Язык и стиль «Записок охотника» И. С. Тургенева. М. П. Старенков
И. С. Тургенев — признанный мастер художественного слова, один из создателей русского литературного языка.
Показательно отношение к Тургеневу В. И. Ленина как читателя. В своих письмах к родным из сибирской ссылки В. И. Ленин рекомендует выписать «полное собрание сочинений Тургенева, обещанное «Нивой» в премию, в 12 томах» при условии: «Если только Тургенев будет издан сносно (т. е. без извращений, пропусков, грубых опечаток), тогда вполне стоит выписать»*. В связи с занятиями иностранными языками в той же сибирской ссылке В. И. Ленин просит выписать произведения Тургенева в переводе на немецкий язык и поясняет: «только перевод желательно из хороших»**, а затем сообщает матери о получении «трех книжечек Тургенева по-немецки», благодарит за них, замечая: «Это очень хорошо, что взяли издание Реклама, оно, кажется, наиболее удобное»***. Тот факт, что в годы сибирской ссылки (1898—1899) В. И. Ленин «перечитывал не раз Тургенева», подтверждает и Н. К. Крупская****.
* (В. И. Ленин, Письма к родным, М., 1931, стр. 102.)
** (Там же, стр. 164.)
*** (Там же, стр. 193.)
**** (См. «О Ленине. Воспоминания. Рассказы. Очерки», Гослитиздат, М., 1957, стр. 113.)
На протяжении последующих лет своей деятельности В. И. Ленин в разное, время обращается к произведениям Тургенева, начиная с «Записок охотника» и кончая романами и «Стихотворениями в прозе», политически омысляет некоторые образы, цитирует выражения, ставшие «крылатыми» и излюбленными*.
* (См. А. Цейтлин, Литературные цитаты В. И. Ленина, М., 1934.)
В. И. Ленин дает и общую оценку величия и мощи языка Тургенева в своей статье «Нужен ли обязательный государственный язык?» «Мы лучше вас знаем, — отвечает Ленин либералам, — что язык Тургенева, Толстого, Добролюбова, Чернышевского — велик и могуч»*.
* (В. И. Ленин, Сочинения, т. 20, стр. 55.)
Мастерство и сила Тургенева как художника слова ярко проявились уже в «Записках охотника». Исследование их языка и стиля - одна из важных задач изучения творчества Тургенева. За последние годы установлены предпосылки для анализа устнопоэтических элементов в языке «Записок охотника»*, «эзоповских» элементов в речи автора и героев его рассказов***, продолжены наблюдения над языком и стилем «Записок охотника» в процессе их создания и дальнейших переработок**, над художественным мастерством их автора****. Тем не менее нельзя признать, что язык и стиль «Записок охотника» является вполне изученным.
* (См. М. К. Азадовский, «Певцы» И. С. Тургенева («Известия Академии наук СССР», Отделение литературы и языка, т. XIII, вып. 2, 1954).)
** (См. О. Я. Самочатова, Из истории создания «Записок охотника», там же.)
*** (См. М. О. Габель,. Эзоповская манера в "Записках охотника",. И. С. Тургенева. В кн.: "Записки охотника" И. С. Тургенева. В кн.: "Записки охотника" И. С. Тургенева (1852-1952). Сборник статей и материалов . Государственный музей И. С. Тургенева, Орел. 1955.)
**** (См. Иван Новиков, Тургенев — художник слова (о «Записках охотника»), «Советский писатель», М., 1954.)
Задача настоящей статьи — подвести некоторые итоги изучению языка и стиля «Записок охотника», привести отдельные самостоятельные наблюдения в данной области и поставить задачи их дальнейшего исследования.
Язык и стиль «Записок охотника» И. С. Тургенева надо рассматривать исторически, в условиях общего состояния и развития русской литературы и русского литературного языка своего времени, то есть в связи: 1) с идейно-художественным направлением «натуральной школы», к которой принадлежал их автор, 2) с характерными признаками повествовательных жанров «натуральной школы», к которым в той или иной степени относятся «Записки охотника», 3) с индивидуальными особенностями творчества писателя и его взглядами на литературу и язык.
1.
Еще до начала работы над «Записками охотника» у Тургенева, молодого писателя, не без воздействия Белинского, сложились определенные взгляды на исторический характер развития самобытной русской литературы и ее языка. Центральным вопросом общественной мысли и художественной литературы, обсуждавшимся на страницах печати, был вопрос об отмене крепостного права, о способах борьбы с ним. Этой потребности борьбы с крепостным правом шли навстречу писатели «натуральной школы», которая, по свидетельству Белинского в его «Взгляде на русскую литературу 1847 года», «находится теперь на первом плане русской литературы». Герцен, Некрасов, Григорович, Тургенев и другие писатели «натуральной школы» проявили живой интерес к экономическому, бытовому укладу и духовной жизни народа, к его языку.
В начале XIX в. огромный вклад в развитие нашего литературного языка, обогащенного живыми родниками народной речи, был внесен творчеством Крылова и Грибоедова. А. С. Пушкин, признанный родоначальником новой русской литературы и создателем русского литературного языка, явился итогом этого знаменательного процесса. Однако эти достижения в области русского литературного языка не только не были освоены, но и находились в пренебрежении у писателей «риторической школы».
В своих статьях 1846—1847 гг., печатавшихся в «Отечественных записках» и «Современнике», Тургенев, по следам Белинского, выступает убежденным защитником идейно-художественных принципов «натуральной школы»: правдивого изображения как современной, так и исторической русской действительности, народности литературы, живости, ясности и чистоты русского языка. С этих позиций автор будущих «Записок охотника» и подвергает критике псевдонародность литературы «риторической школы», отсутствие в ней самобытности, подражательность и безжизненность языка произведений ряда авторов.
Наиболее выразительная характеристика сущности этой школы дана была Тургеневым в его лекции о Пушкине (1859), извлечения из которой приведены в воспоминаниях о Белинском, опубликованных писателем в 1869 году. «Это вторжение в общественную жизнь того, что мы решились бы назвать ложновеличавой школой, продолжалось недолго, хотя отражение ее в сферах, менее подвергнутых анализу критики, чем собственнолитературная художественная, не прекратилось и до сих пор. Оно продолжалось недолго — но что было шума и грома. Как широко разлилась тогда эта школа. Некоторые из ее деятелей сами добродушно признавали себя за гениев. Со всем тем что-то неистинное, что-то мертвенное чувствовалось в ней даже в минуты ее кажущегося торжества — и ни одного живого, самобытного ума она себе не покорила безвозвратно. Произведения этой школы, проникнутые самоуверенностью, доходившей до самохвальства, посвященные возвеличению России во что бы то ни стало, в самой сущности не имели ничего русского: это были какие-то пространные декорации, хлопотливо и небрежно воздвигнутые патриотами, не знавшими своей родины»*.
* (Белинский в воспоминаниях современников. Под ред. Ф. М. Головен- ченко, Государственное издательство художественной литературы, 1948, стр. 358, курсив И. С. Тургенева.)
В другой рецензии Тургенев подвергает критике псевдоисторическую, псевдопатриотическую драматическую литературу. Образец такой подражательной, «эклектической» драмы он видит в пьесе Гедеонова «Смерть Ляпунова» и в результате ее анализа заключает: «Мы восставали и восстаем против злоупотребления патриотических фраз, которые так и сыплются из уст героев наших исторических драм, — восставали и восстанем оттого, что желали бы найти в них более истинного патриотизма, родного смысла, понимания народного быта, сочувствия к жизни предков... пожалуй, хоть и к народной гордыне...»*.
* (И. С. Тургенев, Сочинения, т. XII, ГИХЛ, М.—Л., 1933, стр. 80.)
Естественно, что правдивое изображение прошлого русского народа, верное историческое понимание связи между его прошлым, настоящим и будущим, как справедливо понимал это Тургенев, возможно при условии, если в произведении будут изображены «русские живые люди, говорящие русским языком». Между тем Тургенев замечает, «что почти все наши писатели старой школы, с легкой руки г. Загоскина, заставляют говорить народ русский каким-то особым языком с шуточками да прибауточками. Русский говорит так, да не всегда и не везде: его обычная речь проста и ясна»*.
* (Там же, стр. 79.)
В своих критических высказываниях по поводу произведений писателей «старой школы» Тургенев выдвигает принцип правдивого изображения исторической и современной ему действительности средствами простого, ясного и чистого русского языка. Об этом же И. С. Тургенев говорит и в рецензии на трагедию Н. Кукольника «Господин-поручик Паткуль», в которой снова отмечает напыщенную декламацию в речи героев, вместо живого драматического диалога, естественной и разнообразной игры человеческих страстей, выраженных средствами живого языка*. Тургенев выступает с критикой чуждого ему направления «старой школы» и стиля, включавшего элементы церковной книжности, европейскую, чаще всего французскую фразеологию, романтическую вычурность, напыщенную декламацию, подделки под народную живую речь.
* (См. там же, стр. 102—103.)
«У нас еще господствует ложное мнение, — заявляет Тургенев, — что тот-де народный писатель, кто говорит народным язычком, подделывается под русские шуточки и часто изъявляет в своих сочинениях любовь к родине и глубочайшее презрение к иностранцам... Но мы не так понимаем слово «народный». В наших глазах тот заслуживает это название, кто, по особому ли дару природы, вследствие ли многотревожной и разнообразной жизни, как бы вторично сделался русским, проникнулся сущностью своего народа, его языком, его бытом. Мы употребляем здесь слово «народный» не в том смысле, в котором оно может быть применено к Пушкину и Гоголю, — но в его исключительном, ограниченном значении»*.
* (Там же, стр. 104.)
«Народным писателем» в этом «исключительном ограниченном значении» Тургенев называет Даля (Казака Луганского), у которого «не столько личный, своеобразный талант, сколько сочувствие к народу, родственное к нему расположение». Такое понимание «народности» литературы и «народного писателя» выражало стремления тех писателей «натуральной школы», которые обратились к изображению социальных «низов» города и крепостной деревни (Некрасов, Герцен, Даль, Григорович и др.).
Тургенев так же, как и Белинский, не все произведения Даля считал одинаково полноценными. В его сказках, написанных в тридцатых годах, автор рецензии не видел «особенного художественного достоинства со стороны содержания», но не мог не отметить в них того «неподдельного и свежего колорита», которым «они резко отличались от пошлого балагурства непризнанных народных писателей». Слог Даля, «чисто русский, немного мешковатый, немного небрежный, но меткий, живой и ладный», Тургенев противопоставляет «ходульному» слогу «ученых и красноречивых господ», а под последними следует разуметь, по смыслу всей рецензии, писателей славянофильского лагеря с их «подделками под русские шуточки», под «народный» язык, с которыми Тургенев вел литературную борьбу, наряду с писателями «старой школы» типа Загоскина и ему подобных. Однако следует отметить, что, одобрительно отзываясь о «меткости, живости и ладности» «чисто русского» слога Даля, Тургенев не проходит мимо недостатков этого слога, его некоторой «мешковатости», «небрежности», «балагурства» и «щегольства» («казак балагурит немного, щеголяет «словечками»)*.
* (И. С. Тургенев, Сочинения, т. XII, ГИХЛ, М.—Л., 1933, стр. 105.)
Другому предшественнику Тургенева в области очерково-товествовательной литературы, представителю «натуральной школы» Д. В. Григоровичу, автору «Деревни», Тургенев не отказывал в «стремлении к реальному воспроизведению крестьянского быта», но отмечал, что эта повесть была написана «языком несколько изысканным — не без сентиментальности»*.
* (И. С. Тургенев, Воспоминания о Белинском. В кн. «Белинский в воспоминаниях современников», под ред. Ф. М. Головенченко, Гослитиздат, 1948, стр. 354.)
Таковы в общих чертах взгляды Тургенева на русский литературный язык писателей «старой, реторической школы», славянофильского лагеря и «натуральной школы».
Далее остановимся на некоторых особенностях языка и слога очерково-повествовательных жанров писателей «натуральной школы», в русле которой развивалось творчество автора «Записок охотника».
2.
В очерково-повествовательных произведениях писателей «натуральной школы» обнаружилась отчетливо выраженная тенденция к обогащению языка литературы элементами живой народной речи. Авторы очерков, рассказов и повестей, изображая жизнь социальных низов города и крепостной деревни, щедро вводят как в речь героев, так и в авторские описания «простонародную», профессиональную и особенно деревенскую, речь с ее местными наречиями. Эта тенденция к обогащению литературного языка элементами живой народной разговорной речи определеннее всего проявилась в «физиологических очерках» авторов программных сборников «натуральной школы» («Физиология Петербурга» в двух частях, 1845 г., «Петербургский сборник», издаваемый Н. Некрасовым, 1846 г.), а также в повестях Григоровича («Деревня», «Антон-Горемыка»), в очерках и рассказах, вошедших впоследствии в книгу «Записки охотника» Тургенева, и т. д.
Обратимся для примера к некоторым очеркам, вошедшим в состав сборника «Физиология Петербурга». Вот некоторые просторечные слова и выражения в авторском описательном языке В. Даля, взятые из его очерка «Петербургский дворник» (далее страницы указываются по Собранию сочинений Даля, т. III, издание т-ва Вольф, П.— М., 1897).
«Извозчик чуть не клюнулся носом в мостовую...» (стр. 340). «Утиральник этот (дворника Григория) упитан и умащен разнородною смесью всякой всячины, до самого нельзя...» (стр. 345). «Григорий, потаскав названного гостя за чуб, выпроваживал его взашей» (стр. 347).
Наиболее выразительные просторечия встречаются в авторской описательной речи Н. А. Некрасова. Вот для примера некоторые из его физиологического очерка «Петербургские углы»: «Казалось, не было здесь аршина земли, на которой можно было бы ступить, не рискуя увязнуть по уши»* (стр. 391). «Старуха немного прихвастнула насчет ее удобства» (стр. 393). «Дворовый человек заиграл на балалайке и запел, пристукивая ногами и даже по временам откалывая небольшие плясовые коленцы» (стр. 393). Но не только просторечия в авторском языке Некрасова более выразительны, чем у Даля. Некрасов рельефнее и красочнее, чем Даль, воспроизводит разговорную «простонародную» речь героев и посредством отбора слов и выражений передает те или иные черты характера или поведения человека в определенном его положении и обстановке.
* (Н. А. Некрасов, Сочинения, ГИХЛ, Л., 1937 (страницы указаны по этому изданию).)
Так, например, для речи старушки, хозяйки «углов», характерны и бранные слова и выражения (дрянь, мазурик, выжига забубенная) и бойкая, городская пословица (на грош амуниции, на рубль амбиции).
Речь «дворового человека», недовольного своим положением у «господ», содержит обилие бойких рифмованных поговорок: ну уж только и господа, с самого с-испода (стр. 395); побьет, побьет, да на воз навьет (стр. 394); ходи в кабак, кури табак, вино пей и нищих бей — прямо в царство немецкое попадешь (стр. 396).
Для индивидуальной речи дворового человека характерны также присущие народной этимологии фонетические искажения и переосмысления неизвестных или малоизвестных русских и иностранных слов, как: обнаковение, вместо обыкновение, мамзель, вместо мадемуазель, аблизияна, вместо обезьяна,и т. п.
Кроме того, речь «дворового человека», равно как и Кирьяныча, характеризуется местным произношением литературных слов, например: восьмнадцать ден плыли (стр. 394); даве на щах останную гривну проел (стр. 395).
Наряду с Далем и Некрасовым, Григорович в своих «Петербургских шарманщиках» также тяготеет к просторечию (страницы указываются по Собранию сочинений Д. В. Григоровича, т. 1, изд. Маркса, СПБ, 1896).
«Обрусевший итальянец перевел ее (кукольную комедию) ...русскому своему работнику какому-нибудь забулдыге...» «Нигде так резко не выказывается бедняк, на фуфу зарабатывающий копейку» (стр. 13).
Наличием профессионально-бытовой речи характеризуются и «Бедные люди» Достовского, впервые напечатанные в программном «Петербургском сборнике» натуральной школы, изданном Некрасовым. Так, например, особенность словаря бедного чиновника Макара Девушкина выражается в употребляемых им в письмах «канцеляризмах». «Доложу я вам, — пишет Девушкин, — маточка моя, Варвара Алексеевна, что спал сию ночь добрым порядком. Я еще и в должность не собрался, а вы, уж подлинно как пташка весенняя, порхнули из комнаты и по двору прошли такая веселенькая»*.
* (Ф. М. Достоевский, Полное собрание художественных произведений, т. I, Гиз, Л., 1926, стр. 6 (страницы указываются по этому изданию). )
Другой особенностью его словаря являются просторечные слова и выражения, например:
«Знать это мне сдуру так показалось. А ведь случается же иногда заблудиться так человеку в собственных чувствах своих, да занести околесную»*.
* (Там же, стр. 11. )
Такова общая тенденция к обогащению живой разговорной народной речью русского литературного языка в программных произведениях авторов сборников «натуральной школы». Народная живая речь составила органическую принадлежность языка художественных произведений, литературного языка, заново преобразованного Пушкиным в борьбе с литературными традициями классицизма и сентиментализма. Гоголь, как известно, шел по следам Пушкина в этом направлении, широко и смело привлекая «метко сказанное русское слово», крестьянскую речь, с ее местными наречиями, профессиональными и просторечными словами. Писатели «натуральной школы» продолжали традиции Пушкина и Гоголя в этом направлении в борьбе за самобытность русской художественной литературы. Для определения особенностей языка и стиля «Записок охотника» недостаточно указания на эту общую тенденцию, проявившуюся во внедрении живого, разговорного народного языка в произведения «натуральной школы». Конечной задачей исследования языка и стиля «Записок охотника» является установление его отличительных особенностей, принципов отбора материала языка автором и результатов, которых он достиг как выдающийся мастер художественного слова.
3.
Наибольшие споры среди современников вызывало неумеренное употребление слов и выражений из местных наречий в произведениях писателей «натуральной школы». Так, Белинский в письме к Анненкову от 27 (15) февраля 1848 г. отмечает, что Тургенев «пересаливает в употреблении слов орловского языка, даже от себя употребляя слово: зеленя, которое так же бессмысленно, как лесеня и хлебеня, вместо леса и хлеба»*. В литературе вопроса выявлено, что Тургенев прислушивался к подобной критике и в первом отдельном издании «Записок охотника» 1852 г. многое изменял в своих рассказах в сравнении с журнальной редакцией. Тем не менее вопрос о мере употребления местного наречия не был снят и после выхода в свет «Записок охотника» отдельным изданием.
* (В. Г. Белинский, Письма. Редакция и примечания Е. А. Ляцкого. т. III, СПБ, 1914, стр. 337—338, разрядка автора.)
И. Аксаков ставит общий вопрос относительно употребления местного наречия писателями «натуральной школы». «Григорович,— пишет он Тургеневу, — желая вывести на сцену русского мужика вообще, заставляет его говорить рязанским наречием, вы — орловским, Даль — винегретом из всех наречий... Думая уловить русскую речь, вы улавливаете местное наречие...»*.
Таким образом, И. Аксаков возражает против подмены общерусского языка местными наречиями, против того, чтобы местные наречия выдавались за русский язык вообще. Аксаков допускает употребление местных наречий при условии обозначения местности, в которой действуют изображаемые лица в произведениях писателей. «Вы обозначили местность, где действуют лица ваших рассказов, — поясняет Аксаков Тургеневу, — и это обвинение (т. е. обвинение в подмене общерусского языка местными наречиями.— М. С.) относится к Вам в меньшей степени, чем к Григоровичу»*.
* (Там же.)
Так ставился принципиальный вопрос в отношении меры и степени употребления местных наречий писателями «натуральной школы» в конце сороковых и начале пятидесятых годов. Позднее, когда в литературу вступили писатели нового поколения, обратившиеся к изображению жизни народа, такая постановка вопроса уже казалась неоправданной и несколько Странной. По поводу замечания Белинского о «пересаливании» Тургеневым в «употреблении слов орловского языка» позднейший биограф Белинского писал: «Последнее замечание несколько странно: слов этого языка в рассказах Тургенева не так много, чтоб они бросались в глаза, и едва ли больше, чем сколько автор был вправе ввести их для «местного колорита». Недовольство Белинского остается объяснить тем, что народный и местный язык гораздо меньше, чем теперь, проникал тогда в литературные произведения, хотя и тогда уже сильно пробивался в литературу, например, у Даля, который вообще Белинскому нравился; мы теперь так освоились с народным языком — особенно в позднейшей натуральной школе — Успенских, Решетникова, Слепцова и пр. — что в «Записках охотника» он вовсе не кажется странностью»*.
* (А. Н. Пыпин, Белинский, его жизнь и переписка, СПБ, 1908, стр. 563. )
Таким образом, И. С. Аксаков и позднейший историк русской литературы А. Н. Пыпин признавали возможность и необходимость употребления местных наречий с целью воспроизведения «местности» или «местного колорита».
Остается ответить на вопрос Белинского о «пересаливании» Тургеневым в «Записках охотника» в «употреблении слов орловского языка», на вопрос об обвинении в неумеренном и даже бессмысленном употреблении Тургеневым слов из орловского наречия. Обратимся к слову «зеленя» в употреблении Тургенева. Так ли оно бессмысленно, как представлялось Белинскому? Слово зеленя впервые употреблено Тургеневым в речах купца и конторщика в смысловом значении осенних всходов хлебов («Контора», 1847).
«Удивительные, можно сказать, зеленя в нынешнем году-с...» «Точно, зеленя недурны», — отвечал главный конторщик» (стр. 119)*.
* (И. С. Тургенев, Собрание сочинений, т. I, изд. «Правда», М., 1949. Здесь и ниже страницы указываются по этому изданию. )
Это же слово и с тем же смысловым значением употреблено в примечании автора в рассказе «Смерть» (1848).
«В 40-м году, при жесточайших морозах, до самого конца декабря не выпало снегу; зеленя все вымерзли» (стр. 163).
Таким образом, местное слово зеленя во всех трех приведенных случаях употреблено купцом, конторщиком и самим автором исключительно для обозначения состояния осенних всходов хлебов, в одном случае — «удивительных» или «недурных», в другом — «погубленных», «вымерзших». Следовательно, слово «зеленя», неоднократно употребленное Тургеневым, имело одно определенное смысловое значение. В этом значении оно, по-видимому, прочно вошло в сельскохозяйственный повседневный речевой обиход. Поэтому, как объясняет Чернышев, «перевод на литературную форму» таких слов, как площадя (площади), зеленя (зелени) «разрушает определенное представление о значении», так как часть местных слов «признана жизненной и необходимой на практике»*. Стало быть, известная часть местных слов имела необходимый практический смысл, «практическое сознание», закрепившееся в словах иногда удачно, менее удачно или совсем неудачно. Вопрос, разумеется, состоит не в том, что тот или иной писатель «натуральной школы» мог удачно или менее удачно употребить то или иное слово или оборот местной речи.
* (В. И. Чернышев, Русский язык в произведениях И. С. Тургенева. «Известия Академии наук СССР, отделение общественных наук», 1936, № 3, стр. 481.)
Вопрос о местном наречии шире, многограннее и глубже. Наиболее общий вопрос, поставленный в данном случае Белинским и Аксаковым, касается семантики, смыслового значения употребляемых слов и оборотов, вопрос об отношении местных наречий к общерусскому языку, а следовательно, и к семантике русского языка вообще. С точки зрения семантики это вопрос об осмысленном и неосмысленном (бессмысленном) употреблении местных слов и оборотов, о их понятности и непонятности, о степени чистоты русского языка и его засоренности словами, не отвечающими его духу, о необходимом искусном употреблении местных слов для воспроизведения «самобытности», как определял местные условия Тургенев, «местного колорита», как принято говорить в науке о литературе и языке. Все эти грани вопроса в конечном счете сводятся к одному — к вопросу о художественной функции местного наречия, к вопросу о степени художественности местных слов и выражений.
И. Аксаков предъявил «обвинение» писателям «натуральной школы» относительно подмены общерусского языка его местными наречиями. Однако он оговорился в отношении Тургенева, заявив, что, поскольку Тургенев «обозначил местность», в которой действуют герои рассказов, это обвинение «относится» к автору «Записок охотника» «в меньшей степени, чем к Григоровичу». Тем самым в общих чертах определена художественная функция местного наречия — воспроизводить «местность», отражать «местный колорит».
С какой же степенью художественности словами и выражениями местного наречия Тургенев отражает «своебытность» Орловской губернии или отдельных ее уездов? Сам автор в своем первом очерке «Хорь и Калиныч» замечает, что «орловское наречие отличается вообще множеством своебытных, иногда весьма метких, иногда довольно безобразных слов и оборотов». Это замечание Тургенева дает основание предполагать, что автор намечает принцип отбора местных слов и оборотов, отличая иногда «весьма меткое», а иногда «довольно безобразное» и тем самым вносит элемент оценки в местную речь.
Непредубежденный анализ авторской описательной речи, поскольку она включает слова местного наречия, убеждает исследователя в том, что Тургенев отбирал в эту речь наиболее выразительные, наиболее «меткие» слова и обороты «орловского наречия». Местной речью Тургенев пользуется по преимуществу в очерках жизни и типов крестьян и дворовых («Хорь и Калиныч», «Малиновая вода», «Льгов», «Бирюк», «Контора», «Смерть», «Касьян с Красивой Мечи» и особенно в рассказах «Певцы» и «Бежин луг»). Последние три были напечатаны после смерти Белинского, и это свидетельствует о том, что Тургенев оставался верен своему принципу в отношении к употреблению местных слов и оборотов, сохраняя в их отборе чувство меры, подсказанное жизненной практикой и художественным тактом писателя.
Вот некоторые наиболее показательные местные слова, введенные автором в собственную речь, чаще всего с теми или иными пояснениями:
Поставщики материала на бумажные фабрики поручают закупку тряпья особенного рода людям, которые в иных уездах называются орлами (стр. 11). Таких рассказов я, человек не опытный и в деревне не живалый (как у нас в Орле говорится), наслушался вдоволь (стр. 12). От него (Ермолая) отказались, как от человека ни на какую работу не годного — лядащего, как говорится у нас в Орле (стр. 17). После пожара этот заброшенный человек (Степушка) приютился или, как говорят орловцы, притулился у садовника Митрофана (стр. 27). Мне самому захотелось съездить с Касьяном на ссечки (стр. 92)*. В низких кустах, «в мелочах», и на ссечках часто держатся маленькие серые птички (стр. 93). ...Отроду не сказал не только умного, даже путного слова: все лотошил, да врал, что ни попало — прямой Обалдуй! (стр. 178). Я никогда не видывал более проницательных и умных глаз, как его (Моргача) крошечные, лукавые гляделки (стр. 179)**.
* (Слово ссечки первоначально употреблено Касьяном с пояснением автора: «срубленное место в лесу» (стр. 91). )
** (Примечание автора: «Орловцы называют глаза гляделками так же, как рот — едалом». )
«Своебытные», местные слова, введенные Тургеневым в собственную писательскую речь, несмотря на их обособленный областной колорит, отражают и общие черты народного мышления, отличающегося конкретностью и жизненной наблюдательностью. Это мышление находит свое выражение в словах, которые выделяют и закрепляют бытовые, внешние и психологические признаки в процессе наблюдения человека над человеком («живалый», «лядащий»), «притулился», «лотошил», «гляделки», над жизнью природы и ее изменениями, которые происходят естественно или благодаря вмешательству человека (низкие кусты — «ссечки», «мелочи» и т. п.).
Сюда же следует отнести и местные народные «географические» названия: Малиновая вода (ключ), Кобылий верх (овраг), Бежин луг и так вплоть до деревень и сел, с их местными, но в то же время характерными, наиболее общими социально-бытовыми названиями: Худобубново, Колотовка, Голоплеки, Бессоново, Колобродово, Безселендеевка, Юдины выселки и т. п.
Не менее характерны в этом отношении и местные прозвища людей. Иногда они раскрывают те или иные типичные черты действий или поступки человека, известного в своей местности, округе, например: Хорь, Блоха (Касьян), Бирюк (лесник Фома), «Живые мощи» (Лукерья), Морган, Обалдуй, Дикий-Барин, Стрыганиха, Яков-Турок («Певцы»).
Эти местные прозвища указывают на своеобразную и непрерывную работу народной мысли. Меткие прозвища-характеристики упрочиваются за человеком, вытесняют его настоящее имя, как это нередко бывает в жизни, особенно в деревне, и по настоящее время. О некоторых прозвищах автор говорит с одобрением, о других — слегка иронически:
Настоящее имя этого человека было Евграф Иванов; но никто во всем околотке не звал его иначе, как Обалдуем, и он сам величал себя тем же прозвищем: так хорошо оно к нему пристало... Моргач нисколько не походил на Обалдуя. К нему тоже шло название Моргача, хотя он глазами не моргал более других людей; известное дело: русский народ на прозвища мастер (стр. 178—179).
Из употребляемых автором слов и оборотов «орловского наречия» видно, что это местное наречие, во-первых, служит средством общения между людьми в местном бытовом обиходе; во-вторых, что эти люди участвуют в творчестве языка и тем самым отражают процесс народного мышления, закрепляющийся в словах и оборотах речи.
Тургенев, строго отбирая народную местную речь, подчеркивал и оговаривал ее обособленность. Вместе с тем известные слова из местного наречия приближались и к общенародной речи и тем самым могли войти и входили составной частью в язык русской художественной литературы. Например, слово зеленя, которое было поставлено под сомнение Белинским ввиду его «бессмысленности», употреблялось многократно в произведениях И. Бунина, писателя конца XIX — начала XX в. То же можно сказать и о таких словах, как живалый, лядащий, ссечки, которые широко вошли в обиход разговорной русской речи и не осознаются как слова «орловского наречия». Это же следует сказать и о таких прозвищах-характеристиках людей, как Обалдуй, Бирюк, равно как и о народно-географических названиях сел и деревень типа Худобубново, Колотовка, Голоплеки, которые сродни широко известным образно-поэтическим названиям деревень в «Кому на Руси жить хорошо» Некрасова. Тем самым, с известной долей осторожности, можно утверждать, что художественный принцип строгого отбора слов и выражений из местного наречия стал принципом русской литературы. Критерием художественности, поэтичности этого местного наречия для автора «Записок охотника» являлась его «меткость», образность и выразительность при ясном сознании того, что «орловское наречие» содержит вместе с «меткими» и «безобразные» слова и обороты. И когда говорят о засоренности языка художественной литературы местными непонятными словами и выражениями, то это «обвинение» не может быть отнесено к автору «Записок охотника», который, во-первых, употреблял наиболее понятные и выразительные слова и, во-вторых, употреблял их с теми или иными пояснениями. Художественный принцип отбора местных слов и выражений, которому следовал автор «Записок охотника», коренным образом отличается от «принципа» Д. Григоровича, автора «Деревни» и «Антона-Горемыки», отдавшего дань даже бесконтрольному увлечению местной речью. Таким образом, в искусном употреблении местного словаря нельзя не видеть решительного превосходства Тургенева — мастера художественного слова — в сравнении с Далем, Григоровичем и другими писателями «натуральной школы».
4.
Рядом с местными словами в собственном языке автора «Записок охотника» заметное место занимает просторечие. В чем же состоит поэтическое свойство и качество просторечных слов? Как справедливо отметил В. И. Чернышев, повествование Тургенева в рассказах от первого лица обращено к читателю и ведется в тоне живой, непринужденной и задушевной беседы.
Однако этот тон характеризует повествование в целом. Главное же свойство и качество собственно просторечия состоит в способности автора передавать индивидуальные черты характера изображаемых лиц, их действий, психологических состояний в определенной обстановке, а также действий животных и птиц. Таковы просторечия, характеризующие хозяйственные способности Хоря, его поведение с лицами, которым он подчинен в условиях крепостничества и самодержавия, например:
Хорь... обстроился, накопил деньжонку, ладил с барином и с прочими властями (стр. 11).
Другие просторечия-глаголы характеризуют непринужденные действия лиц в непринужденной обстановке, как-то:
Калиныч пел довольно приятно и поигрывал на балалайке (стр. 13).
Ермолай любил покалякать с хорошим человеком, особенно за чаркой, но и то не долго: встанет, бывало, и пойдет (стр. 17).
А в следующем описании при помощи просторечий (глаголов и деепричастий) автор передает характер походки Ермолая:
...на ходу шмыгал ногами и переваливался с боку на бок, — и, шмыгая и переваливаясь, улепетывал верст пятьдесят в сутки (стр. 17).
При помощи просторечий-глаголов передаются и действия крепостных или дворовых в определенной обстановке, например, в ожидании появления помещика.
Бабы в клетчатых паневах швыряли щепками в недогадливых или слишком усердных собак... (стр. 105—106).
При изображении животных и птиц с помощью просторечий-глаголов автор передает динамичность их действий; например:
...Выстрелы дружно раздавались вслед за ними (утками. — М. С.), и весело было видеть, как эти кургузые птицы кувыркались на воздухе, тяжело шлепались об воду (стр. 68).
Не менее выразительны и просторечия-прилагательные, при помощи которых изображаются отличительные свойства и качества предметов, как-то:
Орловский мужик невелик ростом, сутуловат, угрюм, глядит исподлобья, живет в дрянных осиновых избенках... (стр. 5). Деревня, в которой мы находились, была заглазная, глухая, все ее обыватели казались голышами (стр. 281, существительное в роли прилагательного).
Особой изобразительной силой отличаются у Тургенева образные просторечные выражения, передающие зависимое положение крепостных от помещиков или бывших разорившихся помещиков от своих «покровителей», например:
Его (Степушку) привыкли видеть, иногда даже давали ему пинка, но никто с ним не заговаривал; и он сам, кажется, от роду рта не разинул (стр. 27).
(Федор Михеич) прислонил скрыпку к груди, закрыл глаза и пустился в пляс, напевая песенку и пиликая по струнам (стр. 43).
Таким образом, просторечия в авторской речи Тургенева отличаются непринужденностью, естественностью, живостью изображения, экспрессивностью в зависимости от предмета описания и обстановки действия.
В связи с искусством употребления просторечия Тургеневым следует остановиться на понятии просторечия, встречающемся в специальной литературе. Так, например, в «Толковом словаре русского языка» под редакцией проф. Д. Н. Ушакова, в т. III, на стр. 1011 дается такое определение просторечия:
«Допускаемые в литературных произведениях и разговорной речи для создания определенного колорита непринужденные и несколько грубоватые слова и формы языка, не входящие в норму литературной речи».
В данном определении верно лишь то, что просторечие не входит в «норму литературной речи» и лишь допускается в «литературных произведениях и разговорной речи». Однако просторечие не всегда содержит обязательный признак «несколько грубоватых слов и форм языка».
Следует иметь в виду, что подобная оценочная сторона весьма относительна и вопрос о «допущении» просторечия в художественные произведения решался в зависимости от направлений, школ и стилей в истории литературы.
Известно, например, что с точки зрения «риторической школы», которая вела литературную борьбу с «натуральной школой», просторечие являлось недопустимым. Что касается «непринужденности», то можно признать, что этот признак характеризует просторечие. Однако «непринужденность» не всегда совпадает с «грубостью» слов и выражений, употребляемых писателями на практике. Верно, в просторечных словах и выражениях очерка «Петербургские шарманщики» Д. Григоровича наблюдается «непринужденность», но они не лишены «грубоватости», например: «Обрусевший итальянец перевел ее (т. е. музыкальную комедию.— М. С.) русскому, своему работнику, какому-нибудь забулдыге».
«Нашатавшись досыта, наш виртуоз возвращался домой»*.
* (Д- В. Григорович, Собрание сочинений, т. 1, изд. Маркса, СПБ, 1898, стр. 13, 17 (курсив мой.— М. С.).)
От «мешковатости», иначе сказать «грубоватости», как отмечал Тургенев, не был свободен и слог Даля, например, в очерке «Петербургский дворник» при описании полотенца дворника Григория:
«Утиральник этот упитан и умащен разнородною смесью всякой всячины, до самого нельзя»<>sup>*.
* (В. И. Даль, Собрание сочинений, т. Ill, изд. т-ва Вольф, П.— М., 1897, стр. 345 (курсив мой,— М. С.).)
Подобные недостатки снижали чистоту, ясность, точность, простоту, естественность и образную выразительность языка художественной литературы. Именно этой выразительностью, образностью и отличалось просторечие в авторском языке Тургенева, сообщавшее ему действенную силу. Таким образом, «грубоватость» в просторечии, вводимом в языке художественной литературы, может служить признаком несовершенства художественного слога того или иного писателя, а отнюдь не обязательным свойством литературно-художественного языка, как об этом заявляют некоторые филологи. Опровержением их мысли является свойство и качество просторечия в «Записках охотника» Тургенева и высказывания их автора по данному вопросу. Разумеется, в известных случаях черты «грубоватости», даже грубости, могут характеризовать просторечие. Но в этих случаях «вульгарное» просторечие будет выполнять лишь определенную художественную функцию, например, при изображении грубых черт характера изображаемых лиц.
Существенно отметить, что живость, образность просторечных слов и выражений, способных передавать индивидуальные, а вместе с тем и типичные черты характеров людей и предметов в определенной обстановке, была основана автором «Записок охотника» на объективно существующих свойствах и качествах, заложенных в русском языке и осознанных Тургеневым. И в дальнейшем творчестве русских писателей эти свойства и качества все более и более осознавались мастерами художественного слова. Так, А. М. Горький в статье «По поводу одной дискуссии» (1934) заметил: «...признано, что народный русский язык, особенно в его конкретных глагольных формах, обладает отличной образностью. Когда говорится: съе-жил-ся, с-морщил- ся, с-корчил-ся и т. д., мы видим лица и позы»*. Именно так образно изображал Тургенев «лица и позы», в частности, употребляя просторечие.
* (М. Горький, О литературе, ГИХЛ, М., 1935, стр. 130.)
5.
В критической литературе о Тургеневе высказывалось мнение о том, что автор «Записок охотника» «был внутренне далек и чужд народной поэзии, народных вкусов и народной эстетики»*. Необоснованность этого мнения опровергается не только высказываниями Тургенева об устном народно-поэтическом творчестве, которые свидетельствуют о глубоком знании и понимании им русской устно-поэтической народной поэзии**, но и наличием ее элементов в описательном языке автора, не говоря уже о наличии их в речи изображаемых лиц. Из источников живого языка народа черпает автор устно-поэтическую речь, слова-образы песен, былин, сказок, житейско-мудрые речения, пословицы, поговорки. Эта речь составляет неотъемлемую часть богатства языка и стиля «Записок охотника».
* («Творчество Тургенева», Сборник статей под ред. И. Н. Розанова и Ю. М. Соколова, М., 1920, стр. 210.)
** (См. об этом в обстоятельной и интересной статье М. К. Азадовского «Певцы» И. С. Тургенева («Известия Академии наук СССР, Отделение литературы и языка», т. XIII, вып. 2, М., 1954).)
В своем отношении к устному народному творчеству, к поэтическому языку его, автор «Записок охотника» следовал лучшим традициям, завещанным всей русской литературой, и в первую очередь традиции Пушкина и его последователей.
«В пушкинском языке, — говорит современный исследователь истории русского литературного языка, — была впервые найдена общенародная норма русского языка. После Пушкина литературный язык все шире и разнообразнее использует фонды народно-поэтической речи. Гоголь заявляет, что до 20—30-х годов XIX в. русская языковая культура «еще не черпала из самой глубины» словесного творчества народа, из его песен и «многоочитых пословиц». Фольклор для Гоголя — «сокровище духа и характера народа, основа русского национального стиля»*.
* (В. В. Виноградов, Величие и мощь русского языка, изд. «Правда», 1944, стр. 17. )
«Ученик Пушкина и малейший последователь Гоголя», как впоследствии назвал себя Тургенев, обратился к «разнообразному использованию фондов народно-поэтической речи» в своих «Записках охотника». Уже в самом первом очерке «Хорь и Калиныч» автор приводит слова из устно-народной песни для правдивой и эмоциональной характеристики «домостроевского» семейного быта крестьянства крепостной поры:
Какой ты мне сын, какой семьянин!
Не бьешь ты жены, не бьешь молодой.
Изустность этой песни, ее содержание и характерные для народной речи повторы (какой, не бьешь) не вызывают сомнения в ее подлинности.
В другом случае автором заимствуется строфа из стихотворения Кольцова «Лес», посвященного памяти Пушкина и написанного в духе устной народной песни. Тургенев приводит эту строфу для поэтически-эмоциональной характеристики былой могучей силы лесов средней полосы России, загубленных «жесточайшими морозами» зимы 1840 г. «Много прекрасных дубовых лесов погубила эта безжалостная зима, — повествует писатель в рассказе «Смерть», — вспомнился мне Кольцов:
Где ж девалася
Речь высокая,
Сила гордая,
Доблесть царская?
Где ж теперь твоя
Мочь зеленая?»
В третьем случае, при описании «красивых мест» нашей русской природы в рассказе «Стучит!», автор пользуется образной речью изустного русского богатырского эпоса.
То были раздольные, пространные, поемные, травянистые луга, со множеством небольших лужаек, озерец, ручейков, заводей, заросших по концам ивняком и лозами, прямо русские, русским людом любимые места, подобные тем, куда езживали богатыри наших древних былин стрелять белых лебедей и серых утиц.
Художественная функция этой древнерусской поэтической лексики, постоянных эпитетов, заимствованных из былин, в соединении с изображением картины первородных «красивых мест» русской природы, заключается в том, чтобы напомнить современному читателю давнее прошлое нашей родины, времена русских народных богатырей и тем самым способствовать пробуждению патриотического чувства современников к богатству производительных сил русской природы, «русским людом любимых мест».
В четвертом случае, при описании хода коня героя в рассказе «Конец Чертопханова» автор пользуется развернутым сравнением, заимствованным, по-видимому, из русской народной сказки:
Шагом идет — как в руках — несет;
рысью — что в зыбке качает,
а поскачет, так и ветру за ним не угнаться!
Художественная функция этого описания состоит в том, чтобы средствами ритма и трехчастным сравнением последовательно и выразительно представить разные ходы коня с нарастающей степенью быстроты: шагом, рысью, вскачь. В ряде случаев автор обращается к пословицам и поговоркам, как-то: Как волка ни корми, он все в лес смотрит; Не мытьем, так катаньем и др., а также к образным, чаще всего к гиперболическим речениям живой речи, взятым из повседневного обихода трудовой и бытовой жизни народа, например:
Рычагом не выворотишь, как выражаются мужики, жерновом не вымелешь.
Дюжий и рыжий мужик в косую сажень ростом.
Он в деревне стал поперек себя толще.
С версту крюку я дал.
Зарыдал в три ручья.
Итак, наличие заимствований образцов устной народной поэзии и элементов ее поэтической речи, выступающих в различных художественных функциях в повествовательном языке автора, свидетельствует о признании 'им поэтического гения своего народа, закреплявшего в своем языке мысли, думы, чувства и настроения, выразившиеся в песенном, былинном, сказочном жанрах, а также в пословицах, поговорках и речениях, этих образцах мудрости и житейской философии народа. Тем самым Тургенев свидетельствовал, что язык устной народной поэзии является неотъемлемой составной частью общенародного русского языка, частью языка художественной литературы, выражающей «дух и характер народа», являющегося «основой русского национального стиля» (Н. В. Гоголь). Вместе с тем Тургенев, как один из представителей самобытной русской литературы, в центре которой находилась «натуральная школа», наносил удар псевдонародности «риторической школы», псевдонародности языка произведений писателей этой школы, «искажавшей русский язык», критику которого он дал в своих статьях, предшествующих по времени появлению рассказов из «Записок охотника».
С другой стороны, в своем искусном отборе местных слов, просторечия и элементов устно-поэтической народной речи Тургенев, следуя традициям Пушкина и Гоголя, обнаружил оригинальность художника слова и свое превосходство в сравнении с Далем, Григоровичем и некоторыми другими писателями «натуральной школы». Оригинальность и новаторство Тургенева относительно употребления элементов народной речи (местные слова, изобразительные и выразительные средства устно-поэтического творчества) и разговорной речи разных слоев общества, введенной в описательный язык автора, выразилось, таким образом, не в словотворчестве в смысле создания новых слов, а в искусном, художественном способе употребления накопленного богатства языка, в такой компановке его элементов, которые обогащали, совершенствовали язык художественной литературы..
6.
В описательной речи, наряду с элементами разговорной и устной народной поэтической речи, свою художественную функцию выполняют собственно изобразительные средства, присущие литературно-художественному творчеству. Индивидуальным своеобразием отличаются сравнения Тургенева-охотника, непосредственного наблюдателя природы, животных и птиц. Таковы изображения людей, их черт характера в сравнении с поведением зайца, лисы, змеи и т. п., например:
Ловили его (Ермолая), как зайца в поле («Ермолай и мельничиха»). Судьба замотала его (Недопюскина), словно зайца на угонках. (Маша) просидела дня три в уголку, скорчившись и прижавшись к стенке, как раненая лисица («Конец Чертопханова»). Взор ее (Маши) так и мелькал, словно змеиное жало («Чертопханов и Недопюскин»).
В данной группе сравнений новотворчество автора проявляется не столько в новизне их, сколько в той функции, в которой они выступают в связи с идейным содержанием «Записок охотника». Большая часть этих сравнений показывает зависимое положение или психологическое состояние людей в силу этой зависимости.
В другом случае Тургенев изображает поведение или психологическое состояние изображаемых лиц в сравнении с насекомыми, осами и пчелами, например: «Обе брови (у Маши) поднимались и опускались, как усики у осы...». При этом в своем обращении к читателю автор подчеркивает тонкость своего наблюдения, остроту зрения: «Заметили ли вы, читатель, какое злое лицо у осы» («Чертопханов и Недопюскин»).
В третьем случае при помощи развернутого сравнения автор изображает поведение помещиков, военных, мелких и крупных чиновников, где сравнения их с осой и пчелами выступают в сатирической обличительной функции (вторая часть сравнения):
Шумный разговор превратился в мягкий, приятный говор, подобный весеннему жужжанью пчел в родимых ульях. Одна неугомонная оса — Лупихин — и великолепный трутень — Козельский не понизили голоса... И вот, вошла наконец, матка—вошел сановник («Гамлет Щигровского уезда»),
В четвертом случае при помощи сравнений с птицами и предметами растительного мира окружающей природы автор изображает внешние черты людей, а также их психологические состояния:
(У Степушки) уши пребольшие, прозрачные, как у летучей мыши («Малиновая вода»).
Вообразите себе карлика лет пятидесяти с курчавыми, густыми черными волосами, которые как шляпка на грибе, широко сидели на крошечной его голове («Касьян с Красивой Мечи»).
...Послышался мне голос, слабый, медленный и сиплый, как шелест болотной осоки («Живые мощи»).
Последние две группы сравнений отмечаются оригинальностью, новизной, остротой наблюдательности при изображении внешности и психологического состояния человека*.
* (Ср.: В. И. Дьяконов, Сравнения Тургенева («Тургенев и его время. Сборник статей под ред. Н. Л. Бродского», Гиз, М.—П., 1923). Здесь используется материал этой статьи, которая, однако, не ставит вопроса о художественной функции сравнений и не содержит соответствующей их классификации. )
В пятом случае для изображения внешности лиц, их поведения или их психологических состояний автор черпает материал из наблюдений над домашними животными и птицами, например:
Он (Пеночкин) удивительно хорошо себя держит осторожен, как кошка... («Бурмистр»).
Он (Дикий-Барин) почти не шевелился и только медленно поглядывал кругом, как бык из-под ярма («Певцы»),
Он (Чертопханов) закидывал голову назад, надувал щеки, фыркал и вздрагивал всем телом, словно от избытка достоинства — ни дать, ни взять, как индейский петух («Чертопханов и «Недопюскин»).
Неотступная мысль снова принималась исподтишка точить и скресть его (Чертопханова) сердце, как подпольная мышь... («Конец Чертопханова».)
В шестом случае наблюдения для сравнений автор черпает в хозяйственном быте деревни:
Он (целовальник) обыкновенно сидит, как мешок, на земле...
(Обалдуй) замахал руками, как мельница крыльями («Певцы»).
В седьмом случае материал для сравнений автор черпает из литературных произведений, из наблюдений над изобразительным искусством. Таковы сравнения, употребляемые автором для изображения внешности:
Склад его лица (Хоря) напоминал Сократа («Хорь и Калиныч»),
Я ...увидал старика до того дряхлого, что мне тотчас же вспомнился тот умирающий козел, которого Робинзон нашел в одной из пещер своего острова («Контора»),
Или вот сравнение — цитата из поэтического произведения, — употребленное для изображения колыхающегося экипажа рассказчика:
Я держался за подушку дрожек, которые колыхались, «как в море челнок» («Бирюк»).
Наконец, в восьмом случае употребляются сравнения отвлеченного характера, отличающиеся одухотворяющим оттенком при изображении прекрасных и могущественных явлений природы.
Лазурь, ясная и ласковая, как прекрасный глаз.
Могучий дуб стоит, как боец, подле красивой липы («Лес и степь»).
Таким образом, большая часть сравнений Тургенева характеризует индивидуальный стиль автора и как охотника, и как жителя деревни, усадьбы, и как писателя, наблюдающего человека, природу, черпающего материал из запаса своей памяти и обрабатывающего его в соответствии с идейно-художественным устремлением. Само по себе сравнение, как явление мышления посредством языка, не принадлежит только художнику слова. Сравнение — явление жизненной языковой практики человека вообще, его «практического сознания». Но «художественное освоение мира» имеет свои особенности по преимуществу в образном мышлении писателя и потому находит свое выражение в его индивидуальном стиле. Оригинальность большинства сравнений Тургенева и в остроте зрения и наблюдательности над природой и общественным укладом, из которых он черпает материал для сравнений, и в эстетической функции их, в художественной изобразительности и выразительности, способной передавать как внешние черты человека, предмета, так и в особенности духовного облика и психологического состояния людей в определенной обстановке.
Это же относится в неменьшей степени и к метафорам, тяготение к которым обнаруживается у автора преимущественно в описаниях явлений природы. В живописных картинах «родной русской природы» в различные времена года автор изображает небо и землю, леса и поля, степи и дороги, равнины и овраги, реки и болота Орловской, Тульской и Курской губерний, человека, животных и птиц.
В реальное изображение русской природы с ее временем, пространством, движением, с ее цветами, запахами и звуками, как это было отмечено в русской и иностранной критике, писатель привносил элементы «одушевления», анимистический или антропоморфический оттенок, по выражению одного из исследователей*.
* (См. С. В. Шувалов, Природа в творчестве Тургенева. В кн. «Творчество Тургенева». Сборник статей, под ред. И. Н. Розанова и Ю. М. Соколова, М., 1920, стр. 123 и др. )
Таково, например, описание дождя при помощи «одушевляющей», «очеловечивающей» явление природы метафоры:
«И украдкой, лукаво начинал сеяться и шептать по лесу мельчайший дождь» («Свидание»).
При помощи «очеловечивающих» природу метафорических эпитетов описывается ключ, впадающий в реку:
«Ключ этот бьет из расселины берега, превратившейся мало-помалу в небольшой глубокий овраг, и в двадцати шагах оттуда с веселым и болтливым шумом впадает в реку («Малиновая вода»).
В приведенных метафорах, которые легко найти и в других рассказах «Записок охотника», выражено субъективное настроение писателя, его эмоциональное восприятие, соответствующее одному моменту*.
* (Об «одномоментности» образно-метафорического восприятия в свете достижений современной физиологии, основанной на учении академика И. П. Павлова, затронут вопрос в статье П. Анохина: «Новое в учении нервной деятельности» («Литературная газета», 1940, 27 октября, № 54) и в статье Б. С. Мейлаха «О метафоре как элементе художественного мышления». (Сб. «Труды отдела новой русской литературы», т. 1, Институт литературы (Пушкинский дом), изд. Академии наук СССР, М.— Л., 1948, стр. 212—213). )
Гиперболическая поэтическая речь в малой степени свойственна автору «Записок охотника». Ряд гипербол, как-то: бурмистр из мужиков, с бородой во весь тулуп («Два помещика»), или: оловянные песочницы в пуд веса («Контора») — выполняют свою сатирическую или ироническую функцию в описаниях автора.
В эпитетах Тургенева, с одной стороны, даются «объективные определения», в которых писатель «стремится передать не просто впечатление от того или другого выводимого им лица, а нарисовать его точный портрет, заставить читателя увидеть того человека, о котором пойдет дальше речь»*.
* (Б. Лукьяновский, Эпитет у Тургенева. В кн. «Творчество Тургенева». Сборник статей под ред. И. Н. Розанова и Ю. М. Соколова, М., 1920, стр. 143, курсив автора.)
Такие эпитеты («объективные определения») Тургенев употребляет при описании внешности человека, его лица, тела, роста, походки, костюма и т. д., например:
«Человек лет сорока, высокого роста, худой, с небольшой, закинутой назад головкой, это был Калиныч» («Хорь и Калиныч»).
С другой стороны, при переходе от описания внешности к описанию характера, тех или иных психологических черт действующего лица Тургенев употребляет, по определению Б. Лукьяновского, эмоциональные эпитеты, «передающие чисто психологическое ощущение, без примеси чувственного элемента»*. Таково продолженное описание Калиныча: «Его добродушное смуглое лицо, кое-где отмеченное рябинами, мне понравилось с первого взгляда... Калиныч был человек самого веселого, самого кроткого нрава...»
* (Там же, стр. 146.)
В этом случае есть восприятие и «чувственного элемента», цветового («смуглое» лицо), но в целом даются эмоциональнооценочные определения (добродушное лицо, самый веселый, самый кроткий нрав), с подчеркнутым сочувственным отношением к изображаемому («его лицо мне понравилось с первого взгляда»).
Качественно иной характер эмоционально-оценочных эпитетов наблюдается у Тургенева в изображении «образованных» помещиков, Леночкина («Бурмистр»), Хвалынского («Два помещика»), где дается подбор обличительных или иронических эпитетов, выполняющих разоблачительную функцию.
Вот для примера такие оценочные эпитеты, характеризующие и внешность, и психологические, и бытовые черты этих помещиков: Образованнейший дворянин, завиднейший жених, прекрасныераздушенные усы, ясный и неподвижный взор, голос мягкий и приятный, приятная улыбка, принужденная улыбка, озабоченный и мечтательный вид, речи отрывистые и резкие, совершенное самообладание, отличные и солидные качества, отличное расположение духа, воспитание отличное и т. д*.
* (Эти и другие наблюдения приведены были мной в «Учебнике по литературе для 6-го года ФЗС и 2-го года ШКМ», Учпедгиз, М.—Л., 1932. стр. 122-123.)
Идейно-художественная функция этих эпитетов — научить читателя «различать под приглаженной и напомаженной внешностью образованности крепостника-помещика его хищные интересы»*, разоблачать их мнимый гуманизм, «мягкие формы обращения»**, прикрывающие жестокость «цивилизованных» представителей крепостнического самоуправства.
* (В. И. Ленин, Сочинения, т. 13, стр. 40.)
** (Там же, стр. 40.)
С целью показать зависимость крепостных крестьян от помещиков Тургенев дает «объективные определения» их внешнего облика, их одежды, психологического состояния, поведения, например: Сморщенная шея, посиневшие губы, заплатанные рубахи, унылые лица, низкий поклон и т. д. («Бурмистр» и другие рассказы).
При изображении явлений природы Тургенев, с одной стороны, прибегает к точным эпитетам, «объективным определениям», т. е. воспроизводит цветовые, зрительные, пространственные, временные и другие ощущения и представления:
Впереди огромная лиловая туча медленно поднималась из-за лесу; надо мною и мне навстречу неслись длинные, серые облака («Бирюк»).
Мы ехали по широкой распаханной равнине чрезвычайно пологими, волнообразными раскатами сбегали в нее невысокие, тоже распаханные холмы («Касьян с Красивой Мечи»).
С другой стороны, автор «одушевляет», «очеловечивает» явления природы, переносит на нее чувства, свойственные живому существу, человеку. В таких случаях Тургенев употребляет метафорические, эмоционально-оценочные эпитеты. Вот картина «раннего утра» «прекрасного июльского дня», изображенная при помощи «очеловечивающих» явления природы эпитетов:
С самого раннего утра небо ясно, утренняя заря не пылает пожаром: она разливается кротким румянцем.
Солнце — не огнистое, не раскаленное, как во время знойной засухи, не тускло-багровое, как перед бурей, но светлое и приветно лучезарное — мирно всплывает под узкой и длинной тучкой... В такие дни краски смягчены, светлы, но не ярки; на всем лежит печать какой-то трогательной кротости («Бежин луг»).
В этой прекрасно изображенной живописной картине раннего утра солнечного дня «объективные определения» явлений природы выражены при помощи отрицательной метафоры (утренняя заря не пылает пожаром), отрицательных эпитетов, развернутых в картинное сравнение (солнце — не огнистое, не раскаленное, как во время знойной засухи, не тускло-багровое, как перед бурей) в сочетании с эмоциональными, одушевляющими, очеловечивающими явления природы метафорами и метафорическими эпитетами (заря разливается кротким румянцем, солнце светлое и приветно лучезарное — мирно всплывает, на всем лежит печать какой-то трогательной кротости).
Следовательно, здесь автор воспроизводит не только объективные черты в явлениях природы, но и свое субъективное восприятие ее, дает психологическую оценку изображаемого, создавая данной картиной соответствующее настроение у читателя. Такая метафоризация предметов и явлений природы, как известно, не нова в своей основе. Она имеет за собой многовековую историю человеческого мышления и восприятия, восходящего к древнейшему анимистическому сознанию человека. Однако под пером Тургенева весь этот субъективно-эмоциональный строй переживаний, вся совокупность метафорических изображений, одушевляющих и очеловечивающих природу, ощущается и осознается как прелесть новизны и оригинальности, которые и отличают индивидуальные черты метафорического стиля автора «Записок охотника» от стиля других авторов, современников Тургенева сороковых и пятидесятых годов. Такого «одушевленного», «очеловеченного» изображения природы читатель не встретит ни в очерках и повестях Даля, Григоровича, Герцена, ни в «Записках ружейного охотника» С. Т. Аксакова.
7.
Язык героев принципиально не отличается от описательного повествовательного языка автора. Тем не менее в диалогической и монологической речи героев есть свои особенности. В диалогах или рассказах действующих лиц индивидуальные особенности речи служат одним из средств и способов индивидуализации того или иного характера. Конечно, автор-повествователь не целиком передоверяет себя говорящему герою. Он лишь представляет возможность наиболее свободно и наиболее характерно высказаться, чем бы высказался он сам. Но в то же время автор контролирует речь говорящего, координирует ее в соответствии со всей композицией и стилем произведения в целом.
Поэтому определенные существенные черты образов-характеров «Записок охотника» совершенно закономерно проявляются либо преимущественно в диалогах действующих лиц, например Хоря, Катиныча, Власа, Тоболеевых (отца и сына), «мужичонка» и Бирюка, Акулины, Пеночкина, Стегунова, Чернобая и других, либо преимущественно в рассказах, «сказах» героев: Овсяникова, Касьяна, Лукерьи, Зверкова, Гамлета Щигровского уезда и др. Диалог и «сказ» героя в художественном произведении не является формальным «приемом», произвольно избранным писателем, как это в свое время утверждали сторонники формального метода в литературной науке. Речь в диалоге или «сказе» героя находится в прямом соответствии с содержанием образа-характера, если это истинно художественное произведение. То или иное несоответствие речи героя его характеру является показателем несовершенства художественного произведения. Изображаемое автором лицо может выявить себя и через диалог и через монолог. В таких случаях в одной из этих композиционных форм повествования герой может обнаружить наиболее существенные, определяющие черты характера, в другой — черты второстепенные, но обязательные для его полноты и живости изображения. Такова, например, речь Касьяна. Диалогическая речь каждого из героев «Записок охотника» индивидуальна. Их определенным мыслям и чувствам, тому или иному поведению в конкретной обстановке соответствует равнозначная речь. Так, порою скрытная, осторожная, иносказательная, состоящая из намеков и обиняков речь Хоря является прямым следствием крепостнических отношений. Это по существу «эзоповский» в известной части рассказа диалог, который одновременно характеризует «средствами общения» и умственно-психологические черты героя и обстановку крепостничества. «Хорь выражался иногда мудрено, должно быть из осторожности», — замечает рассказчик-собеседник и приводит «образчик» такого «разговора». Это, действительно, образчик «мудреной» образно-афористической «мужицкой» речи, то произносимой с оглядкой («Хорь посмотрел на меня сбоку»), то «вполголоса, как будто про себя», то сопровождающейся жестом, выражающим сомнения говорящего («Хорь покрутил головой»). «Эзоповские» элементы этой образной речи искусно направлены автором в обход цензуры для изображения бесправного положения крестьянина. Если он даже «откупится» у своего помещика и выйдет «на свободу» от крепостной зависимости помещика, то скоро попадет в зависимость к бритому, безбородому чиновнику аппарата самодержавия («кто без бороды живет, то Хорю и набольший»). И только разве купеческое положение на социальной лестнице может принести вольную жизнь крестьянину («А, знать, Хорь прямо в купцы попадет, купцам-то жизнь хорошая, да и те в бородах»). По скрытому смыслу конца этой фразы даже и купцы находятся в зависимости от «безбородых» чиновников самодержавия.
С другой стороны, Хорь при помощи уменьшительных слов неохотно говорит о своей торговле на рынке, опасаясь, что его барин может узнать о его материальной состоятельности и повысить с него оброк («Торгуем помаленьку маслишком, да дегтишком...»), и тут же меняет тему разговора с заезжим барином («Что же, тележку, батюшка, прикажешь заложить?»), после чего автор замечает: «Крепок ты на язык и человек себе на уме», — подумал я».
Скрытый, «эзоповский» диалог сменяется ироническими и скептическими намеками, направленными против старост, наживающихся за спиной помещиков в их вотчинах («стреляй себе на здоровье тетеревов, да старосту меняй почаще»). В этих элементах «эзоповской», «осторожной» и иронически-скептической речи выражена существенная сторона характера крепостного крестьянина, «человека себе на уме», умеющего «ладить с барином и прочими властями».
Но в диалоге Хоря есть и другие элементы речи, которые носят предупредительно-почтительный оттенок. Эта речь звучит в те моменты, когда Хорь предлагает свои услуги охотнику - барину как гостю («Милости просим»).
Эта почтительная речь чаще всего выражается в словах-обращениях (батюшка, барин) и иногда носит предупредительноласкательный оттенок, например, когда Хорь испытывает неудобства и стеснительность в своем разговоре с сыном в присутствии гостя («Ну, полно, полно, балагур. Вишь, барина мы с тобой беспокоим. Женю, небось... А ты, батюшка, не гневись, дитятко, видишь, малое, разуму не успело набраться»).
Показательна здесь и такая деталь. В обращении к сыну Хорь пользуется формой усеченного глагола, употребляемого в разговорной речи (вишь вместо видишь, небось вместо не бойся). В обращении к барину Хорь употребляет полную форму глагола видишь.
Практически деловые и бытовые черты характера Хоря, хозяина и отца семейства, выражены при помощи пословиц (чужими руками жар загребать любишь), образных речений (рук марать не стоит, надо-де избе жильем пахнуть и т. д.).
Наиболее грубые черты в характере выражены при помощи вульгарного просторечия, например, его обращение к сыну («Тебе бы все с дворовыми девками нюхаться»).
Таковы наиболее характерные средства индивидуальной речи Хоря, соответствующие многообразным чертам его характера и той крепостнической обстановке, которая вынуждала его прибегать к «эзоповской»* речи.
* (См. об этом в обстоятельной статье: М. О. Табель, Эзоповская манера в «Записках охотника» И. С. Тургенева, «Записки охотника» И. С. Тургенева (1852—1952). Сборник статей и материалов, Государственный музей И. С Тургенева, изд. «Орловская правда», Орел, 1955, стр. 151— 191. Однако эта манера рассматривается автором в несколько расширительном плане, и некоторые частные положения статьи нуждаются в уточнении. )
В диалоге Власа, рассказывающего Туману и автору о безрезультатной просьбе перед барином сбавить с него оброк или перевести на барщину, драматизм положения крепостного, его беспредельная зависимость от неумолимого крепостника передана не только собственно словесно, сколько через мимику лица, через усмешку, пересиливающую слезы, и подергивание губ. «Мужик, — свидетельствует писатель, — рассказывал нам все это с усмешкой, словно о другом речь шла; но на маленькие и съёженные его глазки навертывалась слезинка, губы его подергивало» («Малиновая вода»).
В другом случае этот драматизм Власа передан через описание паузы прерывисто-взволнованной речи («Умер. Покойник, — прибавил мужик, помолчав,— у меня в Москве в извозчиках жил; за меня, признаться, и оброк взносил»).
Самый разговор Власа довольно краток, немногословен. Он характеризуется немногими обиходными словами разговорной крестьянской речи. В ней несколько фразеологических повторений («Говорит, как смеешь»... «ты, говорит, сперва приказчику обязан донести»... «Ты, говорит, сперва недоимку за себя взнеси»), образных речений («Жена, чай, теперь с голоду в кулак свистит»).
В диалоге Власа автор стремится передать склад общекрестьянской речи и потому сдержан в употреблении местных слов. В речь героя вкрапливаются лишь отдельные немногие слова, которые указывают на их местное произношение говорящим (издалеча, осерчал). Для того чтобы иметь наиболее ясное представление о чистоте общеразговорной, почти литературной речи крестьян у Тургенева, необходимо сравнить ее с речью крестьян у Д. В. Григоровича. В «Антоне-Горемыке» (глава «Дядя и племянник»), например, ведется разговор Антона со старухой. Разговор этих лиц, как он передан Григоровичем, многословен и натуралистичен. Это действительно «копировка» крестьянской речи, как выразился И. Аксаков, в которую безотчетно и бесконтрольно вводится обилие местных слов (канючит, оборваш, нагдысь, нетути, не токма, хоцца), которые искажают и засоряют общекрестьянский разговорный язык.
В разговоре Антона и старухи встречаются образные выражения («Варвара! чего нахохлилась?») и пословицы («В чужой руке ломоть велик», «По миру пойдешь, тестом возьмешь»), но они теряются среди обилия местных неискусно введенных слов и утрачивают свою действенную силу.
Речь крестьян, отца и сына Тоболеевых («Бурмистр»), также индивидуализирована в соответствии с характерами изображаемых лиц. Это диалог-жалоба, диалог-просьба крепостных, испытывающих чувство беспредельного страха перед всевластным крепостником Пеночкиным, его бурмистром и старостой, которые их эксплуатируют за спиной помещика.
Автор в своих ремарках подчеркивает растерянность, подавленность крестьян, их неспособность выразить словами свои жалобы перед барином. «Мужики, — пишет автор, — взглянули друг на друга и словечка не промолвили, только прищурились, словно от солнца, да поскорей дышать стали». Их речь, обращенная к помещику, характеризуется покорно-робкими обращениями, почтительными словами и сопровождается поклонами при встречах крепостных с барином («Помилуй, государь»), многократным повторением слова «батюшка», употреблением уменьшительно-ласкательных слов (сынок, коровушка, годочек). Эта речь целиком обусловлена положением забитых рабов, их страхом, подавленностью, угнетенным психологическим состоянием.
В общем правильная, чистая, взволнованно-тихая речь Тоболеевых лишь в отдельных немногих случаях перебивается неправильным произношением неизвестных им иностранных слов (некруты вместо рекруты) и местным произношением обычных разговорных слов (теперя вместо теперь), что подчеркивает их крестьянское положение и местную обстановку, в которой они живут.
В некоторых случаях диалог крестьян у Тургенева отличается экспрессией речи, выражающей вспышки гнева, чувство мести, вызванное тяжестью порабощения их крепостниками. Наиболее показательной в этом отношении является речь «мужичонка», задержанного лесником ночью, при порубке дерева («Бирюк»). Его речь характеризуется многообразием интонаций, которые передают его напряженное психологическое состояние, переходы от отчаяния к гневу. Казалось бы, что в данном случае легко было передать речь крестьянина специфической лексикой, то есть путем подбора, например, бранных слов. Однако автор избежал этого примитивного способа изображения, не встал на путь натуралистического копирования. И потому ряд таких слов и выражений, встречающихся и повторяющихся в речи «мужичонка», как душегубец окаянный, азиат, кровопийца, зверь и других, не звучат и не воспринимаются как элементы бранной, вульгарной речи. Эти слова и выражения здесь вполне уместны, закономерны и как нельзя лучше выражают отчаяние, вызванное голодом, гнев и угрозу мести крепостного крестьянства по адресу лесника, охраняющего владения помещика («Пришиби — один конец; что с голоду, что так — все едино. Пропадай все: жена, дети — околевай все... А до тебя, погоди, доберемся!»).
При всем этом речь «мужичонка» не богата запасом слов, по существу тавтологична и сбивается на слово-жест («отпусти, во-как ей богу... круто, во-как приходится»).
Ограниченный запас слов крестьянина не только указывает на его ограниченный уровень развития, темноту и зависимое голодное существование человека, но прежде всего на его психологическое состояние, при котором немногие, но сильные и взволнованные слова произносятся, выражая протест, гнев и угрозу мести. Подобной экспрессией отмечена и речь дворового фельдшера Павла («Контора»), выражающего свой гневный протест против конторщика Хвостова, имевшего притязания на любимую им девушку — Татьяну. Это диалог взаимных упреков, диалог-ссора с тенденцией к ругани, к бранному просторечию, но он также лишен вульгаризмов, лишен натурализма, в отличие, например, от речи героев в повестях Григоровича («Деревня», «Антон-Горемыка»).
Особый интерес представляет диалогическая речь крепостной девушки Акулины («Свидание»). В критике высказывалась мысль о «сентиментальном» характере любви Акулины к барскому камердинеру Виктору, о нереальности ее образа. «Вместо реальной деревенской женщины, — писал один из критиков, — мы видим какую-то сентиментальную глупенькую институтку, кисейную барышню или, если хотите, копирующую барышню горничную из дворовых девок»*.
* (Статья Ф. Б-а «Мужик с точки зрения людей 40-х годов» (Журн. «Дело», 1881, № 6, стр. 32), курсив автора.)
Анализ речи Акулины опровергает ничем не обоснованные суждения критика «Дела» и тех, кто слепо повторяет это ложное мнение. «Сентиментализм» видят, например, в том, что она «сидит в полдень в лесу с цветами и ждет своего возлюбленного»*. Нет ничего легче убедиться в том, что цветы Акулины предназначены не столько для выражения ею так называемого сентиментализма, если иметь в виду ее чувство любви к камердинеру, сколько для домашнего крестьянского обихода, о чем явно свидетельствует ее речь. «Это я полевой рябинки нарвала, — продолжала она, несколько оживившись: — это для телят хорошо. А это вот череда — против золотухи... А вот это я для вас, — прибавила она, доставая из-под желтой рябины небольшой пучок голубеньких васильков, перевязанных тоненькой травкой: — хотите?» («Свидание»).
* (Т. Алешина, «Свидание» Тургенева и «Егерь» Чехова, «Родной язык в школе», кн. 1, 1927, стр. 76.)
Цветы в руках Акулины ни в какой мере не характеризуют ее, как сентиментальную девушку. Наоборот, Тургенев как нельзя лучше нарисовал реальные черты типа крестьянской девушки и обстановку, в которой могли возникнуть эти черты. В самом деле, собирать полевую рябину «для телят» и череду «против золотухи» могла только крестьянская девушка, несущая заботы по хозяйству, по дому. Нет ни грана сентиментализма в том, что девушка застенчиво предложила «пучок голубеньких васильков» камердинеру, которого она любила. Средствами устно-поэтической речи передает автор и драматизм положения девушки, покинутой камердинером. Перед ней встает призрак неминуемого конфликта в доме отца, перспективы брака с «немилым». И она передает эту драму народной речью с характерными для этой речи повторами, которая заканчивается словами и выражениями, заимствованными из девичьих причитаний:
«Уж, кажется, я на что вас любила, — говорит она своему возлюбленному, — все, кажется, для вас... Вы говорите, отца слушаться, Виктор Александрыч... Да как же мне отца-то слушаться...» — «Я ничего не хочу, — продолжала она, всхлипывая и закрыв лицо обеими руками: — но каково же мне теперь в семье, каково же мне? и что же со мной будет, что станется со мной горемычной? За немилого выдадут сиротиночку... Бедная моя головушка!»
Так устно-поэтической народной речью индивидуализирована драматическая часть диалога крестьянской девушки Акулины.
По мнению В. И. Чернышева, «Одна из немногих крестьянок, девушка в «Свидании», в своих речах не имеет ничего специфически крестьянского». Это утверждение исследователь мотивирует следующим соображением: «Она тянется к дворовым, к более культурному классу, она стыдится культурного поведения»*.
* (В. И. Чернышев, Русский язык в произведениях И. С. Тургенева, «Известия Академии наук СССР, отделение общественных наук», 1936, № 3, стр. 481.)
Как видим, это утверждение неправильно. Но В. И. Чернышев справедливо возражает Б. М. Соколову, отказывавшему Тургеневу в способности воспроизводить крестьянскую речь. Исследователь пишет: «Мы находим несправедливым заявление Б. М. Соколова, что мужицкая речь ему (Тургеневу.— М. С.) не удавалась»*.
* (Там же, стр. 481—482, где автор статьи Б. М. Соколов ошибочно назван именем и отчеством родного брата — Ю. М. Соколовым.)
Таким образом, диалогическая речь крестьян и дворовых отличается лишь оттенками живого разговорного, образного языка. Мысли, чувства, настроения вступающих в разговоры лиц выражаются в речи каждый раз по-своему, будь то «эзоповский» диалог Хоря, диалог-жалоба Тоболеевых, или диалоги - протесты «мужичонки» и Павла. Одни мотивы и темы разговора сменяются другими, отражая в языке те или иные стороны и акценты характера изображаемого лица в конкретной обстановке. Все это и составляет искусство индивидуализации диалогической речи каждого героя в динамике повествования.
Не менее искусно индивидуализирована автором и диалогическая речь помещиков. Речь «образованного» Леночкина отличается литературностью как в употреблении слов политического и земельно-хозяйственного словаря (конституция, размежевание и др.), так и в особенности щегольством в употреблении французской речи. Маскировка «образованного» крепостника-хищника, его игра в «гуманизм» передана в речи героя не только соответствующей лексикой, выражениями, но и соответствующими интонациями: «Аркадий Павлыч говорит голосом мягким и приятным, с расстановкой и как бы с удовольствием пропуская каждое слово сквозь свои прекрасные, раздушенные усы», или: «спросил он ласковым голосом», или: «сказал он с принужденной улыбкой, значительно понизив голос» и т. д.
Изредка встретится в речи Леночкина поговорка (Концы с концами сводят), но вообще народная речь звучит в его устах фальшиво, что особо отмечает автор в своей ремарке: «Ну, что, размежевался, старина? — спросил г-н Леночкин, который явно желал подделаться под мужицкую речь и мне подмигивал» («Бурмистр»).
В речи Стегунова («Два помещика») нет этого внешнего «лоска» образованности. В разговоре с крепостными и дворовыми людьми речь самодура-крепостника звучит то повелительно-крикливо («Чьи это куры? Чьи это куры?» — закричал он»), то уподобляется исступленной речи («барин с балкона кричал, как исступленный: «Лови, лови? лови, лови? Лови, лови, лови!..»)
Эта же «исступленность» выражается и в звукоподражательной речи. В одном случае эти звуки выражают жестокое отношение Стегунова к «испуганной девчонке», наказанной ключницей («Вот тэк, э вот тэк, — подхватил помещик, — те, те, те! те, те, те!»). В другом случае помещик вторит ударам, раздававшимся в направлении конюшни, где наказывают буфетчика Васю («Чюки, чюки, чюк! Чюки-чюк! Чюки-чюк!»).
В речи Стегунова, обращенной к автору-рассказчику, слышится формула церковной лицемерно-звучащей речи («любяй да наказует»), почтительные обращения («мой батюшка») и тяготение к простонародной речи («намедни», «вишь», «небось», «ась»). Таковы образцы индивидуальной речи в диалогах изображаемых лиц в «Записках охотника».
8.
Речь рассказчиков, т. е. действующих лиц, от имени которых иногда автор ведет рассказ, является еще более сложной по составу образующих ее элементов. Рассказ действующего лица обычно имеет у Тургенева более сложную структуру, чем диалог. В процессе своего рассказа о тех или иных событиях, лицах рассказчик выражает свое к ним отношение, дает свою оценку тому, о чем он рассказывает, и это находит свое отражение в различных элементах его речи. Возьмем для примера рассказ Ильи Овсяникова. Это, с одной стороны, рассказ-припоминание, сообщение и суждение об историческом прошлом и о событиях и людях XVIII в., с которыми он лично соприкасался или о которых он слышал от других лиц. Так, в сообщении о деде писателя, властном помещике XVIII в., захватившем земли у отца, Петра Овсяникова, Илья Овсяников опирается на ту оценку земельного грабежа, которая встречается в речи крепостных крестьян: «Подите-ка спросите у своих мужиков: как, мол, эта земля прозывается? Дубовщиной она прозывается, потому что дубьем отнята» («Однодворец Овсяников». Курсив мой. — М. С.). В следующем рассказе о другом соседе — Комове, Овсяников передает речь помещика-лгуна, с его сумасбродством, при помощи цитат из его речи («Застрелю! — говорит, — и хоронить не позволю»).
Иная, почтительная речь звучит у Овсяникова в рассказе о графе Алексее Григорьевиче Орлове-Чесменском («Изволил граф жить у Калужских ворот, на Шаболовке»).
Эта полная восхищения речь выражена восклицательными интонациями («Вот был вельможа!.. Рост один чего стоил, сила, взгляд!.. Пир задаст — Москву споит!.. И ведь умница был какой! Ведь Турку-то он побил...»).
С другой стороны, Овсяников ведет рассказы о событиях и . лицах нового времени, о людях сороковых годов XIX в. («Да,— продолжал Овсяников со вздохом: — много воды утекло с тех пор, как я на свете живу: времена подошли другие»).
И далее следует разоблачительный рассказ Овсяникова о «крупном» дворянине, либеральничающем помещике Королеве, Александре Владимировиче, по случаю его широковещательных речей о «размежевании». Эта речь оратора Королева на собрании дворян полна риторических вопросов, многозначительных пауз, обозначенных знаком тире и многоточий, раскрывающих несостоятельность его высокопарного выступления. Вот ее образец в передаче Овсяникова: «Вот и начал Александр Владимирыч, и говорит: что мы, дескать, кажется, забыли, для чего мы собрались; что хотя размежевание, бесспорно, выгодно для владельцев, но в сущности оно введено для чего? — для того, чтоб крестьянину было легче, чтоб ему работать сподручнее было, повинности справлять; а то теперь он сам своей земли не знает и нередко за пять верст пахать едет,— и взыскать с него нельзя. Потом сказал Александр Владимирыч, что помещику грешно не заботиться о благосостоянии крестьян, что, наконец, если здраво рассудить, их выгоды и наши выгоды — все едино: им хорошо — нам хорошо, им худо — нам худо... и что, следовательно, грешно и не рассудительно не соглашаться из пустяков... И пошел, и пошел, и пошел... да, ведь как говорил! за душу так и забирает... Дворяне-то все носы повесили; я сам, ей-ей, чуть не прослезился. Право слово, в старинных книгах таких речей не бывает... А чем кончилось? Сам четырех десятин мохового болота не уступил и продать не захотел...»
Не менее разоблачительной в передаче Овсяникова звучит и речь помещика-славянофила Василия Николаевича Любозвонова. При этом сатирически изображен в рассказе Овсяникова и самый портрет оратора, выступающего перед крестьянами:
«Собрались мужички поглазеть на своего барина, — рассказывает Овсяников. — Вышел к ним Василий Николаич. Смотрят мужики: что за диво! Ходит барин в плисовых панталонах, словно кучер, а сапожки обул с оторочкой; рубаху красную надел и кафтан тоже кучерской; бороду отпустил, а на голове така шапонька мудреная, и лицо такое мудреное: — пьян, не пьян, а и не в своем уме. «Здорово, говорит, ребята; бог вам в помощь». Мужики ему в пояс, — только молча: заробели, знаете. И он словно сам робеет. Стал он им речь держать: «я-де русский, — говорит, и вы русские; я русское все люблю... русская, дескать, у меня душа, и кровь тоже русская...» Да вдруг как скомандует: «а ну, детки, спойте-ка русскую, народственную песню!» У мужиков поджилки затряслись, вовсе одурели. Один было смельчак запел, да и присел тотчас к земле, за других спрятался...»
Нет нужды касаться других рассказов Овсяникова, введенных автором в одну «сказовую» композицию повествования. Но и приведенные рассказы позволяют заключить, что речь рассказчика в них различна и в отношении оценки событий и лиц и в отношении средств языка. Возникает вопрос: все ли в речи Овсяникова соответствует его характеру и убеждениям?
Вполне понятно отрицательное отношение Овсяникова к угнетателям-помещикам типа деда писателя, Комова, Беспандина, ростовщика Гарпенченко, к полицейским угрозам становых и исправников и т. д. Вполне естественно также, что Овсяников мог скептически и даже враждебно относиться к пустому разглагольствованию о «размежевании» Королева, к странному маскараду и славянофильским речам Любозвонова, который был далек от интересов крестьян и которого они чуждались. В разоблачительных речах Овсяникова, направленных против этих ораторов, звучит не только речь самого рассказчика, но и речь писателя Тургенева. Это уже не «спокойная» и не «мерная речь» Овсяникова, как она охарактеризована автором на первых двух страницах, а речь, полная страстности и экспрессии, речь Тургенева, писателя, антикрепостника и разоблачителя не только хищников-крепостников типа Стегунова, но либеральных краснобаев типа Королева, Леночкина, равно как и славянофилов, с которыми Тургенев вел борьбу заодно с Белинским и Герценом.
Для подобных разоблачений рассказчик Овсяников политически не созрел, о чем свидетельствует весь его патриархальный облик, весь его уровень развития. Известно, что И. Аксаков в Любозвонове видел прототип своего брата. «Само собой разумеется, — писал он Тургеневу, — что под Любозвоновым вы разумели брата Константина, великодушно отвергая мнение Овсяникова, что он не в своем уме, предположением, что он болен»*. Нет сомнения, что Любозвонов — обобщенный тип славянофила, поэтому Тургенев и отрицал, что имел в виду К. Аксакова. В данном случае важно отметить, что И. Аксаков уловил в характеристике славянофила Овсяниковым разоблачительный тон самого автора. А это является ключом к тому, что в обличительных речах рассказчика звучит речь самого автора, более страстная, экспрессивная и более литературная, менее разговорная, нежели речь в других рассказах. Таким образом, рассказчик в иных случаях или моментах может быть лицом условным, за которым скрыто лицо автора-повествователя. Но это не целиком снимает вопрос об индивидуализации речи рассказчика Овсяникова. Так, средствами индивидуализации речи Овсяникова являются пословицы (Перемелется — авось, мука будет), поговорки (Не мытьем, так катаньем), образные афористические речения (Кто сам мелко плавает, тот и задирает; Чем мельче звание, тем строже себя держи, а то как раз себя замараешь; С мужиком, как с куклой поступают: повертят, повертят, поломают да бросят); слова охотничьего жаргона (порскал), местное произношение известных слов (тверезый вместо трезвый), искажение иностранных слов (ниверситеты вместо университеты, сукциону вместо с аукциона).
* (>«Русское обозрение», 1894, № б, стр. 477.)
Эти элементы речи рассказчика находятся в большем соответствии с его образом-характером, нежели страстная, экспрессивная речь в его рассказах о Королеве и Любозвонове.
Еще более сложным по комбинации языковых средств является рассказ «пришибленного судьбою Василия Васильевича» — «Гамлета Щигровского уезда». Это рассказ-спор, поле мика, рассказ-ирония, обличение и самообличение, рассказ с внутренним диалогом, с риторическими обращениями, с «кружковым» философским красноречием, сменяющимся разговорной речью разных слоев общества своего времени. Кульминационная часть рассказа щигровского Гамлета сопровождается резкими выразительными жестами героя («Мой сосед схватил свой колпак и надвинул его себе на нос») и резко повышенной интонацией голоса («вскрикнул он»). Риторические восклицания рассказчика обращены к автору-собеседнику и к «кружковой» среде, с которой он полемизирует («О, да постойте; я вам скажу, что такое кружок!»... «О, кружок! ты не кружок; ты — заколдованный круг, в котором погиб не один порядочный человек!»). Обличительная характеристика «кружка» при помощи сравнения с «заколдованным кругом» развивается тут же при помощи обличительно-оценочных эпитетов и иронических уничижительных слов («в кружке поклоняются пустому краснобаю, самолюбивому умнику, довременному старику, носят на руках стихотворца бездарного, но с «затаенными» мыслями»...).
При помощи едких обличительных эпитетов, сравнений и метафор щигровский Гамлет порицает отвлеченное мышление, заменяющее практический взгляд на жизнь и живое общение между участниками кружка («Кружок — это ленивое и вялое житье вместе и рядом»), отрыв от жизни и пристрастие к самодельным словесным упражнениям (кружок «прививает вам литературную чесотку»), нарушение норм товарищеского взаимоотношения (стремление «запускать свои неумытые пальцы во внутренность товарища»), утрату живого общения с женщиной и непосредственного чувства к ней («перед женщинами молчат или говорят с ними, словно с книгой»).
Немногочисленные, но выразительные славянизмы в речи рассказчика имеют явно иронический оттенок. Ирония здесь также направлена на осмеяние отвлеченного «возвышенного» философско-литературного словаря участников кружков, состоящих из университетской и внеуниверситетской, по преимуществу — дворянской молодежи («внезапно повергался в преувеличенный восторг»; «возмечтал о себе бог ведает что»; «облобызал бы прах ног моих» и т. д.).
В центральной части рассказа героя наиболее рельефно выделяется отвлеченная философско-литературная речь «кружковой» молодежи в ироническом переосмыслении щигровского Гамлета. Но в целом рассказ героя содержит много слов и выражений обиходной разговорной речи города и деревни. Так, например, в рассказе героя встречается употребление «слово-ерса» как характерной условности разговорно-служебной канцелярской речи («Вот-с, таким-то образом прожил я четыре года в Москве». «Слушаю-с, слушаю-с, извините...»). Сам рассказчик видел неуважение к себе со стороны сослуживцев «казенного заведения», которое проявлялось, в частности, и в том, что они «уже «слово-ерика» более не употребляли».
В литературной и разговорной полемической речи рассказчика употребляется немало сравнений, поговорок, образных слов и просторечных выражений, в которых сливается язык города и деревни («Запах свой имей, свой собственный запах, вот что!» «Послушай-ка наших московских — не соловьи, что ли? Да в том-то и беда, что они курскими соловьями свищут, да не по людскому говорят»... «Иной, как себя ни ломал, как ни гнул себя в дугу, а все природа брала свое; один я, несчастный, лепил самого себя, словно мягкий воск»... «Стало быть, я вашего поля ягода»... «Но ведь эти выходки гроша медного не стоят»... «Ну, за границей я держал ухо востро... смотришь — ни аза не смекнул!... «у меня отчего-то все под ложечкой сосало»).
Наконец, в рассказе щигровского Гамлета выступают просторечия, отличающиеся самообличительной окраской («Меня здесь величают оригиналом, т. е. величают те, которым случайным образом между прочей дребеденью придет и мое имя на язык»... «Снюхивался с отставными русскими поручиками... якшался с тупоумными семействами из Пензы и других хлебородных губерний; таскался по кофейным...»).
Богатейший по своему разнообразию лексических, фразеологических, образных выразительных средств рассказ щигровского Гамлета прекрасно воспроизводит психологическую сущность образа-характера.
Скептицизм, рефлексия, ирония, остроумие, полемика — все это слышится в риторических обращениях, восклицательных и вопросительных интонациях, в обличительных эпитетах, сравнениях, метафорах, славянизмах, образных выражениях и само-обличительных просторечиях рассказа героя. Противоречия в сознании героя становятся противоречиями его языка, в нем борются разные стихии речи. Отвлеченный философско-литературный язык участников «кружков» университетской и внеуниверситетской молодежи вступает в конфликт с жизнью и «снижается» конкретным практическим общеразговорным и народным языком прозревшего щигровского Гамлета.
Приведенные рассказы героев «Записок охотника» характеризуются теми или иными структурными особенностями (рассказ—припоминание о прошлом и суждение о современности в устах Овсяникова, рассказ — обличение и самобичевание, ирония и полемика Гамлета Щигровского уезда) и соответственно индивидуализацией их языка, в котором выражаются те или иные существенные черты образа-характера. Но индивидуализация языка того или иного героя основана на общем принципе. Этот принцип неизменно предполагает слияние литературного языка и разговорной речи в их взаимоотношении, ту или иную комбинацию слов и выражений в зависимости от содержания образа, от типических черт героя, изображаемого в типичной конкретно-исторической обстановке. При этом в отдельных случаях индивидуализация языка может не совпадать с обликом героя, с уровнем его общественно-политического развития, как это было отмечено в отношении рассказов Овсяникова о Королеве и Любозвонове. В этом случае структура рассказа и речь рассказчика является условной.
Подобная условность наблюдается в известной степени в утопии-мечте Касьяна («Касьян с Красивой Мечи») или в снелегенде Лукерьи («Живые мощи»), где вводится то сектантская лексика и фразеология (Касьян), то формулы начетчиков, проповедников церковного учения или народно-христианских легенд (Лукерья).
В одном из писем к А. А. Фету (1871) Тургенев уподоблял язык «морю», которое «разлилось кругом безбрежными и бездонными волнами», и добавлял, что «наше, писательское дело — направить часть этих волн в наше русло, на нашу мельницу».
Следовательно, необъятное богатство русского языка, как живого, разговорного, так и письменного, литературного, было для автора безбрежным и бездонным, из которого он черпал средства для создания своего стиля. Стиль «Записок охотника» кристаллизовался в условиях развития литературы и языка «натуральной школы» с ее очерково-повествовательными жанрами.
В языке Тургенева были общие черты с писателями этой школы, но своеобразные, индивидуальные, отличительные признаки его художественного стиля проявились и в отборе местных слов, просторечия, элементов устно-поэтической народной речи, и в выборе изобразительных средств языка, особенно сравнений, и в метафорическом стиле, «очеловечивающем» явления природы.
Диалогическая и монологическая речь в «Записках охотника», отличающаяся мастерством индивидуализации характеров героев, также содержит черты своеобразия стиля автора в способе компановки речевого материала, в гибкости автора, отбиравшего средства языка для выражения мыслей, чувств, настроений и бытовых черт изображаемых лиц в определенной обстановке. Все это и многое другое составляет индивидуальное своеобразие, узнаваемость «тургеневского» стиля. Однако общественная эстетическая ценность этого индивидуального своеобразия заключается не только в нем самом, а в том, что этот «тургеневский» стиль выражает средствами языка общие лучшие черты «русского национального стиля», говоря словами Гоголя, склад характера русского человека.
В «Записках охотника», по словам писателя, из «этих, в свое время новых, впоследствии далеко опереженных этюдов», наметился тот язык и стиль, который на последующих этапах творчества еще более совершенствовался в связи с новыми творческими задачами и ростом писателя, признанного романиста.
И недаром русский язык был для Тургенева средством познания жизни, источником вдохновения и творчества, «могущественным орудием» мысли, источником чувства национальной гордости, веры в силы великого русского народа, который имеет «наш прекрасный русский язык, этот клад, это достояние, переданное нам нашими предшественниками». И как Тургенев учился языку у предшественников, «в челе которых блистает Пушкин», так и писатели, а также деятели науки и культуры учились и продолжают учиться мастерству языка у Тургенева. А. М. Горький еще в 1900 г. писал о том, что «будущий историк литературы, говоря о росте русского языка, скажет, что язык этот создали Пушкин, Тургенев и Чехов». И в советские годы Горький неустанно призывал наших писателей, особенно «молодых» и «начинающих», учиться мастерству языка и стиля у его «создателей», в числе которых неизменно называл имя Тургенева. Язык Тургенева не остался только литературным прошлым. Он и до сих пор является могущественным фактором в деле создания новой социалистической культуры.