них шел тихий». Определение - эпитет становится здесь лейтмотивом.

С повторением у Тургенева обычно связано подчеркивание интонации или ее смена. «Пока — одна голова у ней кипела... но молодая голова недолго кипит одна» (Руд VI). Непрерывное течение речи прерывается паузой, пунктуационно отмечаемой многоточием. «Иногда такая брала его тоска по жене, что он, казалось, все бы отдал, даже, пожалуй... простил бы ее...» (ДГ XVI). В других случаях смена интонации и пауза обозначаются тире, частым у Тургенева знаком препинания. Глафира «скорее согласилась бы умереть, чем поделиться властью с другой хозяйкой, — и какой еще хозяйкой!» (ДГ IX). «Марья Дмитриевна хотела потрепать ее по щеке, по взглянула ей в лицо — и оробела» (ДГ XL). «Повозка, заскрипев полозьями, повернула из ворот направо — и исчезла» (Нак XXXVII).

Интонации выделяются также курсивом: «Ты знаешь, — начал опять, с ударением на слове «ты» и с улыбкою Рудин» (Руд, эпилог). Ласунская говорит Рудину о Пигасове: «Он желает показать вид, что не хочет больше спорить... Он чувствует, что не может спорить с вами» (Руд III). «Катя... спряталась, ушла в себя» (ОД XVI). Одинцовой «стало досадно, что он так ее понял» (ОД XVII). «Что вы мне посоветуете?» «Отчего же вам теперь не остаться» (ОД XXVI).

Особый интонационный строй речи Тургенева выражается и своеобразной постановкой знаков препинания. Тургенев любит прибегать к двоеточию, тире, многоточию. Эти знаки порою кажутся читателям неожиданными, так как выражают не видимую логическую связь между фразами, а скрытую эмоциональную связь.

Точка с запятой, обозначающая паузу большую, чем это достигается запятой, и меньшую, чем у точки, — едва ли не любимейший пунктуационный знак Тургенева. «Продолжительное отсутствие сына начинало беспокоить Николая Петровича; он вскрикнул, заболтал ногами и подпрыгнул на диване, когда Фенечка вбежала к нему с сияющими глазами и объявила о приезде «молодых господ»; сам Павел Петрович почувствовал некоторое приятное волнение и снисходительно улыбался, потрясая руки возвратившихся странников. Пошли толки, расспросы; говорил больше Аркадий, особенно за ужином, который продолжался далеко за полночь». Замена точки с запятой обычной точкой сделала бы из двух предложений пять, разрушив плавное течение повествования (ОД XXII). Замена точки с запятой запятою неизбежно привела бы к совершенному нарушению интонационного строя отрывка.

Возьмем, например, последнюю страницу «Дыма»: «И вот отчего молодые люди не все сплошь влюбляются в Ирину... Они ее боятся... они боятся ее «озлобленного ума». Такая составилась о ней ходячая фраза; в этой фразе, как во всякой фразе, есть доля истины. И не одни молодые люди ее боятся; ее боятся и взрослые, и высокопоставленные лица, и даже особы. Никто не умеет так верно и тонко подметить смешную или мелкую сторону характера, никому не дано так безжалостно заклеймить ее незабываемым словом... И тем больнее жжется это слово, что исходит оно из благоухающих, прекрасных уст... Трудно сказать, что происходит в этой душе; но в толпе ее обожателей молва ни за кем Не признает названия избранника».

В (приведенном отрывке четыре раза поставлено многоточие. Этот пунктуационный знак вовсе не обязателен в логическом плане, но его требует скрытая эмоциональная связь. Романист взволнован, он говорит о жизненной драме незаурядной и прекрасной женщины.

Тургенев — повторим это еще раз — не любит чересчур сложно организованной речи. Вводные и придаточные предложения в его языке не часты, относительно просты по структуре и нередко заменяются простыми, связанными двоеточиями. Периоды отличаются организованностью и четкостью построения. «И те и другие считали его гордецом; и те и другие его уважали за его отличные, аристократические манеры, за слухи о его победах; за то, что он прекрасно одевался и всегда останавливался в лучшем номере лучшей гостиницы; за то, что он вообще хорошо обедал, а однажды даже пообедал с Веллингтоном у Людовика-Филиппа; за то, что он всюду возил с собою настоящий серебряный несессер и походную ванну; за то, что от него пахло какими-то необыкновенными, удивительно «благородными» духами; за то, что он мастерски играл в вист и всегда проигрывал; наконец, его уважали также за его безукоризненную честность» (ОД VII). «Когда же Базаров, после неоднократных обещаний вернуться никак не позже месяца, вырвался, наконец, из удерживавших его объятий и сел в тарантас; когда лошади тронулись, и колокольчик зазвенел, и колеса завертелись, — и вот уже глядеть вслед было незачем, и пыль улеглась, и Тимофеич, весь сгорбленный и шатаясь на ходу, поплелся назад в свою каморку; когда старички остались одни в своем, тоже как будто внезапно съежившемся и подряхлевшем доме, — Василий Иванович, еще за несколько мгновений молодцевато махавший платком на крыльце, опустился на стул и уронил голову на грудь» (ОД XXI). Синтаксический анализ обоих этих периодов не составляет никаких трудностей, настолько четко дифференцирована их внутренняя структура.

В большинстве случаев Тургенев не прибегает к периодам. Его речь отличается гибкими переходами от менее сложных конструкций к несколько более сложным, переходами непроизвольными и глубоко естественными, чуждыми всякой установки на риторичность. «Агафья отпросилась на богомолье и не вернулась. Ходили темные слухи, будто она удалилась в раскольничий скит... Но след, оставленный ею в душе Лизы, не изгладился. Она по-прежнему шла к обедне, как на праздник, молилась с наслажденьем, с каким-то сдержанным и стыдливым порывом, чему Марья Дмитриевна втайне немало дивилась, да и сама Марфа Тимофеевна, хотя ни в чем не стесняла Лизу, однако старалась умерить ее рвение и не позволяла ей класть лишние земные поклоны: не дворянская, мол, эта замашка». Так поэтическая речь Тургенева становится все более ветвистой, а ее ритм — все менее быстрым. Но, достигнув предела многоветвистости в этой последней фразе, она к концу характеристики становится опять более краткой:

1) «Вся проникнутая чувством долга, боязнью оскорбить кого бы то ни было, с сердцем добрым и кротким, она любила всех и никого в особенности; она любила одного бога восторженно, робко, нежно.

2) Лаврецкий первый нарушил ее тихую внутреннюю жизнь.

3) Такова была Лиза».

Последние фразы характеристики Лизы звучали как все более краткие и убыстренные аккорды.

Прекрасно организуя свои предложения, Тургенев придает исключительную плотность повествованию. Его фраза предельно насыщена смысловым содержанием, при столь же предельной ее сжатости. «Он был небольшого роста, сутуловат, с криво выдавшимися лопатками и втянутым животом, с большими плоскими ступнями, с бледносиними ногтями на твердых, не разгибавшихся пальцах жилистых красных рук; лицо имел морщинистое, впалые щеки и сжатые губы, которыми он беспрестанно двигал и жевал, что, при его обычной молчаливости, производило впечатление почти зловещее; седые его волосы висели клочьями над невысоким лбом; как только что залитые угольки, глухо тлели его крошечные, неподвижные глазки; ступал он тяжело, на каждом шагу перекидывая все свое неповоротливое тело» (ДГ V). Из этого портрета «бедного музикуса» Лемма нельзя выкинуть ни одного слова, не обеднив его какой-либо характерной деталью. Период в двенадцать печатных строк разделен пятью точками с запятой на четко организованные в свою очередь части. Весомо не только каждое слово одиннадцатистрочного периода — самая конструкция его поражает экономией и насыщенностью.

В небольшой фразе* Тургенев остается таким же мастером синтаксической композиции, как и в большом периоде. Маланья должна была стать рабою Глафиры Лаврецкой: «Да и где ж ей было бороться с самовольной, надменной Глафирой, ей, безответной, постоянно смущенной и запуганной, слабой здоровьем?» (ДГ IX). В приведенной нами фразе всего, девятнадцать слов, занимающих собою меньше трех строчек. Смысловая напряженность этой фразы усилена множеством введенных в нее определений и вопросительной конструкцией предложения.

* (Тургенев, как правило, пишет относительно небольшими фразами. Письмо Елены к родным состоит из 20 строк, разделенных на 20 фраз. Сравним с этим характеристику Колязина в «Отцах и детях» — 42 строки, разделенные всего на 15 фраз. Однако эти, относительно короткие фразы уплотняются Тургеневым, даются они без абзацев, в подбор. Это особенно заметно в предыстории Лаврецкого: десятая глава, посвященная Ивану Лаврецкому, имеет всего один абзац, следующая, посвященная воспитанию Феди, — пять абзацев (на четыре страницы текста).)

Исключительная уплотненность фразы обыкновенно подчеркивается у Тургенева относительно небольшим количеством абзацев. Восьмая глава «Дворянского гнезда», размером в шесть с половиной страниц, содержит в себе всего лишь два абзаца. Двадцать восьмая глава того же романа, до диалога Лаврецкого и Лизы, имеет на три с лишним страницы текста всего лишь один единственный абзац. Этим приемом Тургенев усиливает непрерывность и быстроту повествования, отсутствие в нем пауз и остановок.

«Ваш «Побег» неплох, но сделан больше чем небрежно, — писал Чехов Лазареву-Грузинскому. — Стройте фразу, делайте ее сочней, жирней, а то она у Вас похожа на ту палку, которая просунута сквозь закопченного сига. Надо рассказ писать 5—6 дней и думать о нем все время, пока пишешь, иначе фразы никогда себе не выработаете. Надо, чтобы каждая фраза, прежде чем лечь на бумагу, пролежала в мозгу дня два и обмаслилась»*.

* (А. П. Чехов. Полное собрание сочинений, т. XV, 1919, стр. 33.)

«Непрерывность течения речи, — указывал Горький, — это большое достоинство писателя, непрерывность и в то же время сжатость ее». «А вообще фраза должна быть плавной, экономно построенной из простых слов, притертых одно к другому так плотно, чтоб каждое давало читателю ясное представление о происходящем*...»

* («Русские писатели о языке». Л., «Советский писатель», 1954, стр. 707.)

Тургенев, как никакой другой русский прозаик, заботился о создании такой стройной, внутренне организованной фразы. Он учился этому мастерству у Пушкина, создателя «короткой, твердой, быстрой фразы», ценил ее «лаконизм, не украшенность»*, хотя — как уже указывалось — и избегал принятого Пушкиным принципа «нагой простоты» и в своей прозе тяготел к строю речи, более распространенному, к более разветвленному предложению. Однако в то же время Тургенев решительно отграничивал себя от перенапряженного синтаксиса Достоевского и грузных, внешне не отделанных периодов Толстого.

* (Л. Лежнев. Проза Пушкина. М., 1937, стр. 42, 118.)

«Вы обращали внимание на язык Толстого, — спрашивал однажды Чехов. — Громадные периоды, предложения нагромождены одно на другое. Не думайте, что это случайно, что это недостаток. Это искусство, и оно дается после труда. Эти периоды производят впечатление силы»*. По выразительной характеристике современного исследователя, «тургеневский стиль, фраза тургеневского типа для него (Толстого. — А. Ц.) принципиально неприемлема, даже враждебна. «Утонченность и сила искусства почти всегда диаметрально противоположны», — записывает он. Ему же нужна именно сила и значительность голоса и духа, которые должны как колокол звучать и раздаваться в слове, в фразе. Построение ее должно помогать этому. Синтаксис толстовской фразы эту функцию, при соответственном словаре, огрубленном, суровом и простом, именно и выполняет. Его развернутая фраза, с огромным количеством повторений перечислений и придаточных, как в ораторской речи, передает всю силу дыхания и голоса. В ее большом и свободном развороте именно и слышна та значительность и высота содержания, которые более всего важны для Толстого»**. Тургенев ни в одном произведении не придерживался этой синтаксической системы, предпочитая ей повествовательную легкость и стройность.

* («Русские писатели о языке». Л., «Советский писатель», 1954, стр. 656.)

** (Л. Мышковская. Л. Толстой. Работа и стиль. М , 1939, стр. 297.)

По характеристике другого исследователя, тургеневскому повествованию присуще «равновесие движения»: «Конечно, в нем встречаются инверсии, прерывистое течение речи, означенное многоточиями, и другие приемы эмоциональной выразительности, которые разнообразят ритмическую мелодию фразы. Но общее течение повествования или описания остается плавным, спокойным, размеренным. Этому отвечает синтаксическая конструкция предложений... Синтаксическая связь осуществляется при помощи точек с запятыми, соединяющих внутренние и ритмически объединенные элементы предложения. Все это и придает тургеневскому синтаксису прозрачность, легкость и плавность...*»

* (Л. Кипренский, «Язык и стиль Тургенева». «Литературная учеба», 1940, № 1, стр. 63.)

Во многих повестях и рассказах Тургенева, а также во всех без исключения произведениях цикла «Записки охотника» повествование велось от имени особого действующего лица, рассказчика. В романах он, как отдельное лицо, уже не фигурирует, однако автор сохраняет здесь свои стилистические особенности непринужденного и умелого рассказчика*. Правда, Тургенев иногда бросает замечания, свидетельствующие о полной «нейтральности» его как автора. «Так выражалась Анна Сергеевна, и так выражался Базаров; они оба думали, что говорили правду. Была ли правда, полная правда, в их словах? Они сами этого не знали, а автор и подавно. Но беседа у них завязалась такая, как будто они совершенно поверили друг другу» (ОД XXV).

* (Созданию этого посредствующего звена рассказа помогало то обстоятельство, что «Тургенев умел рассказывать как никто. Недаром П. В. Анненков называл его «сиреной»: блестящее остроумие, уменье делать меткие характеристики лиц, юмор — всем этим обладастемыстемы, предпочитая ей повествовательную легкость и стройность.)

Принимая в действии романов менее непосредственное участие, чем в повестях, Тургенев-рассказчик все же в нем неизменно участвовал, эмоциональной окраской повествования определяя свое отношение к происходящему. Он с тонким юмором рассказывает о злоключениях генерала Коробьина, который, в результате многолетней служебной лямки, получил полк. «Тут бы ему отдохнуть и упрочить, не спеша, свое благосостояние; он на это и рассчитывал, да немножко неосторожно повел дело: он придумал было новое средство пустить в оборот казенные деньги, — средство оказалось отличное, но он не во-время поскупился; на него донесли; вышла более чем неприятная, вышла скверная история. Кое-как отвертелся генерал от истории, но карьера его лопнула: ему посоветовали выйти в отставку. Года два потолкался он еще в Петербурге, в надежде, не наскочит ли на него тепленькое статское место; но место на него не наскакивало...»

Эта часть тринадцатой главы «Дворянского гнезда»—прекрасный образчик повествовательной манеры Тургенева. Романист разговаривает со своими читателями как человек, почти сочувствующий Павлу Петровичу Коробьину и лишь по-дружески сетующий на его неосторожность. Он хвалит «отличное средство», которое тот придумал, и одновременно с этим печалится его неловкостью. Он употребляет в переносном смысле выражение «не наскочит ли на него место» и тотчас же придает ему буквальный смысл. Повествовательной манере Тургенева присуща легкость, она часто окрашена в иронические тона. Парижский фельетонист и хроникер, мсье Жюль, на все лады восхвалял женские достоинства Варвары Павловны, он «пускал о ней молву по миру а ведь это, что ни говорите, приятно» (ДГ XV). О Паншине, присоединяющемся к злословию над Калягиной: «И, позабыв ласки и преданность Марьи Дмитриевны, позабыв обеды, которыми она его кормила, деньги, которые она ему давала взаймы, — он с той же улыбочкой и тем же голосом возразил (несчастный!)...» (ДГ XL).

Речь автора сохраняет у Тургенева юмористическую окраску и там, где он приводит бытующие в русском разговорном языке ходовые, иногда «избитые» слова и выражения. Николай Петрович Кирсанов влюбился в «миловидную и, как говорится, развитую девицу» (ОД I). «Обед, хотя наскоро сготовленный, вышел очень хороший, даже обильный; только вино немного, как говорится, подгуляло...» (ОД XX). «Они просто не знали, куда деться, и, попав на квартиру Литвинова, как говорится, «застряли» в ней...» (Дым XI) и т. д.

Все это Тургенев-романист обращает к своим читателям, которых он постоянно упоминает. Он спрашивает в связи с характеристикой обращения Ласунской с ее знакомыми: «Кстати, читатель, заметили ли вы, что человек, необыкновенно рассеянный в кружке подчиненных, никогда не бывает рассеян с лицами высшими? Отчего бы это? Впрочем, подобные вопросы ни к чему не ведут» (Руд II). Он напоминает: «Пестов, с своею сестрой, уже знакомою читателям...» (ДГ VIII). «Марфу Тимофеевну читатель знает; а девица Моро была крошечное, сморщенное существо...» (ДГ XXXV). Он представляет читателям действующее лицо романа: «Барин вздохнул и присел на скамеечку. Познакомим с ним читателя, пока он сидит, подогнувши под себя ножки и задумчиво поглядывая кругом» (ОД I). Особенно часто Тургенев вспоминает о читателях в финале действия своих романов. В «Дворянском гнезде»: «И конец? — спросит, может быть, неудовлетворенный читатель. — А что же сталось потом с Лаврецким? С Лизой? Но что сказать о людях, еще живых, но уже сошедших с земного поприща...» (ДГ, эпилог). В «Отцах и детях»: «Казалось бы, конец? Но, быть может, кто-нибудь из читателей пожелает узнать, что делает теперь, именно теперь, каждое из выведенных нами лиц. Мы готовы удовлетворить его» (ОД XXVIII). В «Дыме»: «Однако пора кончить; да и прибавлять нечего; читатель догадается и сам... Но что ж Ирина?.. Читатель, не угодно ли вам перенестись с нами на несколько мгновений в Петербург, в одно из первых тамошних зданий? Смотрите: перед вами просторный покой... Чувствуете ли вы некий трепет подобострастия? Знайте же: вы вступили в храм» и т. д. (Дым XXVIII). В этом романе рассказчик вступает с читателем в своеобразную беседу, отвечая на его предполагаемые вопросы. «Но зачем же он в Бадене? А затем он в Бадене, что он со дня на день ожидает приезда туда своей троюродной сестры и невесты... Но почему же он в Бадене, спросите вы опять? А потому он в Бадене, что...» и т. д. (Дым II)..

Тургеневскую манеру рассказывать хорошо охарактеризовал в 1853 году В. П. Боткин, сказав, что «отличительные черты» ее «составляют — тонкий, артистический юмор, который постоянно задевает читателя то оригинальной метафорой, то неожиданным сравнением, то поэтическим, быстро мелькающим, взглядом и постоянно держит ум его «en eveil»*. Это было сказано Боткиным еще до «Рудина», но вполне характеризует рассказчика во всех тургеневских романах. Три примера из «Отцов и детей» покажут, в какой тональности звучат здесь замечания рассказчика. Первая — повествовательная. «Время (дело известное) летит иногда птицей, иногда ползет, червяком; но человеку бывает особенно хорошо тогда, когда он даже не замечает скоро ли, тихо ли оно проходит. Аркадий и Базаров именно таким образом провели дней пятнадцать у Одинцовой» (ОД XVII). Вторая - насмешливая: Колязин «уже метил в государственные люди и на каждой стороне груди носил по звезде. Одна, правда, была иностранная, из плохоньких... Он был ловкий придворный, большой хитрец и больше ничего; в делах толку не знал, ума не имел, а умел вести свои собственные дела: тут уж никто не мог его оседлать, а ведь это главное» (ОД XII). Третья — аналитико-психологическая: Павел Кирсанов «состарился, поседел: сидеть по вечерам в клубе, желчно скучать, равнодушно поспорить в холостом обществе стало для него потребностию, — знак, как известно, плохой. О женитьбе он, разумеется, и не думает. Десять лет прошло таким образом, бесцветно, бесплодно и быстро, страшно быстро. Нигде время так не бежит, как в России; в тюрьме, говорят, оно бежит еще скорей» (ОД VII). Гак гибок и многообразен тон Тургенева-рассказчика.

* («В. П. Боткин и И. С. Тургенев. Неизданная переписка». М—Л., 1930, сгр. 42.)

Язык автора содержит в себе немало афоризмов, вследствие их меткости ставших крылатыми словами, а также шутливых каламбуров: «Жизнь подчас тяжела становилась у него на плечах, — тяжела, потому что пуста» (ДГ XV).

27

До сих пор мы говорили о языке автора. Особо следует остановиться на языке персонажей. Речь своих героев Тургенев берет из жизни, запоминая и откладывая в кладовую памяти те или иные, понравившиеся ему выражения, «...буду жить, «покелева богу угодно», как выражаются мужики», — пишет Тургенев в 1882 году Бертенсону*. Или в 1875 году в письме к Суворину: «...под влиянием холодка, веющего от могилы, человек успокаивается. Мне одна петербургская немка-старуха, бывало, говаривала: «Под старость жисть подобна есть мухе: пренеприятный наксеком. — Надо терпейть!» Именно: надо терпейть!» (XII 477). И уж совсем незадолго до своей смерти, в письме к Виницкой: произведение будет удачно, «если Вы сами успокоитесь, перестанете думать о своих врагах — и вообще приметесь жить «прохладно и без обороту» — как мне советовал один старообрядец, с которым я был знаком в молодости»**.

* (И. С. Тургенев. Первое собрание писем. СПб., 1884, стр. 501.)

** (Сб. «Звенья», т. I. М., 1932, стр. 502.)

Кое-что из этих услышанных писателем слов и выражений использовалось им в романах. Так, например, в «Новь» он ввел «одно словечко, которое может сделаться таким же популярным, как слово «нигилист», очень оно уж метко выражает стремление современной молодежи». Но нашел его не сам Тургенев, а одна встреченная им под Москвой простая мещанка. «На свадебном обеде меня посадили рядом с теткою молодого, бабой бойкой и замечательно умной, — вспоминал Тургенев. — Я с ней разговорился, и так как тогда у меня все мой роман бродил в голове, стал я ее спрашивать, не случалось ли ей видеть кого из тех молодых людей, что в народ ходят... — А, говорит, — знаю! Это те, что...!» И сказала она слово, — у меня даже холод по спине пробежал, — вот оно, думаю, слово-то настоящее. Она употребила глагол, а я из него сделал прилагательное. Оно, собственно, означает человека, который совсем желает сделаться простолюдином». « — Какое же это слово может быть? «Опростонародиться»? — Нет. Опростонародиться — все-таки заключает в себе нечто вроде осуждения, а она просто определила... Да нет, не спрашивайте. Ничего больше не скажу. Узнаете, когда роман прочитаете»*.

* (Н. А. Островская, «Воспоминания о Тургеневе». «Тургеневский сборник». П., 1915, стр. 129—130.)

В беседе с Н. А. Островской, происходившей до опубликования «Нови», Тургенев не назвал ни глагола «опроститься», который у него употребляет жена рабочего Павла, Татьяна, ни прилагательного «опростелый», которое на его основе придумывает Марианна: « — Как вы сказали, Татьяна? Опроститься? — Да... такое у нас теперь слово пошло. С простым народом, значит, заодно быть... — Опроститься, — повторяла Марианна. — Слышишь, Алеша, мы с тобой теперь опростелые!» (Новь XXVII). Так случайно услышанное Тургеневым меткое слово вводится им в роман: «Опроститься. Что ж? Это дело хорошее — народ поучить уму-разуму. Только трудное это дело! Ой, трудное! Дай бог час!» Эта. одобрнтельно-предостерегающан оценка женщины из народа будет вскоре подтверждена надвигающимися событиями.

Одним из основных требований реализма является индивидуализация речи действующих лиц. «Мы теперь, — писал А. Н. Островский, — стараемся все наши идеалы и типы, взятые из жизни, как можно реальнее и правдивее изобразить до самых мельчайших бытовых подробностей, а главное, мы считаем первым условием художественности в изображении данного типа верную передачу его образа выражения, то есть языка и даже склада речи, которым определяется самый тон роли»*. «Чтобы мыслить образно, — говорил Лесков, — ...надо, чтобы герои писателя говорили каждый своим языком, свойственным их положению. Если же эти герои говорят не свойственным их положению языком, то черт их знает — кто они сами и какое их социальное положение. Постановка голоса у писателя заключается в уменьи овладеть голосом и языком своего героя... Человек живет словами и надо знать, в какие моменты психологической жизни у кого из нас какие найдутся слова»**. Речь персонажа должна быть органичной. «Нужно, указывал Горький, — чтоб слова изнутри человека, а не извне наклеивались на него. Это поймать надо, и когда это будет поймано... явится язык, сильный своей красочностью***...»

* (А. Н. Островский. Полное собрание сочинений т. XVI, 1953, стр. 179.)

** (А. И. Фаресов. Против течений. СПб.. 1904 стр. 273—274.)

*** (М. Горький. Несобранные литературно-критические статьи, 1941, стр. 159.)

Принцип реалистической индивидуализации языка персонажей характеризует всех наиболее замечательных русских романистов XIX—XX веков, от Пушкина, Лермонтова и Гоголя до Л. Толстого, Горького и А. Н. Толстого. Особняком здесь как будто бы стоит один Достоевский, о котором Добролюбов писал: «Во всем романе («Униженные и оскорбленные») действующие лица говорят, как автор; они употребляют его любимые слова, его обороты; у них такой же склад фразы... во всем виден сам сочинитель, а не лицо, которое говорило бы от себя»*.

* (Н. А. Добролюбов. Полное собрание сочинений, т II, 1935, стр. 375.)

Это утверждение Добролюбова (к которому вскоре присоединился Лев Толстой) верно лишь отчасти. Автор действительно накладывает свой отпечаток на речевую манеру созданных им героев. Он сообщает ей крайнюю эмоциональность, подчас «надрывность», делает ее неровной, аритмичной. Однако при всем этом действующие лица Достоевского говорят различным языком и сам романист об этой их индивидуализации неустанно заботится. Правда, Достоевский идет здесь особым путем. Он решительно отвергает «вывескную», «малярную» работу писателей-натуралистов, которые «всю жизнь» ходят «с карандашом и с тетрадкой, подслушивают и записывают характерные словечки», с помощью которых затем «подбирают... речь» своим персонажам. «Читатели хохочут и хвалят и уж кажется бы верно, дословно с натуры записано, но оказывается, что хуже лжи именно потому, что купец или солдат в романе говорят эссенциями, т. е. как никогда ни один купец и ни один солдат не говорит в натуре»*.

* (Ф. М. Достоевский. Полное собрание художественных произведений, т. XI, 1929, стр. 89—90.)

Отвергая эти натуралистические «эссенции», Достоевский считает необходимым прежде всего раскрыть психологическую тональность речи персонажа. Ему нравится слово «стрюцкие», которым народ обзывает «вздорных, пустоголовых, кричащих, неосновательных, рисующихся в дрянном гневе своем дрянных людишек»*, слово, чрезвычайно богатое психологическим содержанием. По этой же линии идет и защита Достоевским вульгаризмов в речи персонажей «Братьев Карамазовых»: «Умоляю Вас, Николай Алексеевич... ничего не вычеркивать, да и нечего, все в порядке. Есть одно только словцо (про труп мертвого): провонял. Но выговаривает его отец Ферапонт, а он не может говорить иначе, и если б даже мог сказать: пропах, то не скажет, а скажет провонял. Пропустите это ради Христа»**. Персонаж должен говорить именно так, всякое смягчение неизбежно приведет к снижению характерности его речи и тем самым к ослаблению ясности его общественно-психологического облика. Язык действующего лица — по Достоевскому — надежный ключ к пониманию характера человека, его профессии, его социального места. «Пусть два человека рассказывают о каком-нибудь одном, хоть, например, обыкновенном уличном событии. Очень часто из другой комнаты, даже вовсе не видя самих рассказчиков, можно угадать и сколько которому лет, и в какой службе который из них служит, в гражданской или в военной, и который из двух более развит, и даже как велик чин каждого из них»***.

* (Ф. М. Достоевский. Полное собрание художественных произведений, т. XII, 1929, стр. 297.)

** (В. Е. Чешихин-Ветринский. Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников и его письмах, ч. II. М., 1923, стр. 139.)

*** (Ф. М. Достоевский. Полное собрание художественных произведении, т. XIII, 1930, стр. 531—532.)

Таким образом, Достоевский не составляет исключения в отношении индивидуализации языка персонажей. Все дело лишь в том, что он гораздо отчетливее, чем другие русские романисты, обращает внимание на психологические особенности этой речи.

Вернемся теперь к языку тургеневского романа. С первых же страниц Тургенев намечает языковый стиль действующего в романе лица и притом не только «сценического». Калитин, давно умерший и в действии «Дворянского гнезда» никакого участия не принимающий, характеризуется в первой же главе романа только одной фразой: «В деревню таскаться незачем». Уже это слово «таскаться» рисует нам облик губернского прокурора — его грубость, деспотичность в семье, равнодушие к природе.

Тургенев нередко приводит для характеристики персонажа одну только его фразу — и человек перед нами весь как на ладони. В хозяйстве Ласунская «придерживалась советов своего управляющего, пожилого одноглазого малоросса, добродушного и хитрого плута. «Старенькое-то жирненько, молоденькое худенько», — говаривал он, спокойно ухмыляясь и подмигивая своим единственным глазом» (Руд VI). Сравним с этим в «Отцах и детях» председателя казенной палаты, «сладкоглазого старика с сморщенными губами», который «чрезвычайно любил природу, особенно в летний день, когда, по его словам, «каждая пчелочка с каждого цветочка берет взяточку...» (ОД XII). Здесь, говоря словами А. Н. Толстого, «от одной фразы рождается тип»*.

* (А. Н. Толстой. Полное собрание сочинений, т. 13, стр. 562.)

Всего лишь одна-две фразы характеризуют собой темперамент (ср., например, лихого ямщика с его вопросом «чкнуть» или «аль чкнуть», произносимым «перед каждым кабаком» (ОД XXII). Они вполне характеризуют также умственный уровень персонажа героя. Компаньонка Стаховой, немочка Зоя, восхищалась Курнатовским: «По ее мнению, ни у кого не было такого чудного голоса, никто не умел так отлично произнести: «Я имел чес-с-ть» или «Я весьма доволен» (Нак XXIII). По двум репликам старой княжны Х-ой: «а что пишет князь Иван?» и «эти новые... оголтелые» — мы можем вполне представить себе социальный облик этой ограниченной аристократки, живущей интересами своей среды и злобно брюзжащей против демократической молодежи.

По речи тургеневского персонажа можно легко угадать его прошлое. Жизнь «скоро перемолола» Анну Васильевну, но, по собственному ее признанию, Стахова была в молодости «хоть куда, из десятка бы меня не выкинули» (Нак XV). И мы этому верим, настолько жива, остроумна, насыщена образностью речь этой женщины. В заключение царицынского пикника Стахова говорит: «Ах, батюшки мои, как поздно... Пожито, попито, господа; пора и бороду утирать». Видя больного Инсарова, Анна Васильевна мысленно говорит себе: «Боже мой, болгар, умирающий, голос как из бочки, глаза как лукошко, скелет скелетом, сюртук на нем с чужого плеча, желт как пупавка — и она его жена, она его любит... да это сон какой-то...» (Нак XXXII).

В жизненных испытаниях меняется характер тургеневских персонажей, а вместе с характером изменяется и их речь. Вот Иван Лаврецкий, воспитанный французским гувернером, учеником Жан-Жака Руссо, который «влил целиком в своего воспитанника всю премудрость XVIII века». Эту премудрость он пускает в ход в разговорах с отцом. Возвратившись на родину, Иван Лаврецкий намеревается заняться «коренным преобразованием» хозяйства, быта и воспитания; в речи его в эту пору галлицизмы смешиваются с канцелярскими выражениями, вроде «оказать новые опыты самоусердия», «сие не согласуется с самою натурою обстоятельства» и т. д. Идут годы, Иван Лаврецкий дряхлеет и слепнет, им овладевает старческий скептицизм, немедленно отражающийся на его языке («Вы все врете — экая чепуха!»). Как характерно, что этот черствый и мелкий деспот и умирает с бранными словами на устах, обращенными к ухаживающей за ним сестре: «Глаша, Глашка! бульонцу, бульонцу, старая дур...» — пролепетал его коснеющий язык и, не договорив последнего слова, умолк навеки...» (ДГ XI).

«Языковый профиль» персонажей выявляется уже в их обращении друг с другом. Старик Лаврецкий посылает за женой сына собственный экипаж, в первый раз называя ее Маланьей Сергеевной. «Ну, Варвара Павловна, признаюсь, — промолвила она [Марья Дмитриевна], в первый раз называя ее по имени...» В обоих случаях обращение в высшей степени значительно: оно означает прощение всевластным помещиком своей крепостной, сделавшейся его невесткой, и принятие в светский круг женщины, ранее для нее недоступный: Тургенев умеет придать этому речевому приему большую социальную выразительность. В обращениях Ситникова и Кукшиной ярко проявляется их подражательная, «обезьянья» сущность. Ситников представляет Базарова и Аркадия, «отрывисто» называя их по фамилиям: он и здесь действует в «подражание Базарову»; что касается до Кукшиной, то «за ней водилась привычка, свойственная многим провинциальным и московским дамам, — с первого дня знакомства звать мужчин по фамилии» (ОД XIII). И снова в первых же фразах действующего лица проявляется одна из самых определяющих черт его психики, — подражательность, покорное следование пустой моде.

Обращение к собеседнику нередко приобретает у Тургенева большую драматическую силу. Вот герой «Дворянского гнезда» просит у любимой им девушки «руку на прощанье». «Лиза подняла голову. Ее усталый, почти погасший взор остановился на нем. Нет, — промолвила она и отвела назад уже протянутую руку, — нет, Лаврецкий (она в первый раз так его называла), не дам Я вам моей руки. К чему? Отойдите, прошу вас. Вы знаете, я вас люблю... да, я люблю вас, — прибавила она с усилием, — но нет... нет» (ДГ XLII). Впервые называя Лаврецкого по фамилии, Лиза этим новым обращением подчеркивает, что их жизненные пути разошлись. Позднее, у церкви, она, правда, вновь назовет его Федором Иванычем, но к этому времени они будут уже «так далеко, далеко» друг от друга.

Ту же драматическую функцию обращения мы не раз встретим в «Отцах и детях». «Брат! торжественно проговорил Павел Петрович. Николай Петрович дрогнул. Ему стало жутко, он сам не понимал почему» (ОД XXIV). Василий Иванович «несколько раз собирался говорить — и не мог. — Евгений! произнес он наконец, — сын мой, дорогой мои, милый сын! Это необычайное воззвание подействовало на Базарова... Он повернул немного голову и, видимо стараясь выбиться из-под бремени давившего его забытья, произнес: — Что, мой отец?» (ОД XXVII).

Тургенев обыкновенно комментирует речи своих персонажей ремарками о тоне, каким они произносятся, мимике, жестах и движениях, которыми они сопровождаются. Мы узнаем из этих ремарок, что, постоянно употребляя частицу «с», Пандалевский выговаривает этот звук по-разному: в разговоре с неприятным ему Басистовым — «чисто, со свистом», в беседе с нравящейся ему Липиной — как английское «th». Тургенев сообщает читателю, что Пигасов даже в состоянии самого сильного раздражения выговаривает слова медленно и отчетливо, тогда как Лежнев постоянно говорит с обычной для него флегмой, что привезший Рудина мужик в эпилоге романа говорит «тоненьким голосом», «исполненным укоризны», «с расстановкой». В сцене объяснения с Рудиным речь Натальи сопровождается комментарием, характеризующим ее психологическую окраску: «Наталья произнесла все это каким-то ровным, почти беззвучным голосом», «Наталья помолчала», «медленно повторила Наталья и губы ее побледнели», «...продолжала она с новой силой». Эти ремарки усиливают выразительность речи персонажей. Романист характеризует не только то, что говорят его герои, но и то, как они произносят.

Очень часто Тургенев передает слова действующих лиц свободной прямой речью. В этом случае он пользуется отдельными словами, намеками, общей стилизацией под речь описываемого лица. Например: Паншин «скрылся, решив про себя, что Лаврецкий, может быть, и прекрасный человек, но не симпатичный, «aigri» и «en somme» несколько смешной» (ДГ XXVIII). Разумеется, это не только раздумья Паншина «про себя», но и его слова к самому себе — недаром в речь входят французские выражения, — но изложено это не в форме речи от первого лица. Тургенев пользуется этим приемом виртуозно, не останавливая повествования обращениями и прямой речью, но вместе с тем сохраняя за языком персонажа всю его характеризующую функцию. Анна Павловна Лаврецкая «велела сказать Ивану Петровичу через посланного сухопарого мужичка, умевшего уходить в сутки по шестидесяти верст, чтоб он не очень огорчался, что, бог даст, все устроится и отец переложит гнев на милость; что и ей другая невестка была бы желательнее, но что, видно, богу так было угодно, а что она посылает Маланье Сергеевне свое родительское благословение» (ДГVIII).

Тургенев мог привести прямую речь Анны Павловны в ее диалоге с «сухопарым мужичком». Но это неизбежно привело бы к неправомерному расширению текста. Анне Павловне пришлось бы, вероятно, добавить для полноты еще кое-что, «сухопарый мужичок» должен был ей отвечать и т. д. Введением свободной прямой речи Тургенев избежал этих опасностей и сохранил великолепный по своему стремительному развитию темп повествования.

Этот прием позволяет романисту сохранить речевое своеобразие персонажа: «Что же касается до жены Ивана Петровича, то Петр Андреич сначала и слышать о ней не хотел и даже в ответ на письмо Пестова, в котором тот упоминал о его невестке, велел ему сказать, что он никакой якобы своей невестки не ведает, а что законами воспрещается держать беглых девок, о чем он считает долгом его предупредить; но потом, узнав о рождении внука, смягчился, приказал под рукой осведомиться о здоровье родильницы и послал ей, тоже будто не от себя, немного денег» (ДГ IX). В такой косвенной передаче речь Лаврецкого-деда полностью сохраняет свою индивидуальность.

Иногда при такой передаче речи Тургенев пользуется кавычками: «Николаю Артемьевичу минуло двадцать пять лет, когда он «подцепил» Анну Васильевну». Он «завоевал ее» на одном из этих балов, где она была «в прелестном розовом платье с куафюрой из маленьких роз» (Нак III). Для нас очевидно, что заключенные в кавычки слова и выражения принадлежат обоим супругам Стаховым. Однако пользование кавычками далеко не обязательно — в большинстве случаев мы и без них легко определяем сказавшего данные слова. «Давно небывалое появление гостей в Васильевском и встревожило и обрадовало старика (камердинера Антона. — Л. Ц.) ему было приятно видеть, что с его барином хорошие господа знаются» (ДГ XXVI). «...Лаврецкий должен был немедленно оставить университет: кто ж выходит за студента, да и что за странная мысль — помещику, богатому, в двадцать шесть лет брать уроки, как школьнику?» (ДГ XV). «...Варвара Павловна прилежно посещала театры... а главное, Лист у нее играл два раза и так был мил, так прост — прелесть!» (ДГ XV).

28

В романах Тургенева есть самые различные социальные слои русской нации — дворяне, интеллигенты, мещане, крестьяне и т. п., и все они характеризуются своим особым языком. Мастерство писателя раскрывается уже в использовании речи простого народа, и в первую очередь — крепостного мужика.

Крестьянская речь впервые получила себе реалистическое выражение в произведениях Пушкина и Гоголя, в массе же своей вошла в литературный обиход в сороковые годы, с произведениями Григоровича, Некрасова и Тургенева. Воспроизведение ее в течение некоторого времени давалось писателям с немалым трудом. У подражателей Григоровича «мужики... заговорили так, что не употребляли ни одной фразы, которая имела бы смысл на обыкновенном русском языке (которым, между прочим, говорят и крестьяне, не имеющие средств объясняться на иных языках), не произносили пи одного слова, не исковеркав его; да и то была еще милость, когда только коверкали обыкновенные слова, а не вовсе отказывались от них, заменяя их неслыханными в народе русскими речениями, заимствованными из «Словаря областных наречий»*.

* (Н. Г. Чернышевский. Полное собрание сочинений, т. III, 1947, стр. 692.)

Добролюбов подошел к оценке этого псевдонародного языка с другой стороны, обращая внимание на его полную стилистическую несамостоятельность. У Григоровича в «Четырех временах года» разговоры крестьян «явное сочинение автора; несколько простонародных слов не изменяют целого склада речи, который совсем не подходит в этих местах на простую мужицкую речь». Неестественность крестьянской речи этих писателей с особенной рельефностью проступает в разработке любовных сюжетов: «Обыкновенно герои и героини простонародных рассказов сгорали от пламенной любви, мучились сомнениями, разочаровывались совершенно так же, как Тамарин г. Авдеева или Русский Черкес г. Дружинина. Разница вся состояла в том, что вместо «я тебя страстно люблю: в это мгновение я рад отдать за тебя жизнь мою» они говорили: «я тебя страх как люблю; ятаперича за тея жисть готов отдать»*.

* (Н. А. Добролюбов. Полное собрание сочинений, т. I, 1934, стр. 597; т. II, 1935, стр. 542.)

Тургенев с самых первых своих литературных шагов преодолел эту манеру коверкать народный язык или уподоблять его языку образованного общества. Крестьяне «Записок охотника» говорят разговорной, простой и вместе с тем образной речью. Подобно Пушкину, Тургенев воссоздал здесь просторечие «не столько подбором специфически бытовых слов и неправильностей... сколько особым характером оборотов и интонаций»*.

* (А. Лежнев. Проза Пушкина. М., 1937, стр. 163.)

Речь народной массы встречается в романах Тургенева реже, чем в «Записках охотника», где она выполняла чрезвычайно важную роль. Впрочем, Тургенев и там не злоупотреблял ею. Характерно его замечание по адресу Жорж Санд в связи с появлением ее романа «Франсуа-найденыш»: «Он написан превосходно: просто, правдиво, захватывающе. Может быть, она вставляет в него чрезмерно много крестьянских выражений: это порой придает ее рассказу какую-то натянутость. Искусство не есть дагерротип, и такой большой художник, как госпожа Санд, могла бы обойтись без этих капризов артиста с несколько притупленным вкусом...» (XII, 62).

Типичная мужицкая речь встретится нам в большинстве романов Тургенева — в «Рудине», «Дворянском гнезде», «Отцах и детях» и «Нови». Он передает народную лексику без излишнего стремления к простонародности. См. речь старика и старухи в первой главе «Рудина»:

« — Как ты себя чувствуешь, Матрена? — спросила она, наклонившись над лежанкой.

— О-ох! — простонала старушка, всмотревшись в Александру Павловну. — Плохо, плохо, родная! Смертный часик пришел, голубушка!».

Липина обращается к старику, мужу умирающей.

« — Кроме тебя при ней никого нет? — спросила она.

— Есть девочка — ее внучка, да все вот отлучается. Не посидит: такая егозливая. Воды подать испить бабке — и то лень. А я сам стар: куда мне?

— Не перевезти ли ее ко мне в больницу?

— Нет, зачем в больницу! Все одно помирать-то. Пожила довольно; видно, уж так богу угодно. С лежанки не сходит. Где ж ей в больницу! Ее станут поднимать, она и помрет.

— Ох, — застонала больная,—красавица-барыня, сироточку-то мою не оставь; наши господа далеко, а ты...

Старушка умолкла. Она говорила через силу».

Воспроизведение патриархально-крестьянской речи достигается здесь прежде всего средствами лексики: «егозливая», «сироточка», «воды испить», «лежанка», выражениями вроде «смертный часик пришел» и т. д. Но наряду с лексикой здесь важную роль играют интонации.

В «Дворянском гнезде» сфера крестьянской речи расширяется. Мы находим здесь, во-первых, меткую и ядовитую речь крепостных крестьян, называвших властолюбивую Глафиру «старой колотовкой»*. Другой образец народной речи представлен языком крепостного камердинера. Психика дворового, не за страх, а за совесть преданного патриархальным порядкам крепостной усадьбы, превосходно раскрывается в неторопливом рассказе Антона. «Я, батюшка Федор Иваныч, — говаривал Лаврецкому Антон, — хоша и в господских хоромах тогда жительства не имел, а вашего прадедушку, Андрея Афанасьевича, помню, как же: мне, когда они скончались, восемнадцатый годочек пошел. Раз я им в саду встрелся, — так даже поджилки затряслись: однако они ничего, только спросили, как зовут, и в свои покои за носовым платком послали. Барин был, что и говорить — и старшого над собой не знал... И жил он, ваш блаженныя памяти прадедушка, в хоромах деревянных малых; а что добра после себя оставил, серебра что, всяких запасов, все подвалы битком набиты были. Хозяин был. Тот-то графинчик, что вы похвалить изволили, их был: из него водку кушали. А вот дедушка ваш, Петр Андреич, и палаты себе поставил каменные, а добра не нажил; все у них пошло хинею**; и жили они хуже папенькиного, и удовольствий никаких себе не производили, — а денежки все порешил, и помянуть его нечем, ложки серебряной от них не осталось, — и то еще, спасибо, Глафира Петровна порадела»(ДГ XXI).

* (Колотовка — в тульском говоре — старая водяная мельница; в переносном смысле — злая, вздорная женщина.)

** (Орловско-курское выражение, означавшее «даром», «на ветер», «без толку».)

Как ярко отражена психика «верного» крепостного слуги в этих простонародных словах («хоша», «встрелся» и пр.), в местоимениях множественного числа, когда речь заходит о «господах» («они скончались», «графинчик... их был; из него водку кушали»), в описательных выражениях («жительства не имел», «удовольствий никаких себе не производили»), в уменьшительных словах и славянизмах, наконец, в самом неторопливом развитии этой обстоятельной речи.

Характерна речь крепостной няни Лизы, религиозной и богомольной Агафьи. Ровным голосом рассказывала она своей питомице о житиях святых, и самая речь Агафьи полна отчетливо выраженного влияния этих религиозных сказаний: «...говорит она Лизе, как жили святые в пустынях, как спасались, голод терпели и нужду, — и царей не боялись, Христа исповедовали; как им птицы небесные корм носили и звери их слушались; как на тех местах, где кровь их падала, цветы вырастали» (ДГ XXXV).

В «Отцах и детях» крестьяне говорят уже по-иному. В годы революционной ситуации либерал Тургенев пародийно подчеркивает своеобразие мужицкой речи: « — До твоего имения двадцать пять верст? — спросил Аркадий. — Двадцать пять. Да вот спроси у этого мудреца. — Он указал на сидевшего на козлах мужика, Федотова работника. Но мудрец отвечал, что «хтошь е знает — версты тутотка не меряные», и продолжал вполголоса бранить коренную за то, что она «головизной лягает», то есть дергает головой» (ОД XIX).

В пику революционным разночинцам романист оттеняет в языке некультурность того класса, на который они намеревались опереться: «У первой избы стояли два мужика в шапках и бранились. «Большая ты свинья, — говорил один другому, — а хуже маленького поросенка. — А твоя жена — колдунья, — возражал другой» (там же).

Однако речь мужиков отражает в себе не только общественно-политические воззрения Тургенева и его полемику с революционными демократами, а и некоторые, очень реальные стороны русской действительности. Об этом говорит диалог Базарова с мужиком, с таким остроумием развертывающийся в двадцать седьмой главе романа:

«Иногда Базаров отправлялся на деревню и, подтрунивая по обыкновению, вступал в беседу с каким-нибудь мужиком. «Ну, — говорил он ему, — излагай мне свои воззрения на жизнь, братец: ведь в вас, говорят, вся сила и будущность России, от вас начнется новая эпоха в истории, — вы нам дадите и язык настоящий и законы». Мужик либо не отвечал ничего, либо произносил слова вроде следующих: «А мы многим... тоже, потому значит... какой положен у нас, примерно, придел».

— Ты мне растолкуй, что такое есть ваш мир? — перебивал его Базаров, — и тот ли это самый мир, что на трех рыбах стоит?

— Это, батюшка, земля стоит на трех рыбах, — успокоительно, с патриархально-добродушной певучестью, объяснял мужик, — а против нашего, то есть, миру, известно, господская ноля; потому вы наши отцы. А чем строже барин взыщет, тем милее мужику».

По началу диалога читатель вправе заключить, что романист имеет своей главной целью осмеять отсталость патриархального крестьянского мировоззрения, слепую покорность «мужика» «барину». Именно так воспринял сказанное герой тургеневского романа: «Выслушав подобную речь, Базаров однажды презрительно пожал плечами и отвернулся, а мужик побрел восвояси».

Но Базаров понял все слишком упрощенно. Как явствует из дальнейшего, романист иронизирует здесь не над крестьянином, а над вопрошающим его «барином»:

« — О чем толковал? — спросил у него другой мужик, средних лет и угрюмого вида, издали, с порога своей избы, присутствовавший при беседе его с Базаровым. — О недоимке, что ль?

— Какое о недоимке, братец ты мой! — отвечал первый мужик, и в голосе его уже не было следа патриархальной певучести, а, напротив, слышалась какая- то небрежная суровость, — так, болтал кое-что, язык почесать захотелось. Известно, барин; разве он что понимает?

— Где понять! — отвечал другой мужик, и, тряхнув шапками и осунув кушаки, оба они принялись рассуждать о своих делах и нуждах. Увы! презрительно пожимавший плечом, умевший говорить с мужиками Базаров (как хвалился он в споре с Павлом Петровичем), этот самоуверенный-Базаров и не подозревал, что он в их глазах был все-таки чем-то вроде шута горохового...» (ОД XXVII).

То, что на первый взгляд казалось насмешкой над крестьянской патриархальностью, оказалось изобличением разночинца, по мнению Тургенева, оторванного от народа. Пускай эта его мысль неверна — она раскрылась в одной странице диалога, в котором Тургенев показал здесь, что и «барин» и «мужик» оба притворяются; подтрунивающий над мужиком Базаров и прибегающий к «патриархальной певучести» мужик не раскрывают перед читателем жизненной правды.

С непревзойденным остроумием Тургенев показывает, что «патриархально-певучий тон» существует в речи мужика только для сына их помещицы, что он маскирует собою издевку крестьянина над барином. Покорность и преданность мужика своим владельцам оказывается пустой фикцией. Оба диалога в своей совокупности представляют собою суд над Базаровым с патриархально-крестьянских позиций, таких, какими они представлялись Тургеневу в годы революционной ситуации.

Этот эпизод двадцать седьмой главы «Отцов и детей» со всей силой демонстрирует социально-разоблачительную роль тургеневского слова.

Тургенев использовал крестьянскую речь, чтобы подчеркнуть непонимание «мужиками» народнической пропаганды Нежданова. «Не доезжая «Бабьих ключей», Нежданов заметил — в стороне от дороги перед раскрытым хлебным амбаром — человек восемь мужиков; он тотчас соскочил с телеги, подбежал к ним и минут с пять говорил поспешно, с внезапными криками, наотмашь двигая руками. Слова «За свободу! Вперед! Двинемся грудью!» — вырывались хрипло и звонко из множества других, менее понятных слов. Мужики, которые собирались перед амбаром, чтобы потолковать о том, как бы его опять насыпать — хоть для примера (он был мирской, следовательно пустой), — уставились на Нежданова и, казалось, с большим вниманием слушали его речь, но едва ли что-нибудь в толк взяли, — потому что, когда он, наконец, бросился от них прочь, крикнув последний раз: «Свобода!» — один из них, самый прозорливый, глубокомысленно покачав головою, промолвил: «Какой строгий!» — а другой заметил: «Знать, начальник какой!» — на что прозорливец возразил: «Известное дело — даром глотку драть не станет. Заплачут теперича наши денежки!» (Новь XXXII). «Мужики» — по Тургеневу — не понимают народнической пропаганды и не верят ей. Народник-революционер для них такой же «шут гороховый», пак и «нигилист» предшествовавшего десятилетия.

От народной речи существенно отличается лакейская. Она лишена достоинства и предельно угодлива. Лакей Стахова говорит ему «не без некоторой торжественности»: «Николай Артемьевич! вы наш барин!.. Вы не извольте на меня прогневаться; только я, будучи у вашей милости на службе с малых лет, из рабского, значит, усердия должон вашей милости донести... Вы вот изволите говорить, что не изволите знать, куда Елена Николаевна отлучаться изволят. Я про то известен стал... Все ваша воля, — а только я их четвертого дня видел, как они в один дом изволили войти» и т. д. (Нак XXIX). Лакейская речь откровенно «подла» в «Накануне». В «Отцах и детях» она отличается иными качествами, характеризуемыми одним произношением: камердинер Петр «совсем окоченел от глупости и важности, произносит все е как ю: тюпюрь обюспючюн...» (ОД XXVIII).

В образе Прокофьича Тургенев изображает другой слой помещичьей дворни, камердинера старого закала, нс за страх, а за совесть преданного своим господам. По остроумному замечанию романиста, «Прокофьич, по-своему, был аристократ не хуже Павла Петровича» (ОД X). И глубоко закономерно, что этот «аристократ из дворовых» не любил Базарова, «называл его «живодером» и «прощелыгой» и уверял, что он с своими бакенбардами — настоящая свинья в кусте» (там же). На известие о дуэли Базарова с Павлом Петровичем Прокофьич отзывается отборной бранью: он «толковал, что и в его время господа дирывались, только благородные господа между собою, а этаких прощелыг они бы за грубость на конюшне отодрать велели» (ОД XXIV).

В речи портного, на квартире у которого живет Инсаров, нет уже элементов простонародной речи. Портной, очевидно, многие годы живет в столице, где он научился выражаться с помощью искаженных иностранных слов («за вами, што ль, фатера?» — Нак VII), «Наш жилец, кто его знает, оченно болен... Кто его знает, вчера еще с утра был на ногах, вечером только пить просил, наша хозяйка ему и воду носила, а ночью залопотал, нам-то слышно, потому перегородка... Я подумал, кто его знает, умрет того и гляди; в квартал, думаю, надо дать знать. Потому как он один» и т. д. (Нак XXV). Речь портного уснащена словами «потому», «думаю», выражением «кто его знает», но все это только засоряет его язык, делает его водянистым.

29

Значительную роль в языке тургеневских персонажей играет иностранная, главным образом французская, речь. В романе «Накануне» в последних его главах немного говорят по-итальянски, .в «Отцах и детях», «Дыме» и «Нове» встречаются английские выражения. Шире разработана немецкая речь — на этом языке говорит компания кутил, приехавшая «покнейпировать» в Царицыно (Нак XV), доктор Одинцовой в «Отцах и детях», граф Рейзенбах в «Дыме» и особенно Лемм в «Дворянском гнезде». Его немецкой речи присуща угловатость, отражающая в себе стеснительность «бедного музикуса», однако она лишена фальши и пустого блеска и неподдельно правдива. В языке Лемма немецкие слова и обороты смешиваются с русской речью, которая в моменты наивысшего напряжения утрачивает свой ломаный характер.

В соответствии с социальной практикой русского дворянства тургеневские персонажи чаще других иностранных языков пользуются французским. Им превосходно владеет и сам романист, демонстрирующий в своих произведениях очень тонкое использование стилистических приемов французской речи.

Предоставляя иностранцам говорить на их родном языке, романист постоянно сопровождает их речь русским эквивалентом, образным и остроумным. Так обстоит дело, например, с языком гувернантки Натальи. «Quel dommage, — подумала про себя старая француженка, взбираясь на ступеньки балкона вслед за Волынцевым и Натальей, — quel dommage, que ce charmant garqon ait si peu de ressources dans la conversation...», что по-русски можно так перевести: «ты, мой милый, мил, но плох немножко» (Руд II). Ср. в конце романа, где русский перевод эквивалентен уже не только словам француженки, но выражению ее лица: «m-lle Boncourt частенько посматривала на Рудина, с лукавым и странным выражением в глазах... Эге! — казалось, говорила она про себя, — вот как тебя!» (Руд XI).

Еще более интересен перевод, даваемый Тургеневым французской записке ничтожного любовника Лаврецкой, Эрнеста. Если выражение ton gros bonhomme de mari переведено точно «твой добрый толстяк», то одновременно во французской записке допущен явный руссизм («об эту пору обыкновенно зарывается в свои книги...»), который сообщает ей еще большую выразительность.

Что касается до русских персонажей тургеневских романов, то они очень часто владеют французской речью, хотя и далеко не всегда говорят на этом языке. Знаменательно, что ни Рудин с Натальей, ни Лаврецкий с Лизой ни слова не говорят по-французски. Тургенев хочет тем самым подчеркнуть национальную типичность этих образов, самобытность их мировоззрения. Марфа Тимофеевна, по ее собственному признанию, «не сильна во французском диалехте» (ДГ I), но, конечно, не говорила бы на нем, если бы и хорошо им владела. Замечательно, что именно Марфа Тимофеевна пародирует (быть может, бессознательно) пристрастие дворянского общества к иностранщине. Фамилию «Паншин» она произносит с ударением на последнем слоге (ДГ VII), а о дуэтах Паншина и Варвары Павловны она насмешливо говорит: «...тут уж эти они, как бишь они по-вашему, дуэты пошли. И все по итальянски: чи-чи да ча-ча, настоящие сороки. Начнут ноты выводить, просто так за душу и тянут» (ДГ XLII).

В своей личной жизни Тургеневу приходилось сталкиваться с русскими, постоянно жившими за границей и не знавшими родного языка. 8 декабря 1856 года Тургенев писал из Парижа о княгине Мещерской, которая по-русски не понимала ни слова. «Она родилась и воспитывалась здесь. Не она виновата в этом безобразии, но все-таки это неприятно. Не может быть, чтобы не было внутреннего, пока еще тайного противоречия между ее кровью, ее породой — и ее языком и мыслями — и это противоречие, со временем, либо сгладится в пошлость, либо разовьется в страдание»*.

* (И. С. Тургенев. Первое собрание писем. СПб., 1884, стр. 35.)

Писатель никогда не касался в своем творчестве таких крайних случаев, но очень часто изображал русских, у которых неумеренное пользование французской речью «сглаживается в пошлость». Именно так обстояло дело у аристократического (или стремившегося казаться таким) дворянства, не знавшего и не любившего национальной русской культуры. К этому кругу принадлежат: Ласунская, Варвара Павловна, Паншин, Стахов, Павел Кирсанов, генералы «Дыма», Сипягин и Калломейцев.

В самом деле, «Дарья Михайловна... щеголяла знанием родного языка, хотя галлицизмы, французские словечки попадались у ней частенько» (Руд IV). Паншин, в соответствии с нормами светского воспитания, говорил «по-французски прекрасно, по-английски хорошо, по-немецки дурно. Так оно и следует (иронически замечает Тургенев), — порядочным людям стыдно говорить хорошо по-немецки; но пускать в ход германское словцо в некоторых, большею частью забавных, случаях — можно...» (ДГ IV). Чтобы понять смысл замечания романиста, нужно вспомнить, что действие «Дворянского гнезда» происходило в 1842 году, когда немецкий язык был в основном языком умозрительной философии, в отличие от французского, на котором изъяснялось высшее дворянское общество. Тургенев подчеркивает пристрастие Паншина к французскому языку разнообразными вставками в его речь. Разглагольствует Паншин в салоне Калитиной: «...мы больны оттого, что только наполовину сделались европейцами; чем мы ушиблись, тем мы и лечиться должны («le cadastre», — подумал Лаврецкий). У нас, — продолжал он, — лучшие головы — les meilleures tetes — давно в этом убедились...» (ДГ XXXIII). Словечки Лаврецкого ядовито намекают на бюрократические замашки Паншина, что же касается до слов «les meilleures tetes», то они представляют собою французский эквивалент выражения «лучшие головы». Говорил ли Паншин эту речь по-французски, мы из текста не узнаем. Возможно, это сделано только для того, чтобы — на ходу, попутным образом — подчеркнуть приверженность этого камер-юнкера к иностранщине*.

* (Тот же иронический прием мы встретим и в пятнадцатой главе «Дыма»: «за фортепианамн» на аристократическом вечере поместился «тот самый самородок, который возбудил такое негодование в Потугнне; он брал аккорды рассеянной рукой, (dune main distraite...»)

Всего несколькими словами Тургенев характерна зует духовную мелкость, пошлость этого человека. Паншин, которому только что отказала Лиза, появляется в гостиной Калитиных «в черном фраке, в высоких английских воротничках, застегнутый доверху». Ему тяжело, он заводит речь «чуть ли не о самом Меттернихе». Но вся эта комедия рушится от одного тихо произнесенного слова парижской львицы: «Это одно брошенное слово: Venez! — мгновенно, как по волшебству, изменило всю наружность Паншина» и т. д. Сущность Паншина раскрывается также и в одобрении им французского замечания Лаврецкой в адрес хозяйки дома: «Паншин немножко испугался и удивился смелости Варвары Павловны; но он не понял, сколько презрения к нему самому таилось в этом неожиданном излиянии, и, позабыв ласки и преданность Марьи Дмитриевны, позабыв обеды, которыми она его кормила, деньги, которые она ему давала взаймы, — он с той же улыбочкой и тем же голосом возразил (несчастный!) «Je crois bien» — и даже не: «Je crois bien», а — J’crois ben!» (ДГ XL). Жаргонное восклицание это звучит особенно фамильярно, вполне характеризуя бестактность Паншина.

Еще сильнее с помощью французской речи разоблачается духовная пошлость Варвары Павловны Лаврецкой. Приехав в городскую квартиру своего мужа, она называет его «Теодором», разыгрывает перед ним мелодраматическую сценку с дочерью. Она говорит с Лаврецким по-французски, но, не довольствуясь указанием на это, романист дважды приводит — вслед за русским переводом — ее французские выражения, и вкладывает в ее уста откровенный галлицизм: «Это презрение меня убивает; это ужасно!..»*. Лаврецкая вынуждена иногда говорить по-русски. В первом своем разговоре с Лаврецким, где она в основном изъясняется по-русски, отдельные ее выражения приводятся на двух языках «puis j’ai ete si malade - я была так больна, — прибавила она... Я долго колебалась предстать пред вас, моего судью — paraitre devant vous, mon juge...» (ДГ XXXVI). Последняя фраза доказывает, что Варвара Павловна пользуется французским языком, как калькой. Она делает это, представляясь Марье Дмитриевне и входя к ней в доверие. Но, едва акклиматизировавшись в гостиной Калитиной, Варвара Павловна по-французски передает той свое впечатление от Лизы: «Mais elle est delicieuse!». Ее «уклончивые и вертлявые речи» с Паншиным восхищают Калитину. Передавая разговор этих двух дам, Тургенев насыщает его элементами острой иронии: « — А знаете ли, я удивляюсь, как вы хорошо говорите по-русски. C’est etonnant... — Я слишком долго пробыла за границей, Марья Дмитриевна, я это знаю; но сердце у меня всегда было русское, и я не забывала своего отечества... — Да, поверьте моей опытности: la patrie avant tout» (ДГ XXXIX). Русский язык хвалят... по-французски, и по-французски же декларируют принцип «отечество прежде всего»! Этот речевой прием находим мы и в «Рудине». Ласунская хвалит барона, который «так хорошо говорит по-русски! C’est un vrai torrent... il vous entraine. — Так хорошо по-русски говорит, — проворчал Пигасов, — что заслуживает французской похвалы» (Руд II).

* (Франц.: «Ce mepris me tue; c’est affreux!..»)

Французский язык явно лежит в основе речей Стахова, полных галлицизмов (например, «манкировать старшему». — Нак VIII; «Ваше поведение огорчает... вашу мать, которую вы здесь видите» (Нак XXX). И точно так же, как и у Лаврецкой, русская речь Стахова опирается на французские кальки, которые он, по существу, только применяет: «те правила нравственности, которые... мы вам, как нашей единственной дочери... que nous vous avons ineulques, которые мы вам внушили» (Нак XXX).

Блестящие примеры разоблачения находим мы и в «Дыме», где фигурирует аристократическое «общество дам и кавалеров». «Литвинов тотчас признал их за русских, хотя они все говорили по-французски... потому что они говорили по-французски» (Дым X). Романист компрометирует их французскую речь указаниями на совершенно чуждое ей произношение: « — Mais que fait done monsieur Verdier? Pou'rquoi ne vient-il pas?—воскликнула одна дама с теми для французского слуха нестерпимыми протяжными ударениями, которые составляют особенность великороссийского выговора. — Ах, вуй, ах, вуй, мсье Вердие, мсье Вердие»? — простонала другая, родом прямо уже из Арзамаса» (Дым X).

На этом «вечном приторном, противном петербургском французском языке» (Дым XII) говорит Ирина, и это не проходит для нее бесследно: недаром она в своей русской записке делает явную ошибку, говоря вместо «соскучитесь» — соскучаетесь» (Дым XIV).

В «Нови» французские выражения часто употребляет камер-юнкер и ретроград Калломейцев. Он делает это сознательно: «...признаю язык российский, язык указов и постановлений правительственных; я дорожу его чистотою! Перед Карамзиным я склоняюсь!.. Но русский, так сказать, ежедневный язык... разве он существует?» (Новь V). В этих словах звучит неприкрытое презрение к русской национальной культуре. Для Калломейцева характерно, что он произносит по-французски даже междометие. Воздух «был так свеж, что заставил... Калломейцева несколько раз произнести по-французски: Brrr! brrr! brrr!..» (Новь XXXIV).

Тургенев блестяще раскрывал социальную немощнность русских дворян-космополитов, высшей мечтой которых было говорить на подлинном французском языке, и комические неудачи, постигавшие их на этом пути обезьянничания. «У меня, — рассказывает Потугин, — есть знакомый, и хороший, кажется, человек, отец семейства, уже немолодой; так тот несколько дней в унынии находился оттого, что в парижском ресторане спросил себе une portion de biftek aux pommes de terre, а настоящий француз тут же крикнул: Garcon! biftek pommes!! Сгорел мой приятель от стыда! И потом везде кричал: Garmon! biftek pommes! и других учил» («Дым» V)*.

* (Достоевский, не вполне точно передавший этот анекдот, указывал, что «рассказ этот, очевидно, взят автором с истинного происшествия. Ползая рабски перед формами языка и перед мнением гарсонов, русские парижане, естественно, также рабы и перед французскою мыслью» (Полное собрание художественных произведений, т. XI, 1929, стр. 359).)

Итак, Тургенев высмеивает неумеренное и ненужное использование французской речи русским аристократическим дворянством. Он пародирует, во-первых, то неорганическое смешение русской и французской речи, которое характеризовало и язык Марьи Дмитриевны Калитиной. Фраза «И я у a phis maintenant de ces nens comme a, comnie d’autrefois» (ДГ XXVI) произнесена Калитиной на «институтско-французском» жаргоне, ничего общего не имеющем с подлинной французской речью. И наряду с этим осмеян залихватский язык «петербургских парижан», говорящих «с est тёте treschic» (ДГ IV), то есть столь же уродливо. Если на институтском языке говорит Марья Дмитриевна, то вторая разновидность псевдофранцузской речи представлена Стаховым, любившим при случае употреблять «шикарные французские слова» (Нак XV), представлявшиеся ему, очевидно, квинтэссенцией французской культуры. Блестящим образцом этой «залихватской» речи служит язык какого-то офицера. Он «прожил недель шесть в Париже, где он выучился разным залихватским восклицаньям вроде «Zut», «Ah fichtrre», «Pst, pst, mon bibi» и т. п. Он произносил их в совершенстве, с настоящим парижским шиком, и в то же время говорил: «si j’aurais» вместо «si j avais», «absolument» в смысле: «непременно», словом, выражался на том великорусско-французском наречии, над которым так смеются французы, когда они не имеют нужды уверять нашу братью, что мы говорим на их языке, как ангелы, «cotte des anges» (ОД XIV).

Вслед за Грибоедовым и Гоголем Тургенев разоблачает уродливость этого «великорусско-французского наречия», за которым — как он блестяще показывает—скрывается незнание русской культуры, злобное презрение к ней и космополитическое преклонение перед самыми низменными сторонами западноевропейской жизни.

30

Как мы уже говорили, Тургенев с исключительным мастерством подчеркивает обусловленность языка характером и мировоззрением человека. Обусловленность эта с одинаковой полнотой раскрывается в «положительных» и «отрицательных» образах его романов.

Достаточно прочесть одну страницу «Дворянского гнезда» для того, чтобы увидеть в Лаврецкой искусную притворщицу. С какой притворной почтительностью говорит она Калитиной о своем муже: «Я боялась, что мой внезапный приезд возбудит его гнев, но он не лишил меня своего присутствия...», «...он был так добр, что назначил мне Лаврики местом жительства... Я завтра же отправлюсь туда, в исполнение его вели; но я почла долгом побывать прежде у вас...» Точно так же в особенностях речи. раскрываются такие существенные свойства Марьи Дмитриевны, как приторная сентиментальность (слово «ангел» не сходит с ее языка в разговоре с Лаврецкой) или «страсть к некоторой театральности»: «Примите же из рук моих вашу жену; идите, Варя, не бойтесь, припадите к вашему мужу... — и мое благословение...» Однако сентиментальность составляет лишь одну из черт характера этой женщины: Марья Дмитриевна не церемонилась не только наедине с собой (ДГ VII), она бывала груба и на людях. Ср. ее выговор Лизе, отказавшей Паншину: «Кого тебе еще нужно?.. Камер-юнкер! Не интересан!.. Откуда-нибудь эта туча надута, — не сама собой пришла. Уж не тот ли фофан?» и т. д. (ДГ XXXVIII).

Духовное ничтожество отца Елены раскрыто Тургеневым не столько путем психологической характеристики или поступков этого человека, сколько при помощи его речи. «Раз кто-то назвал его frondeur; это название очень ему понравилось. «Да, — думал он, самодовольно опуская углы губ и покачиваясь, — меня удовлетворить не легко; меня не надуешь». Фрондерство Николая Артемьевича состояло в том, что он услышит, например, слово «нервы» и скажет: «А что такое нервы?» — или кто-нибудь упомянет при нем об успехах астрономии, а он скажет: «А вы верите в астрономию?» Когда же он хотел окончательно сразить противника, он говорил: «Все это одни фразы» (Нак III). Претензии Стахова на остроумие и в то же время беспочвенность этих претензий подчеркиваются тем, что он на всем протяжении романа и неизвестно почему называет болгара Инсарова «черногорцем» (Нак XXII, XXXI).

Романист высмеивает Кукшину, давая ее юмористический портрет, но он еще больше внимания уделяет речи этой «эмансипе» — жаргонным словечкам Евдоксии («Я ведь тоже практическая»), ее боязни употреблять «идеалистические» выражения («Что это я сказала: слава богу!»), ее приверженности к модным и знаменитым именам («Нужно еще Либиха почитать», Жорж Санд — «отсталая женщина и больше ничего! Как возможно сравнить ее с Эмерсоном!»), ее манере «ронять вопросы один за другим с изнеженною небрежностию, не дожидаясь ответов».

В косноязычии Увара Иваныча Тургенев раскрывает психику дворянина-лежебоки, ничем не занятого и едва ли о чем-нибудь думающего, но благодушного и доброго. Ленивый и тучный Увар Иванович обыкновенно объяснялся жестами, «с трудом приговаривая: «Надо бы... как-нибудь, того...» (Нак VIII). Речь Увара Иваныча предельно немногословна, отрывиста, но при всем своем косноязычии не лишена образности («Ну, ну, фуфыря!» — говорит Увар Иваныч гребцу на царицынском пруду)*. Увар Иваныч питает пристрастие к выразительным и «вкусным» в произношении словам (например, «плашмя!» — Нак XV).

* (Фуфыря — областное слово, означающее «капризный, привередливый человек». «Толковый словарь живого великорусского языка» В. И. Даля, т. IV. М., 1956, стр. 540.)

Наряду с Уваром Ивановичем изображается любящий поговорить Шубин, речь которого богата народными оборотами и словечками («я на все заметлив...»)*, чрезвычайно разнообразна по своим «полу-ленивым, полушутливым» интонациям, окрашена в иронические, а зачастую и издевательские тона, изобилует меткими словечками и кличками, пародийна, шутливо-афористична и в то же время лирически-эмоциональна и глубоко серьезна. Шубину свойственны такие обращения к собеседнику: «любезный друг и благодетель», «ваше высокоблагородие», «сэр», «милостивый государь». Он любит давать иронические и шутливые клички. Берсенев для него — «представитель хорового начала», Увар Иваныч «черноземная сила, фундамент общественного здания». Речь Шубина полна шутливых афоризмов («душа не яблоко — ее не разделишь»). Именно Шубин в тридцатой главе рома на высказывает исключительно важные суждения о современном ему русском обществе: «Нет еще у нас никого, нет людей, куда ни посмотри. Все — либо мелюзга, грызуны, гамлетики, самоеды, либо темнота и глушь подземная, либо толкачи, из пустого в порожнее переливатели да палки барабанные! А то вот еще какие бывают: до позорной тонкости самих себя изучили, изучают беспрестанно пульс каждому своему ощущению и докладывают самим себе: вот это я, мол, чувствую, вот что я думаю. Полезное, дельное занятие!» Эти слова Шубина выражают один из важнейших мотивов «Накануне», в них воплощена идейная концепция романа.

* (Заметливый — охочий и способный все видеть, слышать и помнить. См. там же, т. I, стр. 607.)

Марфа Тимофеевна Пестова — патриархальная русская дворянка, «чудачка» независимого нрава, женщина, прожившая «целых десять лет у мужика в курной избе». Речь ее грубовата (почти со всеми она на «ты»), образна («из грязи вытащил», «экой длинный, словно аист!»), враждебна светской сплетне: «А ты теперь, мой батюшка, на ком угодно зубки точи... уйду, мешать не буду» (ДГ II).

Живой по натуре, Марфе Тимофеевне свойственна живая и быстрая речь. Пестова говорит относительно краткими предложениями. Словарь ее богат просторечными словами и выражениями: «Ну, хоть чаю напейся, мой батюшка! Господи боже мой! Приехал нивесть откуда, и чашки чаю ему не дадут. Лиза, пойди похлопочи, да поскорей. Я помню, маленький он был обжора страшный... Но, однако, что это я так раскудахталась...» и т. д. Обладая независимым характером, Марфа Тимофеевна говорит всем правду в глаза. Она третирует Гедеоновского, который в карточной игре, по ее словам, «ступить не умел», очень сухо обходится с Варварой Петровной, отвечая «полусловами на ее любезности», откровенно недоброжелательна к Паншину. Не менее образно говорит Марфа Тимофеевна и о принятом Лизой решении: «Да ведь ты не знаешь, голубушка ты моя... какова жизнь-то в монастырях! Ведь тебя, мою родную, маслищем конопляным зеленым кормить станут, бельище на тебя наденут толстое-претолстое... И кто ж это видывал, чтоб из-за эдакой из-за козьей бороды, прости господи, из-за мужчины в монастырь идти?» (ДГ XLV).

Язык тургеневских героинь совершенно чужд многословия и острословия. Наталья, Лиза и Елена говорят мало, и речь их всегда лишена юмора и очень серьезна. Все они к началу действия находятся на переломном этапе своей жизни, и это отражается в их речи. «До знакомства с Рудиным» Наталья «никогда бы не произнесла такой длинной речи и с таким жаром» (Руд VII). Приезд Рудина кладет предел отроческому периоду жизни Натальи. Пережитым ею разочарованием вызваны те отрывистые и жестокие фразы, которые Наталья бросает Рудину во время их последнего объяснения. « — Я вас люблю! — воскликнул Рудин. Наталья выпрямилась. — Может быть; но как вы меня любите? Я помню все ваши слова, Дмитрий Николаич. Помните, вы мне говорили, без полного равенства нет любви... Вы для меня слишком высоки, вы не мне чета... Я поделом наказана. Вам предстоят занятия, более достойные вас. Я не забуду нынешнего дня... Прощайте...» (Руд IX).

Лиза будет говорить с Лаврецким мягче, а Елена вовсе не разойдется с Инсаровым, обретя в нем замечательного человека, героя, о котором она столько мечтала в своем одиночестве. Но, при всех отличиях от речи Лизы и Елены, речь Натальи характерна для тургеневских героинь глубокой содержательностью и серьезностью.

Речь тургеневского героя (в первых его романах) отличается от речи его героинь меньшей эмоционально-психологической устремленностью, но большей идейной нагрузкой. Рудин впервые появляется в салоне Ласунской; он еще никому не известен и ждут не его, а барона Муффеля. Вначале Рудин даже робеет — в разговоре с Дарьей Михайловной он употребляет частицу «с» («Он очень умный человек, барон. — Да-с»). Но постепенно он акклиматизируется и полностью проявляет типичные для него черты оратора, рассуждающего на философские темы.

Кружки тридцатых и сороковых годов воспитывали изощренных диалектиков, ораторов, в совершенстве владевших искусством красноречия. Эти люди тяготели к отвлеченной философской речи, для них характерны были богатый словарь и сложная фразеология,* отражавшая все изгибы человеческой мысли. Именно такой была речь Рудина, соединявшая в себе сильные и слабые стороны дворянского просветительства тех лет. «Рудин говорил умно, горячо, дельно; выказал много знания, начитанности». «Неясность придавала особенную прелесть его речам». «Широкими и смелыми чертами набросал он громадную картину». Он «подавлял» противника в споре «стремительной и страстной диалектикой». Он — великий мастер «определять человека», владеющий «едва ли не высшей тайной — музыкой красноречия», умеющий, «ударяя по одним струнам сердец, заставлять смутно звенеть и дрожать все другие» (Руд III). Все эти черты типичны для Рудина, и они вполне объясняют силу впечатления, производимого им на Наталью, Басистова, Липину и других. Однако Тургенев показывает и оборотную сторону этого красноречия, воспитывавшегося в отрыве от жизненной практики и потому нередко приобретавшего самодовлеющее значение. «Ох, язык его — враг его», — говорит о Рудине его антагонист Лежнев, и сам Рудин согласен с этим обвинением: «Фраза, точно, меня сгубила, она заела меня, я до конца не мог от нее отделаться».

* («Молодые философы, — писал об участниках русских философских кружков Герцен, — приняли... какой-то условный язык: они не переводили на русский, а перекладывали целиком, да еще для большей легкости оставляя все латинские слова in crudo, давая им православные окончания и семь русских падежей» (Л. И. Герцен. Полное собрание сочинений и писем, т. XIII, 1919, стр. 12). Тургенев отмечал влияние этого «птичьего» языка на Белинского: «...полоса, продолжавшаяся года два, в течение которой он, начинившись гегелевской философией и не переварив ее, всюду с лихорадочным рвением пичкал ее аксиомы, ее известные тезисы и термины, ее так называемые Schlagiworter. В глазах рябило от множества любимых тогдашних слов и выражений! Надо ж было и Белинскому заплатить дань своему времени! Но эта волна скоро сбежала...» (X, 298).)

Эта «фраза» отчетливее всего проявляется в рассуждениях Рудина о яблоне, листьях на дубе, которые становятся у него аллегорическими образами гения и любви (глава шестая), в эффектных цитатах из сочинений Ларошфуко, Сервантеса и других. Он говорит «книжным языком идеалистической философии или публицистики: «Стремление к отысканию общих начал в частных явлениях есть одно из коренных свойств человеческого ума», «сознание быть орудием тех высших сил должно заменить человеку все другие радости», «самолюбие — архимедов рычаг, которым землю с места можно сдвинуть», но «только тот заслуживает название человека, кто умеет овладеть своим самолюбием, как всадник конем, кто свою личность приносит в жертву общему благу»...В тирадах Рудина тургеневская характеристика его речи находит полное оправдание...» *.

* (А. Кипренский, «Язык и стиль Тургенева». «Литературная учеба», 1940, № 1, стр. 50.)

Эти теневые стороны рудинского красноречия язвительно охарактеризовал Пигасов. «Не люблю я этого умника, — говаривал он, — выражается он неестественно... скажет «я» и с умилением остановится... «Я, мол, я...» Слова употребляет всё такие длинные. Ты чихнешь — он тебе сейчас станет доказывать, почему ты именно чихнул, а не кашлянул... Хвалит он тебя, — точно в чин производит... Начнет самого себя бранить, с грязью себя смешает — ну, думаешь, теперь на свет божий глядеть не станет. Какое! повеселеет даже, словно горькой водкой себя попотчевал» (Руд VI). Нельзя сказать, чтобы в этой пародийной характеристике рудинской речи не было доли истины.

Еще существеннее то, что искусство диалектики находится у Рудина в острейшем антагонизме с живым чувством. В юности, узнав о том, что Лежнев влюблен, Рудин бесцеремонно вмешался в интимные отношения друга «...вследствие своей проклятой привычки каждое движение жизни, и своей и чужой, пришпиливать словом, как бабочку булавкой, он пустился обоим нам объяснять нас самих, наши отношения, как мы должны вести себя, деспотически заставлял отдавать себе отчет в наших чувствах и мыслях, хвалил нас, порицал, вступал даже в переписку с нами... ну, сбил нас с толку совершенно!» (Руд VI).

В Рудине уже тогда обнаружилась та склонность рассуждать о любви, которая приняла трагическую форму, когда он встретился с Натальей. Как красно говорит Рудин о любви, и как бедно, худосочно его собственное чувство. После свидания с прекрасной и любящей его девушкой Рудин только рефлектирует: «Я счастлив, — произнес он вполголоса. — Да, я счастлив, — повторил он, как бы желая убедить самого себя». Рудину действительно приходится «убеждать» в этом себя и других. «Я, — заявляет он Волынцеву, — ...должен в-ам сказать, что я люблю Наталью Алексеевну и имею право предполагать, что и она меня любит». Выражаясь таким языком о любви, Рудин, в сущности, не способен на это чувство. В прощальном письме к Наталье он откровенно напишет: «Наши жизни могли бы слиться — и не сольются никогда. Как доказать вам, что я мог бы полюбить вас настоящей любовью — любовью сердца, не воображения, — когда я сам не знаю, способен ли я на такую любовь!» Как метко обнажает здесь Рудин самое уязвимое место своей натуры! Его любовь, в самом деле, плод одного только воображения.

Рудин, впрочем, не без основания надеется, что из этого испытания он выйдет чище и сильней. Годы мыканья по свету заставили его лучше узнать жизнь, и характерно, что в результате этих испытаний изменилась и речь Рудина, в которой появилась реалистичность, сатирическая злость. У него возникают меткие образы («барич-педант, вылепленный из степной муки с примесыо немецкой патоки...»), резко иронические сравнения, родившиеся в самом процессе жизненных разочарований. «Мой новый друг, — рассказывал Рудин в эпилоге, — ...чрезвычайно дорожил каждой своей мыслью. Взберется на нее с усилием, как божия коровка на конец былинки, и сидит, сидит на ней, все как будто крылья расправляет и полететь собирается — и вдруг свалится, и опять полезет... Не удивляйся всем этим сравнениям. Они еще тогда накипели у меня на душе».

И еще одна стилистическая струя существует теперь в речи Рудина, всецело объясняемая его жизненной усталостью: «Ты всегда был строг ко мне, и ты был справедлив; но не до строгости теперь, когда уже все кончено, и масла в лампаде нет, и сама лампада разбита, и вот-вот сейчас докурится фитиль... Смерть, брат, должна примирить наконец...» Рудин по-прежнему остался красноречив, но красноречие это приобрело несвойственный ему ранее оттенок грусти и драматизма*.

* (Речь Михалевича близка к рудинской, подобно ей запечатлевая в себе философский и публицистический словарь тридцатых — сороковых годов. Но Михалевич показан в гораздо более узком аспекте, чем Рудин.)

31

Наивысшей выразительности Тургенев достигает в языке Базарова. Многое поняв в характере и взглядах русского демократа шестидесятых годов, Тургенев сумел наделить этот образ необычайно характерной для него манерой выражаться. Над языком Базарова Тургенев, по его собственному признанию, работал долго и упорно. Образ этот «так завладел мной, что я вел от его имени дневник, в котором он высказывал свои мнения о важнейших текущих вопросах, религиозных, политических и социальных»*.

* (Из воспоминаний о Тургеневе американского писателя X. Бойезена, «Минувшие годы», 1908, № 8, стр. 70.)

Речь Базарова-органически слита с его убеждениями. Это слияние выражается в любой реплике Базарова, в любом его восклицании и определении. Все в речи Базарова характерно и типично, начиная с его «ленивой, но мужественной» саморекомендации («Евгений Васильев») при знакомстве с отцом Аркадия. Этот «будущий лекарь, и лекарский сын, и дьячковский внук» говорит о своей семье и своем социальном слое «с надменною гордостью», ему в высокой степени присуще социальное достоинство разночинца.

Представляя собою, по мысли Тургенева, определенный слой «третьего сословия» в России конца пятидесятых годов, Базаров строит свое мировоззрение не столько на пропаганде новых, сколько на безоговорочном отрицании старых форм жизни. « — Мы действуем в силу того, что мы признаём полезным, — промолвил Базаров. — В теперешнее время полезнее всего отрицание — мы отрицаем. — Все? — Все. — Как? не только искусство, поэзию... но и... страшно вымолвить... — Все, — с невыразимым спокойствием повторил Базаров» (ОД X). Не следует, однако, на основании этих слов считать тургеневского героя революционером. Базаров не верил в революционность народной массы, он, в сущности, не безоговорочный противники существующей власти, говоря, что «самая свобода, о которой хлопочет правительство, едва ли пойдет нам впрок, потому что мужик наш рад самого себя обокрасть, чтобы только напиться дурману в кабаке». Этих слов, конечно, не произнес бы революционный демократ шестидесятых годов. Но не он интересовал либерала Тургенева, а тот слой русских разночинцев, который в эту пору бросил все силы на компрометацию крепостнической культуры. Базарова можно было бы назвать радикалом-просветителем, если бы в нем не жила известная неприязнь к пропаганде. «...Мы ничего не проповедуем, — говорит Базаров в споре с Павлом Петровичем, — это не в наших привычках».

Речь Базарова с исключительной яркостью отражает его нелюбовь к «иностранным» и «бесполезным» словам, выражающим отвлеченные понятия. Он во имя ощущений отрицает принципы: «Куда нам до этих отвлеченностей!» Он становится откровенным эмпириком, заявляя, что «есть ремесла, знания, а наука вообще не существует вовсе». Базаров отчетливо формулирует свой вульгарный материализм, уподобляя людей деревьям, — «ни один ботаник не станет заниматься каждой отдельной березой».

Через всю речь Базарова проходит его предельная нелюбовь к «романтизму», под которым он подразумевает всякую идеальность. Последняя безнадежно устарела: «И охота же быть романтиком в нынешнее время!» Романтизм прежде всего гнездится в классическом искусстве, которое должно уступить место практическим наукам: «Порядочный химик в двадцать раз полезнее всякого поэта». «Рафаэль гроша медного не стоит», и современные живописцы нисколько его не лучше.

Базаров беспощадно издевается над романтическим прошлым Павла Петровича: «человек, который всю свою жизнь поставил на карту женской любви и когда ему* эту карту убили, раскис и опустился до того, что ни на что не стал способен, этакой человек — не мужчина, не самец» (ОД VII). Остроумно пародируя романтическую фразеологию своего ученика, Базаров говорит: «И что за таинственные отношения между мужчиной и женщиной? Мы, физиологи, знаем, какие это отношения. Ты проштудируй-ка анатомию глаза: откуда тут взяться, как ты говоришь, загадочному взгляду? Это все романтизм, чепуха, гниль, художество».

* (В издании собрания сочинений Тургенева 1949 года напечатано: «не мужчина, но самец». Помимо ошибочности этого чтения, оно не верно и психологически. Для «натуралиста» Базарова быть «самцом» хорошо, но как раз Павел Петрович из-за своего романтизма перестал быть «мужчиной» и «самцом». Эти слова в фразеологии Базарова имеют одинаковый смысл.)

Базаров поневоле отдает некоторую дань романтическим обычаям, соглашаясь на дуэль с Павлом Петровичем. Но это не мешает ему беспощадно пародировать эту дуэль на всех этапах. После своего ответа на вызов Базаров восклицает: «Фу ты, черт! как красиво и как глупо! Экую мы комедию отломали! Ученые собаки так на задних лапах танцуют». Во время дуэли Базаров держится почти издевательски: он предлагает своему противнику, что будет сам отмеривать шаги — ибо «ноги у меня длиннее», он задает ему «важный вопрос», о котором «вчера не было дискуссии». Шутливое пародирование продолжается: « — Соблаговолите выбрать (пистолет). — Соблаговоляю. Л согласитесь, Павел Петрович, что поединок наш необычаен до смешного. Вы посмотрите только на физиономию нашего секунданта».

Противясь какой бы то ни было романтической идеализации действительности, Базаров не только называет вещи своими именами*, но и готов, в пику романтикам, огрублять их. Узнав об отношениях Николая Петровича к Фенечке, он говорит: «У твоего отца, видно, губа не дура». О Фенечке после дуэли с Павлом Петровичем: «Пропадет, пожалуй! Ну, выдерется как-нибудь!» Об Одинцовой: «Это что за фигура? На остальных баб не похожа», «Этакое богатое тело! Хоть сейчас в анатомический театр», «Да, баба с мозгом». Эти нарочито вульгаризованные выражения были как нельзя более естественны в устах человека, который «был великий охотник до женщин и до женской красоты, но любовь в смысле идеальном, или, как он выражался, романтическом, называл белибердой, непростительною дурью, считал рыцарские чувства чем-то вроде уродства или болезни и не однажды выражал свое удивление, почему не посадили в желтый дом Тоггенбурга со всеми миннезингерами и трубадурами? «Нравится тебе женщина, — говаривал он, — старайся добиться толку; а нельзя — ну, не надо, отвернись земля не клином сошлась» (ОД XVII).

* («Романтик сказал бы: я чувствую, что наши дороги начинают расходиться, а я просто говорю, что мы друг другу приелись» (ОД ХХУ).)

В фразеологии Базарова видное место занимают слова «дело», «дельный», которыми он характеризует свои положительные воззрения. «Тамошние ученые — дельный народ». «Мне скажут дело, я соглашаюсь, вот и все». Его речь свободна от варваризмов, но богата латинскими терминами из мира медицины и естественных наук. Медицина дает Базарову опыт, окрашивающий его манеру выражаться, например: «Но я уже в клинике заметил: кто злится на свою боль — тот непременно ее победит». Или: «Аркадий что-то секретничал вчера со мною и не говорил ни о вас, ни о вашей сестре...Это симптом важный».

Речь Базарова резка, когда он разговаривает с людьми, достойными презрения (см., например, «тыканье» им сына откупщика Ситникова в конце тринадцатой главы «Отцов и детей»). В ней много от народной русской речи, простой, грубоватой и образной: «отец был везде, и в сите и в решете». Как и народная речь, язык Базарова богат пословицами и поговорками: «Много будешь знать, скоро состаришься», «Бедность не порок», «На нет и суда нет», «Не богам же горшки обжигать», «Бабушка надвое сказала», «От копеечной свечки Москва сгорела», «Важно то, что дважды два четыре, а остальное все пустяки» и т. д. Базаров охотно цитирует выражения окружающих, придавая им ироническую окраску: «Э волату, как выражался мой родитель», «Я городским толкам не верю, но люблю думать, как говорит наш образованный губернатор, что они справедливы».

Эта речь чужда «сяких сентиментальных излияний, кратка и проста, (метка и образна: «Петр расчувствовался до того, что плакал у него на плече, пока Базаров не охладил его вопросом: не на мокром ли месте у него глаза». «Презабавный старикашка и добрейший. Такой же чудак, как твой, только в другом роде...» «Твой отец добрый малый, но он человек отставной; его песенка спета», «...я завернул сюда — черт знает зачем. Видишь ли, человеку иногда полезно взять себя за хохол, да выдернуть себя вон, как редьку из гряды; это я совершил на днях... Но мне захотелось взглянуть еще раз на то, с чем я расстался, на ту гряду, где я сидел». Эта речь язвительна и беспощадна к лицемерию: «Да разве ты не для нее сюда приехал из города, птенчик? Кстати, как там подвизаются воскресные школы? Разве ты не влюблен в нее? Или уже тебе пришла пора скромничать?»

Смертельная болезнь ломает Базарова, наделяя его чертами того самого «романтизма», с которым он прежде так ожесточенно сражался. Тем не менее отмеченные здесь особенности базаровской речи продолжают существовать и в эту пору. Базаров извещает отца о случившемся в той же отрывисто-грубоватой манере*: «Старина, — дело мое дрянное. Я заражен, и через несколько дней ты меня хоронить будешь». На успокоительную фразу отца «А все-таки мы тебя вылечим!», Базаров отвечает: «Ну, это дудки. Но не в том дело». И в этом тяжелом состоянии Базаров позволяет себе «маленькие речи», напоминающие его прежние «выходки». Отца, собирающегося консультироваться с приезжим доктором, Базаров просит: «Ну, беседуйте скорее, только не по-латыни; я ведь понимаю, что значит jam moritur»**. Одинцовой: «Меня вы забудете, мертвый живому не товарищ» и т. д.

* («Все в доме привыкли к нему, к его небрежным манерам, к его не многосложным и отрывистым речам...» (ОД X).)

** (Уже умирает (лат.).)

В языке Базарова Тургеневу удалось с гениальной проницательностью запечатлеть характерные, типические черты речи разночинца-демократа. Об этом свидетельствуют, в частности, те слова Базарова, которые "в своей массе сделались крылатыми. Выражение «Природа не храм, а мастерская, и человек в ней работник» давно уже превратилось в ходячий афоризм, под которым были готовы подписаться многие деятели разночинского периода русского освободительного движения.

Живая, разносторонняя и образная речь Базарова вошла в наш разговорный язык: мы повторяем многие афоризмы Базарова, часто не помня об их источнике. И не мы одни — речь тургеневского героя неоднократно и вполне сознательно использовалась Лениным. Выражения «О друг мой, Аркадий Николаевич! Об одном прошу тебя: не говори красиво» и «для ради важности» не раз повторялись в публицистике и ораторских выступлениях В. И. Ленина против лживой фразеологии реакционных и оппортунистических партий*.

* (См. об этом подробнее в моей книге «Литературные цитаты Ленина». М., 1934, стр. 69, 70.)

32

В системе речевых средств тургеневского романа важную роль выполняют монолог и особенно диалог. Образцы монолога встретятся нам в тщательно подготовленном и полном лжи рассказе Варвары Павловны о своих переживаниях после ухода от нее Лавредкого (ДГXXXVI), равно как и в полном искренности повествовании Рудина о своих бесконечных странствиях по России. Ни один из этих монологов не замкнут в себе, он произносится с расчетом на внимательного и сочувственного слушателя. Вот почему оба монолога лишены какой-либо литературной условности.

К монологам в тургеневских романах примыкают признания персонажей в письмах — те письма и записки, с которыми они обращаются друг к другу. Припомним: прощальное письмо Рудина к Наталье и его же письмо к Волынцеву, письма Ирины к Литвинову и особенно Литвинова к Ирине (Дым XXV), наконец, цикл писем Нежданова к его другу, Владимиру Силину. Последний в действии романа не участвует, но обращения к нему как нельзя лучше оттеняют собою характерные черты личности Нежданова.

В этих письмах образы их авторов раскрываются с обычной для Тургенева полнотой и многосторонностью. В письме к Волынцеву, написанном Рудиным перед его отъездом из усадьбы Ласунской, во весь свой рост отразилась склонность этого человека к позерству, отсутствие в его характере внутренней силы. В этом письме Рудин остается вполне верен себе, и это немедленно подчеркивается недоброжелательно настроенными к нему персонажами. «А каковы он фразы отпускает, — воскликнул Волынцев. — Он ошибся во мне: он ожидал, что я стану выше какой-то среды... Что за ахинея, господи...» (Руд X).

Замечательным образцом письменно закрепленного монолога является дневник Елены (Нак XVI). Героиня этого романа предстает перед нами во всей сложности своей стремительной и ищущей натуры. Тон этого дневника предельно прост и задушевен, одни из его записей проникнуты «внутренним спокойствием», другие, наоборот, сделаны почти в экстазе. «Я не спала ночь, голова болит. К чему писать? Он сегодня ушел так скоро, а мне хотелось поговорить с ним... Он как будто избегает меня. Да, он меня избегает... Слово найдено, свет озарил меня! Боже! сжалься надо мною... Я влюблена!» (Нак XVI).

Еще более развернут в романах Тургенева диалог, который отличается чрезвычайным разнообразием своих форм. Мы находим здесь, во-первых, спокойный и непринужденный бытовой диалог (таков, например, разговор Пигасова с Ласунской о женщинах), диалог комический (разговор Колязина с чиновником ОД XII), диалог, полный блестящего юмора. Именно таков разговор Шубина с Николаем Артемьевичем Стаховым, восхваляющим перед ним моральные достоинства своей любовницы:

« — Вы красноречивы, как Пифагор, — заметил Шубин — но знаете ли, что бы я вам присоветовал?

— Что?

— Когда Августина Христиановна возвратится... вы понимаете меня?

— Ну да; что же?

— Когда вы ее увидите... Вы следите за развитием моей мысли?

— Ну да, да.

— Попробуйте ее побить: что из этого выйдет?

Николай Артемьевич отвернулся с негодованием.

— Я думаю, он мне в самом деле какой-нибудь путный совет подаст! Да что от него ожидать! Артист, человек без правил...

— Без правил... А вот, говорят, ваш фаворит, господин Курнатовский, человек с правилами, вчера вас на сто рублей серебром обыграл. Это уже не деликатно, согласитесь.

— Что ж? Мы играли в коммерческую. Конечно, я мог ожидать... Но его так мало умеют ценить в этом доме...

— Что он подумал — «куда ни шла! — подхватил Шубин, — тесть ли он мне, или нет — это еще скрыто в урне судьбы, а сто рублей — хорошо человеку, который взяток не берет» (Нак XXIX).

С какою яркостью отражены в этом диалоге и чванливое красноречие Стахова и непринужденное остроумие Шубина, его подчас злая издевка над мнимыми добродетелями Николая Артемьевича, его любовницы и его «фаворита».

Диалог занимал много места уже в таких повестях, как «Два приятеля», «Затишье», «Яков Пасынков», являясь важным средством характеристики образов и развития действия. Однако в повести, с ее по преимуществу лирической, бытовой и психологической нагрузкой, оружие диалога не могло быть использовано с такой полнотой, как это стало возможно в общественно-психологическом романе.

Гончаров вспоминал: «Работа... идет в голове, лица не дают покоя, пристают, позируют в сценах, я слышу отрывки их разговоров...»* Тургенев именно с диалога начал творческую работу над первым романом: «...в «Рудине» мне прежде всего ясно представился Пигасов, представилось, как он заспорил с Рудиным, как Рудин отделал его, — и после того уже и Рудин передо мной обрисовался»**.

* (И. А. Гончаров. Собрание сочинений, т. 8, 1955, стр. 71)

** (Н. А. Островская, «Воспоминания о Тургеневе». «Тургеневский, сборник». П., 1915, стр. 79.)

Ответственность и трудность работы над диалогом хорошо иллюстрируются признаниями советских писателей. Серафимович писал одному из друзей об его повести: «Все завалено диалогом. Диалог вещь не безразличная. Необходимо большое чувство меры его употребления. Каждая лишняя реплика отяжеляет, растягивает вещь, делает ее скучной. Сжатость — вот непреложный закон литературного творчества. Это относится и к диалогу, и к повествованию». Фурманов ставит перед собою задачу «с чрезвычайной тщательностью отделывать характерные диалоги, где ни одного слова не должно быть лишнего... Разговор как разговор — живой, натуральный, без пояснительных местоимений». Особенно заботлив в отношении этого средства поэтической речи Макаренко: «Диалог — один из самых трудных отделов прозы. Нужно знать диалог в жизни. Выдумать интересный диалог почти невозможно. У наших молодых писателей слабее всего выходит именно диалог. Диалог должен быть очень динамичным, он должен показать не только духовные движения, но и характер человека. Он никогда не должен обращаться в болтовню, в простое зубоскальство, и он никогда не должен заменять авторского текста... В таком случае герои перестают жить и превращаются в авторский рупор. И наоборот, те слова, которые уместно произносить героям, автор не должен брать на себя и говорить от третьего лица»*.

* (Сб. «Русские писатели о литературном труде», т. IV. Л., 1956, стр. 681, 715, 786.)

Диалоги Тургенева устанавливают духовную связь между героем и героиней — припомним разговоры Елены с Инсаровым, Нежданова с Марианной. В еще большей степени тургеневский диалог содержит в себе словесные поединки людей, стоящих на различных идейных позициях. В романах, посвященных столкновению антагонистически настроенных слоев русского общества тридцатых — шестидесятых годов, роль диалога неизбежно должна была стать весьма значительной.

В романах Тургенева много и часто спорят на темы русской общественной жизни — об общеполезном для страны «деле», народной почве, освободительной борьбе, и в этих спорах как нельзя более полно раскрываются русские люди той поры, а вместе с ними и вся быстро менявшаяся русская жизнь. Однако тургеневские диалоги посвящены не только общественной тематике. «...Знаете ли, — говорит Рудину Наталья во время их свидания у Авдюхина пруда, — если б вы сказали мне сегодня, сейчас: «Я тебя люблю, но я жениться не могу, я не отвечаю за будущее, дай мне руку и ступай за мной», — знаете ли, что я бы пошла за вами, знаете ли, что я на все решилась? Но, верно, от слова до дела еще далеко, и вы теперь струсили точно так же, как струсили третьего дня за обедом перед Волынцевым!» (Руд IX). Эта бичующая речь Натальи имеет в виду «малодушие» Рудина не в одной только сфере любви: от человека, который так позорно трусит перед препятствиями, нечего ждать и в сфере общественной деятельности. Любовный или чисто бытовой диалог тургеневского романа в то же время всегда полон общественного содержания.

Не во всех романах Тургенева диалог обладает одинаковым удельным весом; последний изменяется в зависимости от характера замысла. Роль диалога очень велика в «Рудине», где разговоры всех без исключения персонажей посвящены выяснению одной очень сложной проблемы того, кто такой Рудин и каково значение этого общественного типа. В «Дворянском гнезде» функция диалога менее значительна, чем роль психологической характеристики. Личность Лаврецкого уяснена длинной историей его рода, с другой стороны, ни он, ни Лиза не отличаются многословием и склонностью к спорам. Однако в написанном вскоре «Накануне» роль диалога опять возрастает: в этом романе все так же упорно спорят о болгарском революционере, как раньше спорили о русском дворяне-просветителе. В «Отцах и детях» удельный вес диалога еще более возрастает. Споры Базарова с Павлом Кирсановым отражают в себе одно из самых существенных явлений начала шестидесятых годов — борьбу «детей»-разночинцев с «отцами» — дворянскими либералами*.

* (Приведем здесь точные цифры. В «Рудине» диалог занимает около 73 процентов всего текста, в «Дворянском гнезде» — 43, в «Накануне» — 58 и в «Отцах и детях» — 71 процент.)

Какой бы роман Тургенева мы ни взяли, в каждом содержится целая система диалогов, с предельной ясностью очерчивающих героя и его взаимоотношения с прочими персонажами. Образ Рудина характеризуется прежде всего в словесном поединке с Пигасовым, над которым он одерживает быструю победу, обнаруживая при этом все преимущества своей диалектики. Разговор Рудина с Ласунской на следующее утро после его приезда демонстрирует перед читателями всю силу его успеха в этом доме. Однако вслед за этим Рудин характеризуется уже через мало выгодные для него диалоги с Натальей и Волынцевым, в которых выявляются органические слабости рудинской натуры. Читатель нуждается, однако, в объективной и беспристрастной оценке Рудина. Тургенев достигает этого при помощи диалога Рудина с Лежневым, подробно развернутого в эпилоге. Эти три разновидности диалога не являются в «Рудине» единственными: о герое говорят Наталья с Басистовым, Липина с Лежневым, Лежнев с Волынцевым, Пигасов с Липиной, Басистов с Пигасовым. Каждый из персонажей помогает пониманию главного образа.

Через диалог в тургеневских романах выясняется и облик других персонажей. Образ Шубина предстает перед читателями не столько в объективной характеристике его автором, сколько в тех спорах, которые Шубин ведет с Еленой и Берсеневым, в его издевательствах над Стаховым и задушевных беседах с «черноземной силой», Уваром Иванычем. Диалог - мощное средство характеристики второстепенных образов тургеневского романа.

Романист пользуется этим средством с величайшим художественным тактом. Он ни разу не дает Шубину возможности прямого спора с Инсаровым, что с неизбежностью привело бы к полной компрометации Шубина и ни в коей мере не входило в творческие задачи автора «Накануне» (Тургенев не хотел также и чрезмерного приподымания инсаровского образа). В «Дворянском гнезде» мы находим иное: Тургенев сталкивает между собой в споре, как антагонистов Лаврецкого и Паншина. Однако он и здесь не воспроизводит всех перипетий этого спора, а излагает от себя его содержание и манеру, в которой этот словесный поединок развивался. «Лаврецкий поднялся и начал возражать Паншину; завязался спор. Лаврецкий отстаивал молодость и самостоятельность России; отдавал себя, свое поколение на жертву, — но заступался за новых людей, за их убеждения и желания; Паншин возражал раздражительно и резко, объявил, что умные люди должны все переделать, и занесся, наконец, до того, что, забыв свое камер-юнкерское звание и чиновничью карьеру, назвал Лаврецкого отсталым консерватором, даже намекнул — правда, весьма отдаленно — на его ложное положение в обществе. Лаврецкий не рассердился, не возвысил голоса... — и покойно разбил Паншина на всех пунктах» (ДГ XXXIII).

Почему Тургенев ограничился здесь суммарной передачей содержания этого важнейшего идеологического спора, а не воспроизвел его так же полно, как, например, спор Рудина с Пигасовым? Это было сделано по двум причинам. Во-первых, для читателей «Дворянского гнезда», уже достаточно знакомых с Лаврецким и Паншиным, было ясно, что Лаврецкий «покойно» и без всякого труда разобьет своего противника. Кроме того, спор Лаврецкого с Паншиным нужен был здесь романисту лишь для того, чтобы подчеркнуть идейную близость Лизы с Лаврецким и тем самым подвести действие к их ночному свиданию. Это вполне обнаруживается в тридцать четвертой главе романа. Лаврецкий бы «не стал возражать одному Паншину; он говорил только для Лизы. Друг другу они ничего не сказали, даже глаза их редко встречались; но оба они поняли, что тесно сошлись в этот вечер, поняли, что и любят и не любят одно и то же».

К диалогу Тургенев прибегает преимущественно там, где в центре его внимания оказывается социальное столкновение. «Дворянское гнездо» в этом отношении является исключением: в нем романист был занят преимущественно психологической проблематикой.

Ценя диалог, Тургенев, однако, не загромождает им повествования. Так, например, после яростной схватки Павла Петровича Кирсанова «с этим лекарем» Николай Петрович в волнении и тревоге бродит по саду. «На повороте дорожки встретился ему Павел Петрович. «Что с тобой? — спросил он Николая Петровича, - ты бледен, как привиденье; ты нездоров; отчего ты не ложишься?» Николай Петрович объяснил ему в коротких словах свое душевное состояние и удалился» (ОД XI). Между братьями вполне мог бы завязаться диалог, однако Тургенев заменяет его одной ремаркой. Этим он добивается конденсированности повествования на одном из напряженных этапов развития сюжета.

Как мы указывали, в тургеневском диалоге не только сталкиваются между собой противники, но и сближаются люди, спаянные друг с другом духовной связью. Подчеркивая эту связь, Тургенев придает таким диалогам отпечаток торжественной патетики. Ею в особенности полон диалог восемнадцатой главы «Накануне», содержащий в себе объяснение Инсарова и Елены.

По замыслу «Накануне», вполне воплощенному и структуре этого романа, объяснение Елены с Инсаровым должно было привести к их духовному сближению. Инсаров ни в чем не обманывает Елену, которая ему беззаветно вверяется. Диалог их вполне реализует это задание. Вопросы Инсарова Елене полны суровой деловитости, он нагнетает их в периоде: «Ты знаешь, что я беден... что я не русский... что я посвятил себя делу трудному...» и т. д. Елена отвечает Инсарову, в сущности, одной и той же повторяющейся репликой, так же как и реплики Инсарова, разрастающейся в градации: « — Знаю. — Знаю, знаю. — Знаю, все знаю. Я тебя люблю. — Я люблю тебя, мой милый».

Диалог этот в композиционном отношении чрезвычайно монотонен, однако значение его не в словах, которые произносят Елена и Инсаров, а в том громадном чувстве, которое в них содержится. Это диалог людей, крепко полюбивших друг друга, объяснение людей, беззаветно отдавших себя общему делу. И Тургенев подчеркивает глубочайшее содержание диалога ремаркой о пристальном взгляде Инсарова и его торжественным обращением к Елене в заключительной реплике.

Форма вопросо-ответного диалога на революционную тему через двадцать лет будет повторена Тургеневым в стихотворении в прозе «Порог». В обоих этих патетических диалогах Тургенев добился исключительной силы художественной выразительности.

Не менее силен романист в создании диалога полемического типа. Наивысшим образцом последнего является словесная схватка Павла Кирсанова с Базаровым в десятой главе «Отцов и детей». Подвергнем этот важнейший у Тургенева полемический диалог подробному анализу.

Как мы знаем, Базаров и Павел Кирсанов не понравились друг другу уже с самого начала романа и между ними произошло несколько стычек, нисколько, однако, не устранивших их идейных разногласий. К началу десятой главы романа Базаров стал в Марьине своим; тем больше негодовал на него Павел Кирсанов. Комическая — благодаря неумелости Аркадия — история с книгой Бюхнера приблизила столкновение обоих противников: Павел Петрович увидел здесь козни «этого синьора», «схватки» с которым он нетерпеливо ожидал. Тургенев демонстрирует читателям все перипетии постепенно завязывавшегося столкновения: оно началось с обидевшего Кирсанова слова «аристократишко» и постепенно разгорелось до размеров крупнейшего спора по основным вопросам современной действительности.

Сталкивая между собой этих убежденных противников, автор «Отцов и детей» показывает в споре их верность своим идейным воззрениям. Как живой выступает в этом словесном поединке Павел Кирсанов, с его приверженностью к аристократическим «принсипам» и традициям, с его культом собственной персоны «из чувства долга» перед обществом, с его защитой попираемого молодежью «художества», с его преклонением перед «народной правдой»: «Нет, русский народ не таков, каким вы его воображаете. Он свято чтит предания, он — патриархальный, он не может жить без веры...»

Павлу Петровичу Кирсанову в этом споре решительно противостоит Базаров. Тургенев с исключительным Искусством вкладывает в уста Базарова аргументы, характерные для целого общественного слоя русской интеллигенции, — критику этими разночинцами всякого рода «отвлеченностей», последовательный утилитаризм («мы действуем в силу того, что мы признаем полезным»). Совсем в духе этого слоя Базаров отрицает искусство и разрушает эстетику («Рафаэль гроша медного не стоит...»), он с презрением оценивает либеральную болтовню, ведущую «только к пошлости» и «доктринерству». При всем своем демократизме Базаров не скрывает отрицательного отношения к тем предрассудкам, которые еще затемняют сознание русского крепостного крестьянства: « — Стало быть, вы идете против своего народа? — А хоть бы и так?.. Народ полагает, что когда гром гремит, это Илья пророк в колеснице по небу разъезжает. Что ж? Мне соглашаться с ним? Да притом — он русский, а разве я сам не русский?»

С помощью нескольких реплик Тургенев показывает потенциальную революционность убеждений Базарова, все силы которого устремлены на разрушение. « — ...Мы отрицаем. — Все? — Все. — Как? не только искусство, поэзию... но и... страшно вымолвить... — Все, — с невыразимым спокойствием повторил Базаров». Далее, по мере развития этого спора, молчание Базарова приобретает еще большую выразительность. « — Не так же ли вы болтаете, как и все? — Чем другим, а этим грехом не грешны, — произнес сквозь зубы Базаров. — Так что ж? вы действуете, что ли? Собираетесь действовать? — Базаров ничего не отвечал. Павел Петрович так и дрогнул...»

Тургенев показывает в Базарове разрушителя без завершенной политической программы, которую тот еще не имеет. « —...вы все разрушаете... Да ведь надобно же и строить. — Это уже не наше дело... Сперва нужно место расчистить». Эта последняя фраза была бы невозможна в устах последовательного революционера. Но Базаров таковым и не является.

Итак, Тургенев превосходно умеет показать через диалог представителей двух враждующих между собой групп русского общества. Он наделяет Базарова и Павла Кирсанова такой системой аргументации, которая целиком определяется их идеологией. Но этого мало: романист сообщает социальную характерность языку обоих противников и самой их манере выражаться. Павел Кирсанов «начинал чувствовать тайное раздражение. Его аристократическую натуру возмущала совершенная развязность Базарова. Этот лекарский сын не только не робел, он даже отвечал отрывисто и неохотно, и в звуке его голоса было что-то грубое, почти дерзкое» (ОД VI). Он оттеняет в речи Павла Кирсанова, свойственное ей аристократическое грассирование: «без принсипов (Павел Петрович выговаривал это слово мягко, на французский манер, Аркадий, напротив, произносил «прынцип», налегая на первый слог)...» (ОД V). Он оттеняет и характерные для Кирсанова отклонения от грамматического строя русского языка, объясняя их той же аристократической традицией: «Павел Петрович, когда сердился, с намерением говорил: «эфтим» и «эфто», хотя очень хорошо знал, что подобных слов грамматика не допускает. В этой причуде сказывался остаток преданий Александровского времени. Тогдашние тузы, в редких случаях, когда говорили на родном языке, употребляли одни — эфто, другие эфто: мы, мол, коренные русаки, и в то же время мы вельможи, которым позволяется пренебрегать школьными правилами...» Речь Павла Кирсанова эмоциональна, что подчеркивается его мимикой и жестами, охарактеризованными многочисленными авторскими ремарками: «Позвольте вас спросить, — начал Павел Петрович, и губы его задрожали...», «Павел Петрович побледнел...», «Павел Петрович взмахнул руками...», «Нет, нет! — воскликнул с внезапным порывом Павел Петрович...» и т. д.

Как отличен от этого язык и полемическая манера Базарова! Этот демократ отрицает высокий и отвлеченный словарь Кирсанова, оторванный от действительности: «Аристократизм, либерализм, прогресс, принципы... подумаешь, сколько иностранных... и бесполезных слов! Русскому человеку они даром не нужны». Он едко пародирует французскую речь Кирсанова: «...вы вот уважаете себя и сидите сложа руки; какая ж от этого польза для bien public? Вы бы не уважали себя и то же бы делали». Приподнятости, нарочитому изяществу речи Кирсанова Базаров противопоставляет свою манеру, где все вещи называются своими именами, как бы они грубы ни были: «...мы догадались, что болтать, все только болтать о наших язвах не стоит труда, что это ведет только к пошлости и доктринерству; мы увидали, что и умники наши, так называемые передовые люди и обличители, никуда не годятся, что мы занимаемся вздором, толкуем о каком- то (искусстве, бессознательном творчестве, о парламентаризме, об адвокатуре и черт знает о чем...» и т. д.

Тургенев оттеняет в речи Базарова его «равнодушие», проистекающее от нежелания спорить: «равнодушно заметил Базаров»,«проговорил Базаров, лениво отхлебывая глоток чаю», «с невыразимым спокойствием повторил Базаров». В тех случаях, когда Базаров во время спора начинал злиться, лицо его принимало «какой-то медный и грубый цвет», характерный для разночинца и, конечно, нимало не свойственный дворянину-аристократу. Однако сознающий свою силу демократ быстро овладевает собою. Он стремится приглушить спор полуироническим повторением реплик задорного противника и перестает спорить, когда столкновение переходит у Павла Петровича в явную ругань. Но и прекращая спор, Базаров делает противнику открытый вызов, которому тот ничего не может противопоставить. «Вот и изменило вам хваленое чувство собственного достоинства, — флегматически заметил Базаров, между тем как Аркадий весь вспыхнул и засверкал глазами. — Спор наш зашел слишком далеко... Кажется, лучше его прекратить. А я тогда буду готов согласиться с вами, — прибавил он, вставая, — когда вы представите мне хоть одно постановление в современном нашем быту, в семейном или общественном, которое бы не вызывало полного и беспощадного отрицания». Павел Петрович не в силах «представить», и спор заканчивается полной победой Базарова. Впрочем, Тургенев этого не подчеркивает: он предоставляет читателям самим сделать такой вывод. И читатели такой вывод делают: они прекрасно понимают превосходство базаровской аргументации.

Павел Петрович не сознает себя побежденным и даже после ухода Базарова с Аркадием продолжает издеваться над «надутой нынешней молодежью». С другой стороны, Тургенев не делает Павла Кирсанова и Базарова единственными участниками спора. В него однажды вступает Николай Петрович, призывающий спорящих не прибегать к «личностям», в нем участвует и Аркадий. Тургенев тонко оттеняет особенности аргументации Аркадия, которая, «видимо, не понравилась Базарову» из-за своей «философии». Аркадий в споре участвует неловко; его высказывания («Мы ломаем, потому что мы сила») только раздражают его дядю. « — Несчастный! — возопил Павел Петрович; он решительно не был в состоянии крепиться долее...»

Проделанный анализ диалога десятой главы «Отцов и детей» убеждает в том, что Тургенев в совершенстве владел искусством полемического диалога. Он умел сделать естественным и непроизвольным и самое возникновение спора и его дальнейшее развитие. Он освобождал этот диалог от малейших элементов книжности, насыщая его злободневностью. Диалог Тургенева характеристичен, он раскрывает в себе взгляды спорящих, их общественно-политические воззрения. Умея запечатлеть в диалоге общие черты социальной психологии, Тургенев в то же самое время воспроизводит индивидуальные особенности речи диалогистов. Именно поэтому его диалоги приобретают исключительную типизирующую силу. Она вполне доказана временем: современники верили спору Базарова с Кирсановым, они справедливо видели в нем отражение существенных противоречий своего времени. То же самое, но с еще большей силой видим мы и сегодня: в выраженном в споре Базарова и Кирсанова конфликте запечатлено столкновение интересов двух поколений, двух классов. И сегодня более, чем когда либо, мы восторгаемся силой объективной манеры*. Тургенева, сумевшего с максимальным беспристрастием воспроизвести аргументацию обоих противников, не упрощая полноты картины своими субъективными пристрастиями и социальными предрассудками.

* (Сравним с этим непроизвольное начало разговора о Паншине в двадцать шестой главе «Дворянского гнезда»: говоря Лизе о неудавшемся романсе Лемма, Лаврецкий как нельзя более естественно заговаривает об «очень милом романсе» Паншина и далее-о том, хороший ли он музыкант и человек.)

33

Итак, язык тургеневских романов необычайно богат и разнообразен по составу, гибок по формам словоупотребления, внутренне организован, наконец, в высокой мере характеристичен для персонажей, которые с его помощью изъясняются. Слово Тургенева свободно, и творчески типизирует все те явления действительности, о которых оно повествует. Оно обладает большой сюжетной нагрузкой. Речи Рудина открывают светлую дорогу перед Натальей, и они же наносят тяжелый удар ее романтическим иллюзиям о силе этого человека.

«А ты, я вижу, опять прибирала свою келейку, — промолвила Марфа Тимофеевна... — Лиза задумчиво посмотрела на свою тетку. — Какое вы это произнесли слово! — прошептала она. — Какое слово, какое? — с живостью подхватила старушка. — Что ты хочешь сказать?» И это «слово» вскоре будет повторено Лизой, которая известит тетку о непреклонном желании — уйти в монастырь. «Многие из слов Михалевича неотразимо вошли... в душу» Лаврецкого, слово, произнесенное Шубиным, «запало глубоко... в душу» Берсенева. «Он утонет, спасите его, спасите!» — закричала Анна Васильевна Инсарову... — Выплывет, — проговорил он с презрительной и безжалостной небрежностью». Это слово потрясло Елену, которая на следующий день записала в своем дневнике: «Как он сказал: выплывет! Это меня перевернуло. Стало быть, я его не понимала... Да, с ним шутить нельзя, и заступиться он умеет». Сказанное Инсаровым слово раскрывает перед Еленой новые стороны его характера.

Крылатая тургеневская речь быстро входила в повседневный язык русского общества, приобретая в нем полные права гражданства. Наиболее ярким примером явилась история слова «нигилист» после опубликования романа «Отцы и дети». Как указывал в 1863 году Щедрин, это крылатое слово было в первую очередь использовано консервативно-реакционными кругами тогдашней России: «...«благонамеренные» накинулись на слово «нигилист» с ожесточением; точь-в-точь, как благонамеренные прежних времен накидывались на слова фармазон и волтерьянец. Слово «нигилист» вывело их из величайшего затруднения. Были понятия, были явления, которые они до тех пор затруднялись, как назвать; теперь этих затруднений не существует: все это нигилисты; были люди, которых физиономии им не нравились, которых речи производили в них нервное раздражение, но они не могли дать себе отчета, почему именно эти люди, эти речи производят на них именно такое действие; теперь все сделалось ясно: да потому просто, что эти люди нигилисты! Таким образом, нигилист, не обозначая собственно ничего, прикрывает собой всякую обвинительную чепуху, какая взбредет в голову благонамеренному, и если б Иван Никифорыч Довгочхун знал, что существует на свете такое слово, то он, наверное, назвал бы Ивана Иваныча Перерепенко не дурнем с писаною торбою, а нигилистом...*»

* (Н. Щедрин. Полное собрание сочинений, т. VI, 1941, стр. 47—48.)

Однако наряду с этим резко порицательным осмыслением тургеневского слова «нигилист» в шестидесятые годы существовало и иное, прямо ему противоположное. Оно нашло себе выражение уже в статье Писарева «Базаров». «Невнимательный читатель может подумать, что у Базарова нет внутреннего содержания и что весь его нигилизм состоит из сплетения смелых фраз, выхваченных из воздуха и не выработанных самостоятельным мышлением». По твердому убеждению Писарева, базаровский нигилизм — положительное, прогрессивное явление: «Кто в жизни своей хотя один раз, хоть в продолжение нескольких минут смотрел на вещи глазами Базарова, тот остается нигилистом на весь свой век»*.

* (Д. И. Писарев. Собрание сочинений, т. II, 1955, стр. 31, 30.)

Так двояко было понято тургеневское слово «нигилист» враждовавшими между собой группами русского общества шестидесятых годов. Но как бы они ни относились к «нигилизму», роман глубоко взволновал читателей. Крылатому слову романиста сразу было придано обобщающее и глубоко типическое содержание. Прошло еще несколько лет, и Герцен в письме к Вырубову констатировал: «Слово «нигилизм» принадлежит жаргону; сначала его пустили в ход враги радикального и реалистического движения в России. Слово осталось. Не ищите определение «нигилизма» в этимологии. Разрушение, которое проповедуют наши реалисты, всецело устремлено к созиданию»*.

* (А. И. Герцен. Полное собрание сочинений и писем, т. XXI, 1923, стр. 290.)

Слово «нигилист» не было единственным словом Тургенева, получившим «крылатость». Вместе с ним приобрели права гражданства в разговорном языке множество других слов. Таково, например, выражение «великий писатель Русской земли» из предсмертного письма Тургенева к Льву Толстому. Сравним с этим крылатые слова из «Записок охотника»: «Насчет Федора... распорядиться!», «Гамлет Щигровского уезда», из ранних повестей Тургенева (например, слово «кисляй», впервые произнесенное в повести «Затишье»), «Лишние люди» (из повести «Дневник лишнего человека»). Богатый фонд крылатых слов и выражений находим мы в стихотворениях в прозе: «Мы еще повоюем, чорт возьми!», «Житье дуракам между трусами!», «Изверг добродетели», «Любовь сильнее смерти и страха смерти», «Великий, могучий, правдивый и свободный русский язык», «Нельзя верить, чтобы такой язык не был дан великому народу», «Как хороши, как свежи были розы!» и т. п.

Сопоставим с этим крылатые, а также часто цитируемые слова и выражения из тургеневских романов:

Из «Рудина»: «дважды два — стеариновая свечка», «Россия без каждого из нас обойтись может, но никто из нас без нее не может обойтись», «Горе тому, кто это думает, двойное горе тому, кто действительно без нее обходится».

Из «Дворянского гнезда»: «Дворянское гнездо», «И я сжег все, чему поклонялся, поклонился всему, что сжигал». «Есть такие мгновения в жизни, такие чувства... На них можно только указать — и пройти мимо».

Из «Накануне»: «Нет еще у нас никого, нет людей, куда ни посмотри. Все либо мелюзга, грызуны, гамлетики, самоеды, либо темнота и глушь подземная, либо толкачи, из пустого в порожнее переливатели да палки барабанные! ...Что ж это, Увар Иваныч? Когда ж наша придет пора? Когда у нас народятся люди? — Дай срок, — ответил Увар Иваныч, — будут».

Из «Отцов и детей»: «Отцы и дети», «Нигилисты», «Природа не храм, а мастерская, и человек в ней работник», «Для ради сажмости», «Друг мой, Аркадин Николаевич, об одном прошу тебя: не говори красиво».

Из «Дыма»: «Дым, дым», повторил он несколько раз; и все вдруг показалось ему дымом, все, собственная жизнь, русская жизнь — все людское, особенно все русское».

Из «Нови»: «романтик реализма», «буржуй», «Лбом в полюс упершись, а пятками в Кавказ, спит непробудным сном отчизна, Русь святая!»

Влияние тургеневского языка, однако, не ограничивается только афоризмами, ставшими затем крылатыми. Писатель, бравшийся после Тургенева за разработку сходной сюжетной ситуации, невольно для себя пользовался при этом речевыми средствами великого романиста. Так, например, Чехов советовал своему брату, беллетристу Александру Чехову: «Для ропщущего попа [в финале] придумай иные выражения, а то ты повторяешь Базарова отца»*.

* (А. П. Чехов. Полное собрание сочинений и писем, т. XVI, 1949, стр. 205.)

Литературному языку Тургенева присущи многие черты, общие всем русским писателям-ре а листам, и вместе с тем некоторые особенности, характерные только для него. Подобно другим писателям, он отличается крайним разнообразием речевых средств, характеризующих все слои русской нации — от высшей дворянской аристократии до нищего, крепостного и «освобожденного» крестьянства. Подобно языку Пушкина, Гоголя и Лермонтова, тургеневский язык прост и ясен, ему глубоко чужда неестественная и неоправданная приподнятость, ложная патетика, речевые выкрутасы Марлинского или Вельтмана.

Вместе с тем язык Тургенева отличается исключительной пластичностью. «Тургенев никогда не накладывает густых красок, никогда не применяет слишком сильных выражений. Наоборот, он повествует с большою пластичностью, употребляет всегда лишь изысканный слог, который необычайно усиливает впечатление от этого поэтически написанного обвинительного акта крепостничеству» К Эти слова, сказанные Герценом о «Записках охотника», вполне применимы и к тургеневским романам, написанным спокойной и в то же время полной внутреннего изящества речью.

Языку тургеневских романов присуща исключительная легкость их конструкции. «Вашего «Гуттаперчевого мальчика» я давно прочел — и все собирался Вам послать подробный отчет о моем впечатлении, да не до писания было! Скажу Вам вкратце, что это вещь очень интересная: все характеры поставлены верно; но в исполнении я нашел какую-то излишнюю обстоятельность и старательность, которые придают медлительность* рассказу... в первой части особенно, Вы как бы излишне хлопочете... Но я это приписываю именно излишнему старанию, отчего Вы впали в кропотливость. Пишите — как следует авторитету уверенно, бойко, быстро» (XII, 579). Эти советы Григоровичу характеризуют языковую манеру самого Тургенева, чуждую этой «излишней обстоятельности и старательности», быструю по своему темпу, уверенную и «бойкую».

* (А. И. Герцен. Полное собрание сочинений и писем, т. IX. 1919, стр. 99.)

«Художественность, — писал Чернышевский в 1860 году, — состоит в том, чтобы каждое слово было не только у места, — чтобы оно было необходимо, неизбежно и чтоб как можно было меньше слов. Без сжатости нет художественности. Поэзия тем и отличается от прозы, что берет лишь самые существенные черты, и берет их так удачно, что они во всей полноте рисуются перед воображением читателя с двух, с трех слов гениального писателя. На пяти или десяти страницах описать лицо так, чтобы можно было знать все его приметы, — это сумеет сделать самый бездарный прозаик. Нет, Вы художник только тогда, когда Вам нужно всего пять строк, чтобы возбудить в воображении читателя такое же полное представление о предмете»*.

* (Н. Г. Чернышевский. Полное собрание сочинений, т. VII, 1950, стр. 452.)

Из русских прозаиков сороковых — восьмидесятых годов эти слова ни к кому не могут быть применены с таким основанием, как к Тургеневу. Он был убежденным противником не только болтовни и пустословия, но и всякой языковой распространенности. Его романы предельно кратки, языковый фонд их отличается максимальной сжатостью. В характеристике и портрете, в бытовом описании, пейзаже, диалоге эта сжатость обнаруживается с одинаковой силой. Тургенев идет в этом отношении дорогой, отличной от Гончарова и Писемского, Толстого и Достоевского.

В «Литературных и житейских воспоминаниях» Тургенев, между прочим, заявлял: «Преданность моя началам, выработанным западною жизнию, не помешала мне живо чувствовать и ревниво оберегать чистоту русской речи. Отечественная критика, взводившая на меня столь многочисленные, столь разнообразные обвинения, помнится, ни разу не укоряла меня в нечистоте и неправильности языка, в подражательности чужому слогу» (X, 262). Это полностью подтверждается критикой тургеневских произведений, которые вообще отличались безупречной правильностью языка*.

* (Вместе с тем в языке Тургенева имеются и неправильности, правда, немногочисленные: «Берсенев поднял полотно и забросил им статуэтку» (Нак XX) вместо «набросил на статуэтку» или «покрыл им статуэтку». «Елена изредка менялась словами с Инсаровым» (Нак XV) вместо правильного «обменивалась словами». «Дневник свой она покончила» (Нак XXI) вместо «покончила с дневником». Шубин «сидел подгорюнившись» (Нак XXX) вместо «пригорюнившись». «Наезжать лошадей» (Нак XXXIII) вместо «объезжать». «Наблюдал за птичным двором» (ОД 1) вместо «птичьим двором» и т. д. Однако эти неправильности тонут в безбрежном море чистой и правильной тургеневской речи.)

В речи по поводу открытия памятника Пушкину Тургенев говорил: «Нет сомнения, что он создал наш поэтический, наш литературный язык и что нам и нашим потомкам остается только идти по пути, проложенному его гением» (XI, 215). Тургенев критиковал при этом утверждение, будто «настоящего русского литературного языка вовсе не существует» и что «нам его даст один простой народ вместе с другими спасительными учреждениями». Говоря так, Тургенев имел в виду не только Даля, но и славянофилов. В языке Пушкина, подчеркивал Тургенев, «стройно слились» «русское творчество и русская восприимчивость» (там же).

Идя вслед за своим учителем, Тургенев блестяще синтезировал совершенную естественность народной русской речи с той культурой языка, которую выработали передовые слои русского общества. Именно в этом творческом синтезе «природы» и «культуры» и заключена была национальная сущность тургеневского языка.

«Истинный вкус, — писал Пушкин в 1827 году, — состоит не в безотчетном отвержении такого-то слова, такого-то оборота, но в чувстве соразмерности и сообразности»*. Критикуя в 1873 году разговоры «эссенциями», Достоевский отмечал, что пишущие таким образом литераторы не могут соблюсти необходимую пропорцию: «Мало меры. Чувство меры уж совсем исчезает». К Тургеневу никогда нельзя было обратить этот упрек: его поэтическая речь, как и вся система его стилевых средств, полна тончайшего чувства «соразмерности и сообразности».

* (А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений, т. VII, 1949, стр. 53.)

Все эти многообразные достоинства языка Тургенева были высоко оценены его собратьями по перу. Достоевский называл Тургенева «огромным писателем и знатоком русского языка»*. В статье Горького о повести Чехова «В овраге» мы читаем: «Будущий историк литературы, говоря о росте русского языка, скажет, что язык этот создали Пушкин, Тургенев и Чехов»**. Полемизируя с «господами либералами» по вопросу о государственном языке, Ленин говорил им: «Мы лучше вас знаем, что язык Тургенева, Толстого, Добролюбова, Чернышевского — велик и могуч»***.

* (Ф. М. Достоевский. Собрание художественных произведений, т. XI, 1929, стр. 90; т. XII, 1929, стр. 145.)

** (М. Горький. Полное собрание сочинений, т. 23, 1953, стр. 316.)

*** (В. И. Ленин. Сочинения, т. 20, стр. 55.)

предыдущая главасодержаниеследующая глава







© I-S-TURGENEV.RU, 2013-2020
При использовании материалов сайта активная ссылка обязательна:
http://i-s-turgenev.ru/ 'Иван Сергеевич Тургенев'
Рейтинг@Mail.ru
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной
1500+ квалифицированных специалистов готовы вам помочь