СТАТЬИ   АНАЛИЗ ПРОИЗВЕДЕНИЙ   БИОГРАФИЯ   МУЗЕИ   ССЫЛКИ   О САЙТЕ  






предыдущая главасодержаниеследующая глава

I

Все наши сношения имели, в большинстве случаев, предметом искусство - живопись, скульптуру и музыку. Искусство нам обоим было равно дорого и интересно, но взгляды наши на него были совершенно противоположны. Тургенев, по своим вкусам и взглядам на искусство, был классик и идеалист, а я не был ни тем, ни другим. Но именно эта-то диаметральная противоположность направления и делала для нас обмен мыслей об искусстве в высшей степени интересным и притягательным. Нам приходилось вечно спорить, при этом мы иногда даже сильно раздражались, становились чуть не врагами, много раз закаивались когда-нибудь еще снова вступать в спор, даже уверяли иногда, сердитые при расставанье, что никогда-никогда не станем даже начинать разговора об искусстве, - и все-таки, при первой оказии, снова спорили с ожесточением, чуть не с пеной у рта. В 1878 году, в одном из своих "Стихотворений в прозе", Тургенев говорит:

"Спорь с человеком умнее тебя: он тебя победит. Но из самого твоего поражения ты можешь извлечь пользу для себя.

Спорь с человеком ума равного: за кем бы ни осталась победа - ты, по крайней мере, испытаешь удовольствие борьбы.

Спорь с человеком ума слабейшего, спорь не из желания победы - но ты можешь быть ему полезным.

Спорь даже с глупцом! Ни славы, ни выгоды ты не добудешь... Но отчего иногда не позабавиться.

Не спорь только с Владимиром Стасовым!"1

1 (Стихотворение названо "С кем спорить?")

Несмотря, однако же, на такой строгий приказ другим, сам Тургенев никогда его не исполнял, в отношении к самому себе, и много лет своей жизни проспорил со мною и до и после этого своего "Стихотворения в прозе" <...>

Я в первый раз увидел Тургенева в 1865 году. Это было в зале Благородного собрания, у Полицейского моста. Тургенев немного опоздал в концерт Русского музыкального общества, который в этот вечер там давался, и, войдя в залу, рассказывал какой-то знакомой своей даме, рядом со мною, отчего опоздал. "Je viens d'entendre pour la première foisle quintetto de Schumann... J'ai l'âme tout en feu"*, - говорил он своим мягким и тихим голосом, немного пришепетывая. Я в первый раз видел эту крупную, величавую, немного сутуловатую фигуру, его голову с густой гривой тогда еще не седых волос вокруг, его добрые, немножко потухшие глаза. Шумана страстно любил тогда весь наш музыкальный кружок, я тоже, и мне было приятно вдруг узнать, что и такой талантливый человек, как Тургенев, поражен Шуманом, как мы. Навряд ли кто-нибудь еще, из всех наших литераторов, знал тогда что-нибудь о Шумане, и тем более - способен был понимать его. Но началась новая пьеса, Тургенев пошел вперед, на свое место, и я его в тот вечер более не видал и не слыхал.

* (Я только что услышал в первый раз квинтет Шумана... Душа моя в огне (фр.))

Года два спустя, в 1867 году, мне привелось снова увидеть Тургенева, и опять в концерте, но на этот раз в зале Дворянского собрания. И тут мы уже познакомились. Это было 6-го марта, - день мне очень памятен, - шел концерт Бесплатной музыкальной школы, под управлением Балакирева. В антракте между 1-ю и 2-ю частью подошел ко мне Вас. Петр. Боткин, старинный мой знакомый, и сказал мне: "Тургенев здесь. Ему хотелось бы с вами познакомиться. Хотите?" А надо сказать, что Боткин уже задолго перед тем, за год или больше, рассказывал мне, что Тургенев, еще когда в первый раз прочитал мою статью о Брюллове, напечатанную в "Русском вестнике" в конце 1861 года, был ею очень восхищен, и потом много раз говорил Боткину, что желает со мной однажды познакомиться. Оно и понятно: мои мнения о Брюллове почти совершенно сходились с его собственными. Мне, конечно, было очень приятно познакомиться с таким знаменитым человеком, как Тургенев, да еще, кроме того, с тем, кто был автор давнишнего предмета моего обожания, - романа "Отцы и дети". Я выждал, пока оркестр кончил увертюру "Король Лир" Балакирева, и потом пошел и пробрался, между рядами стульев, в самую середину залы, где сидел Тургенев рядом с Боткиным. Подле них не было пустого места, и мне пришлось сесть сзади них, в следующем ряду. Как странно должен был происходить наш первый разговор! Я говорил с Тургеневым сзади, наклоняясь к нему вперед, а он должен был вполтела оборачиваться ко мне назад, чтобы слышать меня или сказать мне что-нибудь. Первый заговорил Тургенев и прежде всего повторил мне еще новый раз, какое впечатление произвела на него моя статья о Брюллове. При этом я ему сказал то, чего он, конечно, не знал: что Катков выбросил у меня, ничего вперед не сказавши, целую главу, вторую, где я говорил о Рубенсе, Вандике и других живописцах и отношении к ним Брюллова; что Катков только лишь позже, по напечатании статьи, написал мне, а немного спустя и сам лично приехал ко мне извиняться, уверяя, что так лучше, как он теперь устроил. Что тут делать? Конечно, пришлось молчать. Но эта санфасонная расправа, вместе с несколькими другими такими же, была первою причиною, заставившею меня подумать о том, что надо уходить из "Русского вестника". Направление Каткова в 1862 году только окончательно решило меня. Тургенев, в ответ мне, тоже жаловался на деспотизм и своевольство Каткова, рассказывал, как он урезал и изменил многое у него в "Отцах и детях"1. Но Тургенев на этом не остановился, он опять воротился к Брюллову и спросил меня: читал ли я его статью об Иванове, где говорится тоже и о Брюллове? Но я этой статьи не знал; она была напечатана в журнале "Век", очень мало распространенном и о котором мне ни от кого не приходилось слышать. "Жаль, - сказал Тургенев, - там я высказываю о Брюллове почти то же, что и вы, - только у вас на сцене вся его жизнь, критика всех, его произведений, большая работа, а у меня только говорится о Брюллове вообще". Но тут я заговорил про его роман "Дым", только что всего за несколько дней перед тем напечатанный (мартовская книжка "Русского вестника") и про который я уже и раньше того подробно знал от Боткина. "Вот вы и здесь тоже, Иван Сергеевич довольно сильно отозвались про Брюллова", - сказал я*.

1 (Отрубом вмешательстве Каткова в текст "Отцов и детей" см.: Тургенев, Соч., т. VIII, с. 577 - 589)

* (У Тургенева было сказано в "Дыме": "Двадцать лет сряду поклонялись этакой пухлой ничтожности, Брюллову..." (Примеч. В. В. Стасова.))

- Конечно, конечно, - отвечал Тургенев. - Мы с вами оба одинаково не выносим его, - сказал он. - Иначе и быть не должно. Рано или поздно все у нас будут то же думать... - Но я тотчас же, по поводу "Дыма", перешел к Глинке и спросил Тургенева, неужели он и сам думает о Глинке то самое, что его Потугин. "Ведь это ужасно!" - говорил я. "Ну, Потугин не Потугин, - возразил Тургенев, - тут есть маленькая charge*, я хотел представить совершенного западника, однако я и сам многое так же думаю..." - "Как! Глинка только самородок, и больше ничего?" - Ну да, конечно, он был талантливый человек, но ведь не был же он тем, чем вы все здесь в Петербурге вообразили и что проповедуете у нас теперь в газетах..." И у нас сию же секунду завязался спор, горячий, сердитый, первый из тех споров, какие мне суждено было вести с Тургеневым в продолжение стольких еще лет впереди. Но мы не долго остановились на одном Глинке. Тургенев перешел к новейшим русским композиторам, которых сильно недолюбливал, и с порядочным презрением отзывался о них. "Что я о них думаю, вы видели в "Дыме", - сказал он, сильно уже волнуясь. "Но скажите, Иван Сергеевич, - спросил я, - много ли вы их знаете, да даже много ли вы могли их и слышать-то в Париже?" - "Когда я бываю в Петербурге, я непременно стараюсь услышать все новое, что у вас тут делается... Это ужасно... Да вот, чего далеко ходить, стоит только послушать, что сегодня вечером здесь подают. В первой части нам пели какой-то "волшебный хор" господина Даргомыжского..." - "Из "Богданы"?.." - "Ну да, из "Богданы", или откуда там ни есть... Волшебный хор! Ха, Ха, ха! Прекрасное волшебство! И что это за музыка ужасная! Само ничтожество, сама ординарность. Не стоит в Россию ездить для такой "русской школы"! Это вам везде где угодно покажут: в Германии, во Франции, в любом концерте... и никто никакого внимания не обратит... Но у вас тут сейчас - великое создание, самобытная русская школа! Русская, самобытная! А потом еще этот "Король Лир" господина Балакирева. Балакирев - и Шекспир, что между ними общего? Колосс поэзии и пигмей музыки, даже вовсе не музыкант. Потом... потом еще этот "хор Сеннанхериба" господина Мусоргского... Что за самообман, что за слепота, что за невежество, что за игнорирование Европы..." В этом тоне продолжалась наша беседа до конца концерта. Правда, мы уже не слушали ни хора из "Демона" барона Шеля, ни "Прощальной песни Дании" Афанасьева. Тургенев вздумал было и на них напасть, но я его остановил, объявив, что эти вовсе уже не принадлежат к новой русской школе; и тогда мы, перешагнув через этих композиторов, продолжали свою музыкальную дуэль1. Я до того дня, или, точнее, до "Дыма", не знал, до какой степени Тургенев терпеть не может новую русскую музыку и как мало в ней разумеет. Но с этих пор у нас прения о ней уже и не прекращались. Разве в одном только мы сходились: в нелюбви к сочинениям Серова2. Тургенев, как и я, мало находил у него дарования и признавал его музыку высиженною, вовсе не оригинальною. Однако же концерт кончился, и мы так много наспорились, что хотя на расставанье жали друг другу руку, но разошлись изрядно окрысившиеся один на другого и уже совершенно в другом расположении духа, чем в начале разговора, час или 11/2 раньше.

* (Шарж, преувеличение (фр.))

1 (В письме к Полине Виардо Тургенев иронически отзывается о предстоящем концерте: "Сегодня вечером - я в большом концерте русской музыки будущего, так как таковая тоже существует. Но это нечто совсем жалкое, без идей, без оригинальности. Это всего лишь плохая копия того, что делается в Германии. При этом - зазнайство, усиленное полным отсутствием цивилизации, нас отличающим. Все свалено в одну кучу: Россини, Моцарт и даже Бетховен..." (Тургенев, Письма, т. IV, с. 401). В этот вечер в зале Дворянского собрания исполнялись (многие из них впервые) действительно далеко не лучшие произведения молодых русских композиторов. Были исполнены: хор "Прощальная песнь Данаи" Н. Я. Афанасьева, хор "Поражение Сеннанхериба" Мусоргского, хор из оперы "Демон" Шеля, хор из опоры "Богдана" Даргомыжского, увертюра "Король Лир" Балакирева. Из всего, что слушал тогда Тургенев, в концертном репертуаре сохранилась лишь увертюра "Король Лир", "да и то в иной редакции, значительно более богатой, чем ранняя" (А. Крюков. Тургенев и музыка. Ленинград, Музгиз, 1963, с 108))

2 (Тургенев, напротив, с одобрением отзывался о раннем творчестве А. Н. Серова, его операх "Юдифь" и "Рогнеда". Он находил в его произведениях "дуновение страсти и величия" (Тургенев, Письма, т. V, с. 441))

После этого первого свидания прошел антракт в целых два года. Летом 1869 года в Мюнхене происходила всемирная художественная выставка, в Хрустальном дворце, и я на ней был. Для меня накопилось в это время много приятного. Я в первый еще раз видел тогда Мюнхен, его старую и новую картинную галерею, его скульптурный музей, его улицы с историей архитектуры в лицах, по фантазии короля Людвига, - было тут на что подивиться даже и помимо всемирной выставки; наконец мне привелось в те же дни повидаться в Мюнхене с Листом, которого я не видал с 1843 года, в Петербурге, и которого встретил теперь стариком, аббатом, но все тем же увлекательным и увлекающимся великим художником,; каким знал его целых четверть столетия раньше, полным энергии, душевной красоты, поэзии, интереса ко всему, все с прежними огненными глазами, все с прежней густой гривой на плечах. Но мне предстояло еще одно неожиданное удовольствие - встреча с Тургеневым. Я путешествовал тогда со своим братом Дмитрием; мы остановились в Мюнхене в "Bayrischer Hof". Как-то раз мы остались обедать дома. Часу в 6-м входим в огромную столовую, с золотыми хорами вверху, направо и налево. Места нам были отмечены, но рядом с нами было оставлено еще несколько мест, со стульями, наклоненными к столу, чтобы никто их не трогал. "Какие-то будут тут у нас соседи? Англичане или французы, итальянцы или немцы?" - говорим мы один другому, и в это самое время отворяется дверь залы, и вдали показывается Тургенев: он направлялся к нам, степенно и торжественно ведя мадам Виардо под руку; ее муж и какие-то еще их знакомые шли сзади. И надо же было быть такому случаю: Тургеневу отведено было место именно там, где были опрокинуты к столу стулья; он сел через место от меня; нас разделял мосье Виардо. Но что ню произошло из нашей встречи? То, что ни я, ни Тургенев, мы вовсе не обедали в тот день, и проворные учтивые кельнеры уносили у нас из-под носу одну тарелку за другою. У нас сразу затеялся такой оживленный разговор, что нам было не до еды. Оно было не очень-то учтиво, особливо в нашей тогдашней огромной и аристократической столовой зале, битком набитой, провести весь обед в каком-то горячем споре, иной раз даже с прорывавшимися довольно громкими словами и фразами, да еще так, что весь разговор происходил за спиной мосье Виардо, - но что же делать, - дело шло о слишком интересных уже предметах1. Мадам Виардо, сидевшая против нас через стол, с удивлением на нас поглядывала, и, ничего не понимая по-русски, только изредка перебрасывалась коротенькими фразами со своим мужем. В 1883 году, незадолго до смерти Тургенева, я был в Париже у мадам Виардо и, припоминая старинные времена, напомнил ей тоже и про этот мюнхенский знаменитый наш обед, - она его живо вспомнила. "Еще бы! Он был такой курьезный, совершенно необыкновенный!" - сказала она. Предметов для спора у нас тогда накопилось пропасть. Конечно, были пункты, где мы с Тургеневым сходились; например, мы оба одинаково терпеть не могли и Корнелиуса, и Каульбаха2, которыми так торжественно парадирует Мюнхен и которые так дороги каждому немецкому сердцу, а нам были несносны по своей деревянности, педантству и условности; мы сходились также в нелюбви ко множеству других немецких художников, - но в то же время не сходились во множестве других вещей. Тургенев был великий поклонник всей новой французской школы3, я - далеко не безусловно признавал ее, и это тотчас вело к бесконечным прениям pro и contra. Но, сверх того, у нас речь шла также и о Листе. Для меня Лист был великим представителем великого движения в современной музыке, и я, полный присутствием Листа в Мюнхене, с жаром рассказывал Тургеневу про гениальные его создания "Mephisto-Walzer" и "Danse macabre", с которыми, в конце шестидесятых годов, стала ревностно знакомить петербургскую публику Бесплатная школа. Тургенев их не знал, да и знать не желал;4 он застыл в Бетховене и Шумане и дальше в музыке ничего не признавал. Так мы и проговорили с Тургеневым в продолжение всего обеда, то споря, то соглашаясь, то совершенно расходясь, то восторгаясь вместе тем, что обоим нам одинаково нравилось.

1 (Об этой встрече Стасов вспоминает в письме к Тургеневу (от 13 октября ст. ст. 1871 г.): "...я позволю себе па минуту продолжить здесь тот самый разговор, который у нас с Вами был два года тому назад, в 1869-м году, в Мюнхене, в раззолоченном (able d'hot'e. Помните, мне так много надо (было) рассказать Вам про русские дела и литературу, да столько же и услышать от Вас, что я прозевал весь обед, и чертовски завитые кельнеры только и делали, что таскали у меня из-под локтей нетронутые тарелки? Я через целых два года принужден повторить Вам целиком тогдашний мой тезис, что не мало у нас бывает талантливых людей но части литературы и всяких изящных искусств, но это самая великая редкость, чтоб между этими талантами были люди с умом" (Тург. сб., вып. 1, 1964, с. 447))

2 (Тургенев критически относился к художнику В. Каульбаху, писавшему фрески на исторические и религиозные сюжеты в неоклассическом стиле. О мастерах этого типа Тургенев замечал, что они "давно сданы в архив и серьезно никто не говорит о них" (Тургенев, Письма, т. IX, с. 285))

3 (Среди современников Тургенева существовало устойчивое мнение о том, что писатель был горячим приверженцем новой французской школы живописи и что художественные вкусы и симпатии его сложились не без влияния эстетической концепции Луи Виардо. См., например, об этом в воспоминаниях А. П. Боголюбова (Л Н, т. 76, с. 452 - 453). Однако Тургенев далеко не был безусловным "поклонником всей новой французской школы", как это категорически утверждает Стасов. Наиболее сильным и прочным увлечением Тургенева были не мастера салонного искусства, а замечательные пейзажисты барбизонской школы. Особенно ценил Тургенев полотна французского пейзажиста Теодора Руссо, в которых, по словам писателя, "сохранилась вся поэтическая прелесть и сила первого впечатления". (Подробно об отношении Тургенева к новому французскому искусству см. в кн.: И. С. Зильберштейн. Репин и Тургенев. М, - Л., 1945, гл. "Отношение Тургенева и Репина к современному французскому искусству", с. 80 - 93))

4 (В сороковые годы Тургенев сдержанно относился к творчеству Листа, воспринимая его прежде всего как пианиста, исполнителя-виртуоза. Но в начале семидесятых годов он признал в Листе выдающегося композитора (Тургенев, Письма, т. VIII, с. 214, 375))

Спустя немного месяцев мы встретились с Тургеневым - уже в Петербурге. Весной 1870 года открылась в Соляном городке всероссийская выставка. Я так восхищался всею выставкою вообще, и, еще более, талантливыми попытками молодого Гартмана создать что-то новое и оригинальное в русском архитектурном стиле, что бывал на выставке решительно всякий день. Но однажды, в конце мая, я вдруг повстречался на выставке с Тургеневым, который только что приехал в Петербург из Парижа, и мы как встретились в большой крайней зале направо, так остановились тут и, не трогаясь с места, проговорили друг с другом добрых часа полтора или два. В разговоре с Тургеневым для меня было всегда столько обаятельного, прелестного, хотя бы даже он на меня нападал и сердился. Он был так образован по-европейски, он стольким интересовался, его разговор был всегда так далек от всего поверхностного, ничтожного, его речь была иной раз так художественна и талантлива - что невольно он к себе притягивал. На этот раз я заговорил с ним про новый, столько дорогой для меня, шаг русской архитектуры, начинающей выходить из постылой европейской рутины и пошлой подражательности. Еще всего за несколько минут вступив в дом выставки, Тургенев не успел еще даже осмотреться вокруг; он еще ничего не видел. Но я тотчас обратил его внимание на то, что стояло и расстилалось вокруг нас, стоило только поднять глаза, - и Тургенев, столько художественный, не мог не сознаться со мной, что в самом деле что-то новое, талантливое, оригинальное и изящное начинается в нашей архитектуре. Однако он гораздо менее восхищался, чем я. Потом я рассказывал ему про торжество, которое мы собирались сделать Балакиреву 30 мая, и поднести ему, в зале городской думы, в самый троицын день, большой серебряный венок и адрес. Это был протест всех приверженцев новой музыкальной русской школы против ретроградов Русского музыкального общества, только что радостно вытеснивших Балакирева из своей среды и отнявших у него дирижирование концертами этого общества1. Но Тургенев мало сочувствовал новой русской музыке, и события тогдашней ожесточенной борьбы двух лагерей оставляли его равнодушным. И, поговорив еще немного про всероссийскую выставку, главные художественные примечательности которой я рассказал ему второпях все целиком, так как знал всю выставку наизусть как свои пять пальцев, - мы перешли к Франции, Парижу, Наполеону III и Виктору Гюго. Последнего Тургенев терпеть не мог и не мог удержаться, чтоб не напасть сейчас же на его последние стихотворения, гремевшие повсюду в Европе, перед самым взрывом прусской войны2. Мы немного поспорили о Викторе Гюго, но зато остались совершенно одного мнения про Наполеона III и оподленную им Францию, среди которой Тургенев принужден был жить. Тургенев говорил про Наполеона III с бесконечным негодованием и злобой. Разошлись мы в самом дружеском расположении духа.

1 (Балакирев, создавший в 1862 г. Бесплатную воскресную музыкальную школу, где формировались эстетические принципы новой русской музыки, композитор и дирижер лучших современных оркестров, был вынужден в 1869 г. уйти в "отставку". Ее добивались противники нового направления, консерваторы в искусстве. С протестом против этой акции выступил П. И. Чайковский (см.: В. В. Стасов. Избр. соч., т. 1. М., "Искусство", 1952, с. 194 - 196))

2 (По всей вероятности, речь идет о стихотворениях, вошедших в книгу "Грозный год" (1872) "(Виктор Гюго. Собр. соч. в 15-ти томах, т. 13. М., Гослитиздат, 1958). Тургенев в целом весьма критически относился к творчеству Виктора Гюго, к его, с точки зрения классического писателя-реалиста, запоздалому романтизму. "Тургеневу трудно было угодить стихами, - писал его друг Я. П. Полонский, - в Викторе Гюго он видел только блестящего ритора" (Л Н, т. 73, кн. вторая, с. 211). Однако уже в семидесятые годы он отдает должное мастерству и свободолюбивому пафосу поэта. Интересный отзыв Тургенева о Гюго приведен в мемуарах современницы писателя, часто встречавшейся с ним в Париже в семидесятые годы: "Гюго не нравился Ивану Сергеевичу своей ходульностью и напыщенностью, по он говорил, что нельзя не преклоняться перед этим "рыцарем пера", который более полустолетия с таким героизмом отстаивал самые возвышенные идеалы человечества, и признал Гюго, наравне с Шиллером, величайшим поэтом юности" (сб. "Под знаменем науки", М., 1902, с. 371 - 384). В семидесятые годы Тургенев и Гюго встречались па Международном литературном конгрессе, на заседаниях комитета по сооружению памятника Гюставу Флоберу (подробно о Тургеневе и Гюго см. в работе М. П. Алексеева "Виктор Гюго и его русские знакомства". - Л Н, т. 31 - 32, с. 868 - 879))

В следующем, 1871 году Тургенев был в Петербурге в марте и апреле. Мы виделись с ним несколько раз, и тут я получил от него первое письмо ко мне. Он приглашал меня, от имени распорядителей, приехать 4 марта в гостиницу Демута на большое собрание всех наших литераторов, художников и музыкантов. Это была затея Рубинштейна, вознамерившегося устроить в Петербурге нечто вроде художественного клуба. В большой зале Демута собралось несколько сот человек; произносились речи - всего более и длиннее говорили литератор граф Соллогуб и скульптор Микешин, говорили много и долго, хотя без особенного склада, о необходимости "единения" художников, об океане, солнце и многом другом, столько же подходящем к Делу; произнес несколько слов и сам Рубинштейн, а в конце вечера сыграл, ко всеобщему удовольствию, увертюру "Эгмонт". Но из всего собрания этого, где все мы простояли целый вечер на ногах, шумя и волнуясь, - и из всей его бестолковщины и сумятицы ровно ничего не вышло. Через неделю снова собрались в той же вале, опять одни говорили речи, другие слушали, а Рубинштейн играл, - но народу было гораздо меньше, все разошлись - и на том все дело и покончил ось: никакого художественного клуба и общества не склеилось. Должно быть, в нем и не было никакой потребности1.

1 (4/16 марта 1871 г. Тургенев послал Стасову приглашение на музыкальный вечер, "затеянный Рубинштейном" (Тургенев, Письма, т. IX, с. 37). Писатель был одним из организаторов таких артистических вечеров. Художественный клуб, который, по мысли Рубинштейна, должен был объединять литераторов, художников, музыкантов Петербурга, в сущности, так и не был создан; после двух собраний он был закрыт, но не потому, что в нем "не было надобности", как утверждает Стасов, а из-за "противодействия властей", усмотревших в организации такого рода клуба крамольную затею. "Так и похоронили, - вспоминал Рубинштейн. - ...Время было ужасное" (Л. Баренбойм. Антон Григорьевич Рубинштейн, т. Н. Л., Музгиз, 1962, с. 452))

Но спустя несколько недель произошло событие, которое глубоко поразило нас обеих - и Тургенева и меня. В Академии художеств, в одной из скульптурных мастерских, была выставлена статуя Антокольского "Иван Грозный". На этот раз мы уже не думали с Тургеневым врозь; мы одинаково были восхищены, удивлены. Тургенев еще вовсе не знал Антокольского, не видал ни одного его произведения; я же знал и его самого еще с конца шестидесятых годов, а про первое его произведение "Еврей-портной" писал в газетах еще в 1864 году (это выпало мне на долю раньше всех) как про такое произведение, которое много обещает. Но я никак не ожидал так скоро увидать у Антокольского такое высокое и оригинальное произведение, как "Иван Грозный". Я тотчас же напечатал в "СПб. ведомостях" статью, которою старался обратить внимание нашей публики на крупное новое художественное явление. Тотчас же, с первого дня, толпа повалила в Академию. Одна особа, очень интеллигентная и интересующаяся русским искусством, сказала мне: "Посмотрите, В. В., вы пригнали сюда весь Петербург". Спустя неделю Тургенев напечатал в той же газете превосходную статью про Антокольского1. И с тех пор самое глубокое и симпатичное чувство к таланту Антокольского никогда не прекращалось у Тургенева. Он много раз говорил мне про него в своих письмах. Когда, впоследствии, спустя лет 10, французский институт принял Антокольского в число своих членов, Тургенев с радостным восхищением рассказывал всем своим знакомым в Париже, какое это было необыкновенное избрание и как Антокольского институт утвердил единогласно, par acclamation*.

1 (Восторженная статья В. В. Стасова об "Иване Грозном" Антокольского появилась в "Санкт-Петербургских ведомостях" от 13/25 февраля 1871 г. Тургенев посетил мастерскую 14/26 февраля. В этот же день он писал Полине Виардо: "...Я познакомился с молодым русским скульптором из Вильны, обладающим незаурядным талантом. Он изваял статую Ивана Грозного, небрежно одетого, сидящего с Библией на коленях, погруженного в грозное и мрачное раздумье. Я нахожу эту статую несомненным шедевром исторического и психологического проникновения, великолепным по исполнению. И сделано это совсем молодым человеком, бедным, как церковная крыса, болезненным, который начал заниматься ваянием и научился читать и писать только в двадцать два года; до этого он был рабочим... В этом бедном болезненном юноше есть, несомненно, гениальность... вот имя, которое не умрет" (Тургенев, Письма, т. IX, с. 18, 363). Под впечатлением, которое произвела на него работа скульптора, Тургенев опубликовал статью об Антокольском в "Санкт-Петербургских ведомостях" от 19 февраля/3 марта 1871 г. "...Нужно бить в барабаны ради него..." - писал он Полине Виардо в день появления статьи (Тургенев, Письма, т. IX, с. 364). См. также в т. 1 наст. изд. воспоминания П. А. Кропоткина)

* (без голосования (фр.))

Почти в те же самые дни, весной 1871 года, появилась на выставке картина Репина "Дочь Иаирова"1, за которую Академия дала автору Большую золотую медаль, и Тургенев писал мне в том же году: "Мне очень было приятно узнать из вашей статьи что этот молодой мальчик так бодро и быстро подвигается вперед2. В нем талант большой и несомненный "темперамент" живописца". С этих пор у нас с Тургеневым много и часто речь шла о Репине, хотя наша оценка не всегда была одинакова. Нам не раз приходилось спорить.

1 (Картина "Воскрешение дочери Каира" - первый большой успех Репина, принесший ему не только высшую награду - Золотую медаль Академии художеств, но и возможность в течение шести лет изучать за границей, во Франции и Италии, работы лучших мастеров живописи и скульптуры)

2 (Речь идет о письме Тургенева от 28 ноября/10 декабря 1871 г.; в нем упоминается "Заметка" В. В. Стасова о Репине, напечатанная в "Санкт-Петербургских ведомостях" (1871, № 311, 11/23 ноября). "Мы твердо верим, что г. Репину предстоит самая значительная будущность..." - писал Стасов, заканчивая статью о художнике)

Но где мы всего более расходились, это по части музыки. Тургенев очень мало знал и еще менее понимал русскую школу, но нелюбовь к ней была у него очень сильна. Он много лет своей жизни провел в Париже, в кругу г-жи Виардо, артистки, бесспорно очень образованной и высокоталантливой, но давно уже остановившейся на вкусах и понятиях времен своей юности и ничем не приготовленной к уразумению тех стремлений, которые одушевляли новую русскую школу. Тургенев вместе с нею продолжал восхищаться только Моцартом и Глюком (которых оперы мадам Виардо сама в прежнее время с громадным успехом певала на театрах Европы), Бетховеном и Шуманом, которых он слыхал в парижских и петербургских концертах, но дальше уже не шел и относился с самым враждебным пренебрежением к русской школе, которая не успела еще получить общеевропейского патента и перевоспитываться в пользу которой ему уже было не в пору. Еще в "Дыме" Тургенев, устами своего Потугина, самым неприязненным образом отзывался о новых русских музыкантах и уверял, что "у последнего немецкого флейтщика, высвистывающего свою партию в последнем немецком оркестре, в двадцать раз больше идей, чем у всех наших самородков; только флейтщик хранит про себя эти идеи и не суется с ними вперед в отечестве Моцартов и Гайднов; а наш брат-самородок трень-брень, вальсик или романсик, и, смотришь, - уже руки в панталоны и рот презрительно искривлен: я, мол, гений..." Непочтение к старшим (Моцарту и Гайдну) было тут для Тургенева всего нестерпимее; он не желал, чтобы какие-то трень-брень "совались вперед", всяк, дескать, сверчок знай свой шесток, и вот он писал мне однажды, в 1872 году, что весь "Каменный гость" Даргомыжского - ничтожный писк, собрание вялых, бесцветных, старчески бессильных речитативов;1 что, кроме Чайковского да Римского-Корсакова (которых он знал, впрочем, всего только по нескольким романсам), всех остальных новых русских музыкантов стоило бы - в куль да в воду! "Египетский фараон Рампсинит XXIX (прибавлял Тургенев в комическом азарте) так не забыт теперь, как они будут забыты через 15 - 20 лет. Это одно меня утешает!" Пророчество Тургенева о полной погибели новой русской школы - не оправдалось, да и сам он, по-видимому, сознавая, как его изречения были поверхностны и как он мало, в сущности, или, точнее сказать, почти вовсе не знал новую русскую музыку, - просил меня, в первый же приезд его в Россию, устроить так, чтобы ему можно было послушать новую русскую музыку, и не одни только романсы, по и оперы, и инструментальные сочинения. Он знал от меня, что наш музыкальный кружок часто собирается и что на этих собраниях выполняют, в пении с фортепиано, целые акты и сцены из новых русских опер: "Каменного гостя", "Псковитянки", "Бориса Годунова", "Ратклиффа", а в 4-ручном исполнении - целые симфонии, увертюры и другие инструментальные создания новой нашей школы. Но товарищи композиторы долго отказывались что-нибудь исполнять для Тургенева. Все восхищались его романами, повестями, все были искренние поклонники его таланта, но были возмущены его презрением к новой нашей музыкальной школе; они думали, что нечего хлопотать о просвещении человека слишком мало музыкального по натуре, да вдобавок слишком застывшего, за границей, в старых классических предрассудках. Поэтому все решительно отказались исполнять для Тургенева "Каменного гостя", который в начале семидесятых годов исполнялся в наших маленьких собраниях очень часто. Всех более против этого был - Мусоргский. Тургенев так никогда и не слыхал "Каменного гостя". Пока его давали у нас зимой на театре, Тургенева не бывало в Петербурге, в нашем кружке он его также не услышал; а как эта столько новая по всем формам музыка исполнялась в доме у г-жи Виардо - отгадать нельзя, но сомнительно, чтоб способны были исполнить эту новую, эту совершенно оригинальную музыку так, как желал сам автор и как исполнялась она по его указаниям в нашем кружке, - французские певцы и певицы, возросшие только на Глюке, Моцарте и преданиях классической и итальянской школы. Новая музыка требовала и нового исполнения, а ни о том, ни о другом Тургенев так никогда и не получил настоящего понятия. Из новых русских оркестровых сочинений он, кроме "Садко" Римского- Корсакова, кажется, почти ничего не слыхал. Зато и вражда его к новому, неведомому ему музыкальному направлению никогда не изменилась.

1 (Имеется в виду письмо Тургенева от 15/27 марта 1872 г. Почти дословно свое резкое суждение о "Каменном госте" Даргомыжского Тургенев высказал и в другом письме к П. В. Анненкову от 11/23 февраля того же года (Тургенев, Письма, т. IX, с. 226). Помимо неприятия речитативного стиля оперы, раздражение Тургенева было вызвано выбором сюжета, ибо все, связанное с именем Пушкина, требовало, по мнению писателя, своего рода конгениальности. "Как могли Вы, повторяю, в этом ничтожном писке открыть - что же? не только музыку, но даже гениальную, новую, "делающую эпоху" музыку!!?!! Неужто это бессознательный патриотизм? Я, признаюсь, кроме святотатственного посягновения на одно из красивейших созданий Пушкина, в этом "Каменном госте" ничего не нашел" (там же, с. 245))

Но в мае 1874 года, когда Тургенев был снова в Петербурге и снова просил меня дать ему послушать новой русской музыки, мне удалось устроить у себя музыкальное собрание, где присутствовал весь наш музыкальный кружок и где был также Рубинштейн, в те годы иногда нас посещавший. Вся первая половина вечера была наполнена игрой Рубинштейна. Он, по-всегдашнему, великолепно исполнил несколько пьес Шопена и Шумана, - всего изумительнее по таланту и поэтичности большие вариации Шумана и его же "Карнавал". Мы все были на седьмом небе; Тургенев вместе со всеми нами. Он был полон невыразимого энтузиазма и восхищения. Но когда Рубинштейн уехал в 10-м часу вечера, торопясь застать поезд в Петергоф, и мы остались одни - Тургенев и наша музыкальная компания, с которою он только что успел перезнакомиться, - с ним сделался припадок, который нас всех перепугал. Он стоял посреди комнаты, держа чашку чаю в руках, и разговаривал со своими новыми знакомыми, приготовляясь слушать последний акт "Анджело" Кюи, по его словам, очень его интересовавший, как вдруг он почувствовал нестерпимые боли в пояснице и в боку. Сначала он только стонал, но скоро потом не мог более сдерживаться и громко кричал. Мы Тургенева увели в кабинет, раздели и уложили; около него стал хлопотать Бородин, он сам был когда- то врач, прежде чем сделаться профессором химии, Тургеневу закутали поясницу горячими салфетками, это его немного успокоило, но он продолжал стонать и по временам громко вскрикивать от острой боли. Сначала он приписывал свое нездоровье русскому завтраку, которым его угостили в тот день в "колонии малолетних преступников", которую он в тот день посетил. "Это проклятое русское кушанье! - восклицал он страдальческим голосом, - эти жирные пироги, от которых я отвык в Европе! И надо же мне было ездить в эту колонию!" Однако он скоро убедился, что боль - не желудочного свойства и что это только мучительный, громадно разросшийся припадок той самой болезни, которая так давно ему была знакома - подагра. Наш вечер расстроился. Все ходили на цыпочках подле комнаты, где лежал Тургенев, все говорили шепотом; о музыке не было и помину. Когда прошел страшный острый припадок и боль немного приутихла, мы бережно проводили Тургенева по лестнице, и его повез в гостиницу Демута, где он тогда жил, В. П. Опочинин, который тоже должен был исполнять у нас в тот вечер несколько романсов "новой русской школы", для Тургенева. Про этот самый припадок болезни он писал спустя несколько дней, 16 мая, своему приятелю Я. П. Полонскому: "Со мною произошло пакостное дело. Нежданно-негаданно нагрянула подагра - да такая, какой отроду не бывало: разом в обеих ногах, в обоих коленях, просто все онёры. Мучился я сильно и теперь едва начинаю полозить по комнате на костылях; однако доктор обнадеживает, что в субботу можно будет уехать, так как мне все-таки нужно попасть в Карлсбад <...>" Но этот мучительный приступ подагры, кроме всего остального, имел результатом также и то, что нам так и не удалось показать Тургеневу новые русские оперы, симфонии, совершенно оригинальную, во всей музыке, "Детскую" Мусоргского, русскую декламацию. Другого случая со всем этим познакомить Тургенева так больше никогда и не представилось.

Еще дня за два, за три до этого неудавшегося вечера Тургенев был у меня в публичной библиотеке. Мы по-всегдашнему много разговаривали с ним о разных художественных делах, по-всегдашнему много тоже и спорили об иных вопросах искусства, и когда коснулась как-то случайно речь и некоторых произведений самого Тургенева, я ему сказал: "Да, вот, Иван Сергеевич, я давно хотел вам сказать одну вещь. Вы знаете, как я глубоко чту многие из ваших созданий, конечно, всего более "Отцов и детей" - мы столько раз уже о них говорили; мне кажется, я никогда довольно не наговорюсь о Базарове, об Анне Павловне... Помните, сколько я вам тоже говорил и про мои восхищения иными, даже маленькими, вашими вещами... "Муму", "Рассказ о соловьях" - мало ли чем еще. Но вот чего я не могу понять в вашей натуре. Как это, вечно писавши о любви, рисовавши сотни любовных сцен, вы в романах и повестях никогда не дошли до изображения страсти1. Одна только сцена Базарова с Анной Павловной дошла до этого градуса белокаления. Везде в других местах страсть, чувство - очень умеренные, скромные. Конечно, тут везде и всегда много грации, прелести - но и только. Дело дальше никогда не шло ни в "Дворянском гнезде", ни в "Дыме", да просто - нигде, нигде. Что это 8а чудо?" Тургенев отвечал мне: "Всякий делает что может. Видно, я больше не мог. Да что об этом говорить - что есть, то есть. Давайте лучше говорить о Пушкине. Вот это настоящий великий человек, а я - я делал что мог..." И мы действительно принялись говорить в сотый раз о Пушкине. Но и тут я не раз спорил с Тургеневым, и, как ни восхищался "Каменным гостем", "Сценами из рыцарских времен", "Борисом Годуновым" и множеством других великих созданий, я постоянно указывал моему собеседнику, что не могу же я восхищаться, при всем великолепии стиха, такими фальшивыми и кривыми вещами, как "Изба", "Радищев" и т. д. Разве это не пятна на чудесной, могучей и поэтической личности Пушкина, точь-в-точь как "Переписка с друзьями" и множество всяческого пиэтистического сора и отребья на памяти другого русского великого писателя - Гоголя? Но Тургенев не хотел ничего этого знать и отстаивал своего обожаемого любимца Пушкина, целиком находил все у него удивительным2. Может быть, и он сам думал, как его Потугин: "Нет, будемте посмирнее да потише: хороший ученик видит ошибки своего учителя, но молчит о них почтительно; ибо самые эти ошибки служат ему в пользу и наставляют его на прямой путь..." Вот именно подобного "молчания" и "лжепочтения" я никогда и не признавал. К чему они? Неужели выиграет что-нибудь великий талант, великий человек, когда станут почтительно замалчивать его заблуждения, его ошибки, его фальшивый, иногда, образ мыслей; когда станут бережно утаивать их как что-то запрещенное и непозволительное? Какая близорукость, какое невинное фарисейство! На эту тему мы много раз спорили с Тургеневым. Но он был беспредельный фанатик и Пушкина и Гоголя. На эту же тему мы снова спорили и в один из тех дней, в конце мая, когда Тургенев поправился после страшного своего приступа подагры. Я тогда часто посещал его в гостинице Демут, и беседы наши длились по многу часов. В этот вечер Тургенев был особенно оживлен, даже почти раздражен, не знаю, какими "неприятностями" (как он говорил), в продолжение дня. Я этого вначале не замечал. Разговор съехал незаметно на Пушкина, и мы снова спорили с большим жаром. Однако когда мы сошлись на котором-то мнении, я с удивлением указал на это Тургеневу: мы редко были согласны. Он расхохотался, зашагал быстро по комнате в своей толстой мохнатой курточке и плисовых сапогах и, размахивая руками, громовым голосом и комично продекламировал: "Согласны?! Да если б пришла такая минута, когда бы я почувствовал, что в чем-нибудь с вами согласен, я побежал бы к окну, растворил бы его и закричал бы на улицу проходящим (он в эту минуту подковылял все еще больными своими ногами к окну, на Мойку, и делал жест, будто отворяет его и высовывается на набережную): "Возьмите меня, возьмите меня и свезите меня в сумасшедший дом, я со Стасовым согласен!!!" Я долго хохотал до слез, чуть не до истерики от восхищения от этой талантливой комической выходки. Тургенев долго хохотал вместе со мною, просто до упаду, и вечер кончился у нас в таком счастливом и веселом расположении духа, как редко случалось. Скоро потом Тургенев уехал из Петербурга. Я тогда же рассказывал эту прелестную комическую сцену всем знакомым, несколько раз напоминал потом о ней и Тургеневу. После того он несколько раз в письмах и ко мне, и к другим своим знакомым высказывал ту же самую мысль, но уже далеко не в такой картинной талантливой и комической форме. Мне он писал в апреле 1875 года: "То, что вы говорите о Харламове, меня не удивило; это в порядке вещей, зная радикальное, можно сказать, антиподное противоречие наших воззрений в деле искусства и литературы, и я скорее удивлялся случайному их совпадению в отношении к "Анне Карениной"3. "Господи! - думалось мне, - неужели я потерял столь до сих пор мне верный критериум того, что я люблю и что я ненавижу, а именно: абсолютно противуположное мнение В. В. Стасова". Но я подумал, что вы обмолвились..." В феврале 1882 года он писал Д. В. Григоровичу, что я очень полезен ему, избавляя его часто от труда собственной критики: "Когда ему (В. В. Стасову) что нравится, я уже наверное наперед знаю, что это мне противно, и наоборот..." От этого всего далеко-далеко до веселого, светлого комизма демутовской сцены.

1 (Эту же мысль, но в более резкой, категорической форме Стасов повторил в статье "По поводу графа Льва Толстого": "В романах и повестях Тургенева нигде не бил ключ страсти и силы чувства" (В. В. Стасов. Собр. соч., т. III, с. 1417 - 1419))

2 (Судя по ответным письмам Тургенева Стасову, споры о Пушкине, об отношении к классикам мирового искусства составляли одну из постоянных тем их полемики. "Радуюсь... Вашему суждению о Пушкине, Гете и Моцарте; оно в порядке вещей. Еще бы Вы их любили!" - иронически замечает Тургенев в письме от 24 августа/5 сентября 1875 г. (Тургенев, Письма, т. XI, с. 117). В своем стремлении утвердить новое искусство Стасов впал в ту же крайность, что и в свое время Д. И. Писарев. Вот что писал, например, Стасов В. П. Буренину: "Необходимо перебрать снова наших писателей с тех пор: Пушкин en tele. Хотя Вы со мной не раз спорили насчет этого Вашего пол у идол а, но если будете последовательны, то должны "резануть" его тем же ланцетом, как и Льва Толстого... Нет, Пушкин по содержанию своему не годится более нынешнему поколению; будущему будет невыносим и тошен, последующему жалок и смешон!.. Писарев начал уже новую нынешнюю переборку старого материала, но не успел кончить..." (цит. по кн. "Рении и Тургенев", с. 60 - 61))

3 (Имеется в виду письмо от 3/15 апреля 1875 г. и письмо к Д. В. Григоровичу от 1/13 февраля 1882 г. По мнению Тургенева, новый роман Толстого "Анна Каренина" оказался значительно слабее прежних вещей писателя. "Это и манерно и мелко", - писал Тургенев А. Ф. Онегину в феврале 1875 г. (Тургенев, Письма, т. XI, с. 24). "А что вы скажете, Иван Сергеевич, про "Анну Каренину"? - спрашивал Стасов в письме от 30 марта/11 апреля. - Ведь жидко и слабо..." ("Литературный архив", т. 3, М, - Л., Изд-во АН СССР, 1951, с. 243). Один из современников привел в своих мемуарах любопытную беседу с Тургеневым о романе Толстого: "Сама Анна Каренина и Вронский неопределенны, - говорил писатель. - Неизвестно, считает ли автор Вронского ничтожеством или нет. Конечно, незачем, чтобы автор сам высказывал свое суждение о действующем лице, но необходимо, чтобы лицо было очерчено вполне определенно, между тем самый образ Вронского шатается. Когда я прочел о намерении Вронского застрелиться, я просто подпрыгнул на стуле, так это было неожиданно и не вытекало из предыдущего... Рядом с этим стоят, однако, замечательно художественные сцены, как, например, описание смерти Николая Левина. Психологический анализ нередко утрируется Толстым... Залезанье автора в душу под конец сильно утомляет" (А н. Половцов. Воспоминания об И. С. Тургеневе. - "Царь-Колокол". Иллюстрированный всеобщий календарь на 1887 г., с. 78))

В начале 1875 года Тургенев очень сильно рассердился на меня за напечатание в "Пчеле" отрывков из некоторых писем ко мне Репина, находившегося тогда за границей. Все преступление Репина состояло в том, что он осмеливался судить о картинах и фресках Рафаэля в Риме (далеко, впрочем, не лучших его созданиях) со своей собственной точки зрения, не по общепринятому издревле шаблону, а о новом французском искусстве - тоже не по общепринятой мерке и масштабу1. И то и другое было невыносимо Тургеневу, это нарушало все его привычки, весь давно установившийся художественный его культ <...> Смелая речь и мысль молодого, страстного, рвущегося вперед Репина должна была звучать для него как преступление, как святотатство. Он, к тому же, вовсе не знал, что многие новые художники и критики Европы, помимо наших, начинают думать и иногда высказывать об иных созданиях прежнего искусства. Это все еще до него не доходило в блаженный его домик rue de Douai, 50. Репин должен был представляться ему непростительным смельчаком, дерзким выскочкой. Еще более казался ему преступен я, осмелившийся печатать такие преступные мысли, такую заносчивую критику. Мне сам Тургенев ничего не написал вначале, но до меня доходили слухи, выдержки из его писем. В марте 1875 года он писал в Петербург: "Стасов как обухом съездил бедного Репина: он ходил здесь (в Париже) как ошеломленный. Вот чисто медвежья услуга. Кто не писал глупостей на своем веку... Теперь это понемногу забывается; но Репину здесь не ужиться: ему, говорю это с сожалением, место в Москве, где в его лице прибавится один новый непризнанный гений. Малый очень хороший, но страстный, нервный и с талантом очень умеренным..." Тургенев перестал уже, таким образом, находить, как за четыре года прежде, в 1871 году, что у Репина талант большой и несомненный темперамент живописца: ему несравненно выше казался Харламов за свой "европеизм", за отсутствие национальности и личной оригинальности. Он его признавал "первым современным портретистом Европы"2. Впрочем, в 1882 году в письме к Крамскому Тургенев опять с большим почетом говорит про Репина как про художника, произведшего большое впечатление в Европе.

1 (Подробно инцидент с публикацией писем молодого Репина, в которых художник резко отзывается о творчестве Рафаэля, прослежен в кн. И. С. Зильберштейна "Репин и Тургенев" (с. 67 - 71). Стасов напечатал в январском номере "Пчелы" за 1875 г. статью "Илья Ефимович Репин", где процитировал письма к нему художника об итальянском искусстве. В них, в ту пору не без влияния Стасова, Репин писал, например: "Что Вам сказать о пресловутом Риме? Ведь он мне совсем не нравится! Отживший, мертвый город, и даже следы-то жизни остались только пошлые, поповские... Только один Моисей... Микель Анджело действует поразительно... Остальное, и с Рафаэлем во главе, такое старое, детское, что смотреть не хочется..." Публикация Стасовым этих писем вызвала оживленную реакцию среди художников. В письме к Я. П. Полонскому от 9/21 марта 1875 г., которое цитируется в мемуарах, Тургенев не преувеличивал, когда сообщал о растерянности Репина, никак не ожидавшего обнародования своих частных высказываний. "В Париже я был взбешен за письма, напечатанные без моего ведома", - писал он Стасову 26 октября 1876 г. (там же, с. 139 - 140). Характерно, что Репин спустя много лет но разрешил процитировать отрывки из этих "антирафаэльских" писем в монографии С. Эрнста, посвященной его творчеству)

2 (Увлечение Тургенева творчеством А. А. Харламова относится к 1874 - 1876 гг. Писатель отзывался о преуспевающем художнике, виртуозно владевшем современной техникой живописи, как о лучшем из портретистов. В начале своего знакомства с Харламовым Тургенев отдавал ему явное предпочтение перед Репиным. "Здесь проявились два замечательных молодых художника - Репин и Харламов, - сообщал Тургенев 4/16 апреля 1874 г. из Парижа П. В. Анненкову. - Второй - особенно - далеко пойдет..." (Тургенев, Письма, т. X, с. 225). Однако утверждение Стасова, сделанное в полемическом запале, будто Тургеневу "несравненно выше казался Харламов за свой "европеизм", за отсутствие национальности и личной оригинальности", крайне субъективно и не объясняет истинных причин увлеченности писателя творчеством этого художника. Как справедливо утверждает Зильберштейн, "причины тургеневского заблуждения ясны: мастерство Харламова находилось на уровне той европейской живописной культуры, которую Тургенев расценивал как наиболее прогрессивную. Успехи Харламова Тургенев рассматривал как начало приобщения русской живописи к достижениям западноевропейского мастерства" ("Репин и Тургенев", с. 74). Примечательна, например, такая подробность: Тургенев среди всех своих портретов (в том числе и репинского 1874 г.) выделял портрет кисти Харламова - "настоящий chef d'oeuvre", по его словам (письмо к П. В. Анненкову от 5/17 декабря 1875 г.). Однако вот что рассказывает современник об отзывах Тургенева, относящихся уже к весне 1879 г. "Видите ли, - говорит Иван Сергеевич добродушно, - нет ни одного схожего портрета, на который бы я мог указать. Меня художники рисуют так, как немцы рисуют львов: выходит старуха в чепце..." - "А вот Харламов..." - начал я. Он только махнул рукой. "То же самое!" (П. Гнедич. Книга жизни. Воспоминания. Пг., "Прибой", 1929, с. 120 - 123). А в 1880 г. Тургенев уже называет "бесспорно самой интересной артистической личностью, какая имеется сейчас в России", художника В. В. Верещагина)

Летом 1875 года я был в Париже, на большой международной географической выставке, и, желая разъяснить хоть последние наши недоразумения с Тургеневым, я просил его назначить мне свидание, где бы нам можно было об многом и подольше поговорить. Он охотно принял мое предложение, и мы целой компанией завтракали и провели Полдня в августе месяце в одном ресторане на бульваре Гаусман1. Тургенев привез с собою несколько знакомых (помню только гг. Жуковского и Колбасина). День был такой жаркий, и мы так разгорячились в споре, что сняли наконец свои сюртуки, и после завтрака спорили, расхаживая по комнате. На месте не сиделось. Много спорили и о репинских письмах, но еще более о проекте памятника Пушкину Антокольского, над которым тогда не мало потешалась, кроме Тургенева, почти и вся русская пресса, с фельетонистами во главе. Тургенев, враг всякой новизны в искусстве, всего более нападал на пьедестал, состоящий из скалы, вокруг которой шли, по крутой дорожке вверх, к Пушкину, сидящему на верху горы, все главные действующие лица его созданий: Борис Годуновt Мазепа, Русалка и т. д. Тургенев находил это смешным, карикатурным. Нигде в Европе таких пьедесталов не делают2. Что за шествие типов! ха-ха-ха-ха-ха-ха!! Я отстаивал Антокольского и его поэтичную оригинальную идею, ссылался на самого Пушкина и его чудное стихотворение "Осень"*, - Тургенев ни с чем не соглашался и только много раз, сердито насмехаясь, повторял: "Шествие типов, шествие типов!" Наконец он до того рассердился, до того разгорячился, что, надевая снова сюртук и прощаясь со мною, весь раскрасневшийся и пламенеющий, он, хотя и смеясь и пожимая мне руку, несколько раз прокричал мне: "Враг, враг, враг!"

*

(

...И забываю мир, и в сладкой тишине 
Я сладко усыплен моим воображеньем, 
И пробуждается поэзия во мне: 
...И тут ко мне идет незримый рой гостей, 
Знакомцы давние, плоды мечты моей, 
И мысли в голове волнуются в отваге. 
...Минута, и стихи свободно потекут...

(Примеч. В. В. Стасова.))

1 (Парижская встреча с Тургеневым в ресторане на бульваре Гаусман состоялась 29 июля'10 августа 1875 г. Об атом свидании Стасов вскоре писал поэту А. А. Голенищеву-Кутузову, сообщив, что вел с Тургеневым "бурный разговор", перетрогавший "все новое европейское искусство и в особенности непонятную Тургеневу новую школу русских художников, - новую и по живописи, и по музыке" ("Репин и Тургенев", с. 46, 131))

2 (М. М. Антокольский в 1873 - 1875 гг. работал над проектом памятника Пушкину. Тургенев, узнав об этом, возлагал большие надежды на его будущую работу. Однако модель, исполненная Антокольским, глубоко разочаровала писателя. "...Я нахожу его проект памятника Пушкину "se sublime du tchepouckha"*. Что Стасов хвалит - наверное плохо", - г писал он П. В. Жуковскому 10/22 мая 1875 г. (Тургенев, Письма, т. XI, с. 77))

* (Высшею степенью чепухи (фр.))

После этого мы поменялись несколькими письмами, очень дружелюбными, но когда, год с небольшим спустя, появился его новый роман "Новь", там оказался выставленным в карикатурном виде "наш всероссийский критик, и эстетик, и энтузиаст Скоропихин". "Что за несносное создание, - говорит про него Паклин. - Вечно закипает и шипит, ни дать ни взять бутылка дрянных кислых щей. Половой на бегу заткнул ее пальцем вместо пробки, в горлышке застрял пухлый изюм - она все брызжет и свистит; а как вылетит из нее вся пена - на дне остается всего несколько капель прескверной жидкости, которая не только не утоляет ничьей жажды, но причиняет одну лишь резь. Превредный для молодых людей индивидуум..." В конце романа этот же самый Скоропихин, "знаете, наш исконный Аристарх", - хвалит плохих, безобразных певцов - "это, мол, не то что западное искусство! Он же и наших паскудных живописцев хвалит. Я, мол, прежде сам приходил в восторг от Европы да итальянцев, а услышал Россини и подумал: э! э! Увидел Рафаэля: э! э! И этого: э! э! нашим молодым людям совершенно достаточно, и они за Скоропихиным повторяют: э! э! и довольны, представьте!.." Спустя год или полтора, при личном свидании в Петербурге, я спрашивал, смеясь, Тургенева: "Меня уверяют многие, что Скоропихин, это у вас - я. Правда, Иван Сергеевич?" Он в ответ тоже смеялся и сказал: "Да, конечно, отчасти и вы, но тоже и многие другие..."1 - "Ну хорошо; но неужели, Иван Сергеевич, вы у меня только и нашли, что несколько дрянных капель на дне, от которых только живот режет?" Он в ответ тоже только улыбался и кое-как отбояривался. Это было в марте 1879 года, когда я пришел посетить Тургенева, страдавшего от подагры и лежавшего на диване в меблированных комнатах, на углу Малой Морской и Невского. Мы в это свидание опять, по-всегдашнему, много наговорились и наспорились. Тургенев был очень оживлен, несмотря на болезнь, и, по-всегдашнему, утверждал, что русское искусство куда не далеко ушло, и далеко-далеко ему до европейского, особенно до французского искусства, его фаворита. Но это свидание наше кончилось совсем не так, как началось. Пришел навестить Тургенева М. Е. Салтыков, которого я тут видел первый раз в жизни. Скоро речь пошла о Золя и последнем его романе "Нана", о котором тогда так много везде говорили. Я уже раньше слышал от В. В. Верещагина, как этот роман не нравится М. Е. Салтыкову, - и у нас тут же пошел о нем горячий спор. Мой оппонент ничего не находил в романе, кроме цинизма и непристойностей2. Я, напротив, находил в нем много таланта и художественности; я ссылался, как на судью, на самого Тургенева; я спрашивал его, неужели не талантлива и не художественна, например, хоть сцена старух, играющих в кухне в карты, в ту минуту, когда Нана должна идти, с отвращением, на "проклятую работу", или, например, сцена обеда отставных куртизанок, за городом. Тургенев, потягиваясь на своем диване, соглашался со мною, что это все действительно и талантливо, и художественно3. Но ему гораздо еще интереснее был наш оживленный спор о Золя, и он просто точно смаковал какое-то приятное кушанье. Ему было очень забавно, очень потешно, точно петушиный бой перед ним происходит.

1 (По словам самого Тургенева, в образе Скоропихина заключались явные и нескрываемые намеки па Стасова (Тургенев, Письма, т. XI, с. 350). Как пародию на Стасова воспринимали этот образ и современники, Анненков, например)

2 (Роман Золя "Нана" печатался в газете "Voltaire" начиная с октября 1879 г. Щедрин был непримиримым противником натуралистических тенденций в творчестве Золя. В авторе "Нана" он готов был видеть чуть ли не бульварного писателя, "которым все офицеры и кокотки высшего света упиваются" (Салтыков-Щедрин, т. 19, кн. 2, с. 161). Однако, за исключением "Нана" и "Западни", Щедрин ценил романы Золя. Он старался привлечь писателя к сотрудничеству в "Отечественных записках" (см.: С. А. Макашин. Литературные взаимоотношения России и Франции. - Л Н, т. 28 - 29, кн. первая, с. XXXI))

3 (Сохранившиеся свидетельства современников об отношении Тургенева к творчеству Золя довольно единодушны. "Золя И. С. ставил очень высоко, - пишет П. Я. Павловский в своих воспоминаниях, - как талант оригинальный и сильный, хотя грубый и некрасивый" ("Русский курьер", 1884, № 137, 20 мая). Ап. Половцов приводит более развернутое суждение Тургенева о характере реализма Золя: "Золя, несомненно, сильный талант, но он впадает нередко в преувеличение и неестественность. Причина этого кроется к том, что он склонен к меланхолии... Наблюдательность у него огромная, но так как он сидит постоянно уткнувшись носом в стенку, то почти ничего не видит; от этого в произведениях его появляется деланность, выдуманность, и он вполне реально изображает лишь тот тесный кружок, в котором он постоянно вращается" (Ан. Половцов. Воспоминания об И. С. Тургеневе. - "Царь-Колокол". Иллюстрированный всеобщий календарь на 1887 г., с. 78). О "Нана" Тургенев отзывался резко: "Кажется, я никогда не читал ничего столь непроходимо скучного, как "Нана"... - писал он Флоберу. - Какая убийственная пошлость, какое нестерпимое обилие мелочей..." (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 2, с. 160, 369))

В следующем, 1880 году Тургенев приехал ко мне в гости, в Париже, как раз в самые мои именины, 15 июля, вместе с В. П. Гаевским. Они у меня пробыли несколько часов. Я ему рекомендовал молодого нашего гравера В. В. Матэ, только что присланного, для усовершенствования в своем деле, Академией художеств, и просил его позволить Матэ снять с себя и награвировать портрет. В ручался, что портрет выйдет очень даровит и изящен. Тургенев согласился, и скоро потом начались сеансы на даче у Тургенева, в Буживале1. Но на этот раз беседа шла у нас всего более о Пушкинском торжестве в Москве, откуда Тургенев только незадолго перед тем воротился. Сначала ему не хотелось об этом распространяться, так досадно было; но когда он потом услыхал, что я думаю о всем, происходившем на открытии памятника, судя по русским газетам, он мало-помалу разговорился и рассказал, как ему была противна речь Достоевского, от которой сходили у нас с ума тысячи народа, чуть не вся интеллигенция, как ему была невыносима вся ложь и фальшь проповеди Достоевского, его мистические разглагольствования о "русском все-человеке", о русской "все-женщине Татьяне" и обо всем остальном трансцендентальном и завиральном сумбуре Достоевского, дошедшего тогда до последних чертиков своей российской мистики. Тургенев был в сильной досаде, в сильном негодовании на изумительный энтузиазм, обуявший не только всю русскую толпу, но и всю русскую интеллигенцию2.

1 (Судя по воспоминаниям П. Гнедича, именно он заочно рекомендовал И. С. Тургеневу в 1879 г. в Петербурге художника-гравера В. В. Матэ: "Я обещал, что Матэ будет его гравировать по профильному портрету Бергамаски" (П. Гнедич. Книга жизни. Воспоминания, с. 121; см. также публикацию Л. И. Кузьминой "Тургенев и В. В. Матэ". - Туре, сб., вып. II, 1966, с. 316 - 321))

2 (Свое отношение к речи Достоевского о Пушкине Тургенев выразил в письме к М. М. Стасюлевичу от 13/25 июня 1880 г.: "Эта очень умная, блестящая и хитроискусная, при всей страстности, речь всецело покоится па фальши, но фальши крайне приятной для русского самолюбия... И к чему этот всечеловек, которому так неистово хлопала публика?.. лучше быть оригинальным русским человеком, чем этим безличным всечеловеком" (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 2, с. 272))

Это было последнее личное мое свидание с Тургеневым. Переписка между нами еще продолжалась, но мы уже больше не видались.

предыдущая главасодержаниеследующая глава







© I-S-TURGENEV.RU, 2013-2020
При использовании материалов сайта активная ссылка обязательна:
http://i-s-turgenev.ru/ 'Иван Сергеевич Тургенев'
Рейтинг@Mail.ru
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной
1500+ квалифицированных специалистов готовы вам помочь