[ Иван Сергеевич Тургенев | Сайты о поэтах и писателях ]




предыдущая главасодержаниеследующая глава

Глава четвертая. Тургенев и Толстой

"Тургенев и Толстой, история их взаимных отношений, столкновений двух различных мировоззрений, двух разных характеров - какая богатая тема для историко-литературных исследований"1. Такими словами начинает свои воспоминания о пребывании Тургенева в Ясной Поляне сын Толстого Сергей Львович. Действительно, история взаимоотношений великих писателей не раз привлекала внимание исследователей и рассматривалась чаще всего как история борьбы при имеющихся точках идейного соприкосновения2. Интерпретация ссоры друзей-антагонистов как печального результата мгновенной вспышки раздраженных самолюбий давно преодолена в литературной науке: стало ясно, что их расхождение было глубоким и психологически неизбежным.

1 (Толстой С. Л. Тургенев в Ясной Поляне. - Голос минувшего, 1919, № 14, с. 222)

2 (См.: Мережковский Д. С. Толстой и Достоевский. 2-е изд., часть 1-я, с. 91 и др.; Гутьяр Н. М. Тургенев. Юрьев, 1907, с. 228 и др.; Неведомский М. П. Два начала (о Толстом и Тургеневе). - В кн.: Зачинатели и продолжатели. Пг., 1919, с. 50 - 94; Португалов М. Тургенев и Лев Толстой (Литературно-психологическая параллель). - В кн.: Тургениана. Статьи и библиография. Орловское отделение Госиздата, 1922; Лощинин Н. П. Толстой и Тургенев. - В кн.: Яснополянский сборник. Тульское кн. изд-во, 1955; Гусев Н. Н. Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии с 1855 по 1869 г. М., Изд-во АН СССР, 1957; Лощинин Н. П. "Дым" И. С. Тургенева и "Анна Каренина" Л. Н. Толстого. - В кн.: Третий межвузовский тургеневский сборник; Гутман Д. С. Тургенев и Толстой в спорах о зарубежной литературе. - В кн.: Традиции и новаторство в литературе и устном народном творчестве. Вып. III. Уфа, 1972)

В предлагаемом исследовании автор пытается лишь углубить эстетический аспект рассмотрения истории отношений Тургенева и Толстого, выявить этико-философские основания их радикальных расхождений и непреодолимых влечений. В нашей учебной литературе, к сожалению, живы пережитки старой методологии, когда своеобразие творчества писателей объяснялось различием их политической ориентации, когда считалось само собой разумеющимся, что общественно-политическая позиция писателя определяет его место и роль в литературно-политической борьбе эпохи, окрашивает его литературно-эстетические высказывания, обусловливает проблематику художественного творчества и даже его читательские вкусы, симпатии и антипатии.

1

Тургенев и Толстой по-разному понимали сущность народного национального характера, по-разному представляли себе пути исторического развития России, но в одном и том же направлении они отвечали на вопрос о причинах, определяющих глубину нравственного содержания личности. Оба писателя отчетливо сознавали, что духовное богатство человека во многом зависит от меры его близости к народу. В "Дворянском гнезде" Тургенев обличает антинародную сущность дворянской интеллигенции, забвение ею русского языка и русских обычаев, презрение к своему народу. Именно в этом аспекте сообщается история отца Лаврецкого, Ивана Петровича, который хотя и называл себя патриотом, но "Россию знал плохо, не придерживался ни одной русской привычки и по-русски изъяснялся странно". Лишенным чувства родины, Варваре Павловне и Паншину, противостоят в романе Лиза и Лаврецкий с сознанием своей близости к народу.

Отношение к правде жизни и нравственному сознанию народа - главное мерило положительности героя и для Толстого, живое соприкосновение с народом - необходимое условие внутреннего духовного роста человека из господской среды. Андрей Болконский преодолевает индивидуалистическую настроенность, сближаясь с солдатами в войне 1812 года. В результате крутого духовного переворота он начинает сознавать себя частицей единого солдатского сообщества, каплей огромного народного моря. Глубокое человеческое единство ощущает Толстой в мужицком мире, и эта внутренняя нравственная связь проявляется и в дружной работе мужиков на земле, и в их действиях в момент войны. Пьер Безухов на Бородинском поле решает "солдатом быть, просто солдатом", "войти в эту общую жизнь всем существом, проникнуться тем, что делает их такими"1.

1 (Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. в 90-та т. (Юбилейное издание). М., ГИХЛ, 1928 - 1958, т. 11, с. 290)

При всех разногласиях Тургенев и Толстой были союзниками: они выступали против эгоистической обособленности людей, против индивидуалистической замкнутости, с критикой античеловеческой морали господствующего класса, за объединение народов и братский мир на земле. Недаром в письме к А. Н. Пыпину от 10 января 1884 г. Толстой так высоко оценил статью Тургенева "Гамлет и Дон-Кихот", пропагандирующую жертвенное служение другим и осуждающую эгоистическую сосредоточенность на себе.

"Тургенев - прекрасный человек (не очень глубокий, очень слабый, но добрый, хороший человек), который хорошо говорит всегда то самое, то, что он думает и чувствует". "Он не употреблял свой талант (уменье хорошо изображать) на то, чтобы скрывать свою душу, как это делали и делают, а на то, чтобы всю ее выворотить наружу. Ему нечего было бояться. По-моему, в его жизни и произведениях есть три фазиса: 1) вера в красоту (женскую любовь - искусство). Это выражено во многих и многих его вещах; 2) сомнение в этом и сомнение во всем. И это выражено и трогательно, и прелестно в "Довольно" и 3) неформулированиая... двигавшая им и в жизни, и писаниях, вера в добро - любовь и самоотвержение, выраженная всеми его типами самоотверженных и ярче, и прелестнее всего в Дон-Кихоте, где парадоксальность и особенность формы освобождала его от его стыдливости перед ролью проповедника добра" (63, 149 - 150). Эта обобщающая характеристика Тургенева-художника, сделанная уже после смерти друга-антагониста, поражает нас своей меткостью и глубиной, пониманием личности и творчества современника.

Идейно-художественная близость Тургенева и Толстого объясняет их напряженное внимание друг к другу. Старший по возрасту, Тургенев восторженно приветствовал начинающего писателя как несомненно талантливого. Первое произведение Толстого, появившееся в печати (за подписью "Л. Н." и под возмутившим Толстого названием "История моего детства"), "Детство". ("Современник", 1852, сентябрьская книжка) было прочитано Тургеневым в Спасском, в момент ссылки. 28 октября 1852 г. Тургенев писал Некрасову: "Ты прав, это талант надежный... Скажи ему, если это может его интересовать - что я его приветствую, кланяюсь и рукоплещу ему" (П., II, 79). Об "Отрочестве" Тургенев писал Л. Н. Вакселю 18 октября 1854 г.: "Прочтите "Отрочество" в 10 книжке "Современника". Вот, наконец, преемник Гоголя" (П., II, 234). Зная, что новый писатель какой-то граф с Кавказа, Тургенев, живя тогда в Спасском, наводит справки о нем и 24 октября 1854 г. после визита Валерьяна Петровича Толстого, женатого на сестре писателя Марии Николаевне, едет знакомиться с ней в Покровское, расположенное километрах в двадцати от Спасского. 29 октября Тургенев писал Некрасову: "Познакомился я с Толстым. Жена графа Толстого - моего соседа - сестра автора "Отрочества" - премилая женщина - умна, добра и очень привлекательна. Я узнал много подробностей о ее брате"; сообщает в том же письме свое впечатление от портрета Толстого: "Некрасивое, но умное и замечательное лицо" (П., II, 238). (См. еще письма Тургенева И. Ф. Миницкому от 1 ноября 1854 г., Е. Я. Колбасину от 29 ноября 1854 г.). Летом 1855 г. Тургенев, живя в Спасском, познакомился с братом писателя Николаем Николаевичем и проникся к нему глубоким уважением.

Рассказ Толстого "Севастополь в декабре месяце" привел Тургенева в "совершенный восторг". Он писал И. И. Панаеву 10 июля 1855 г.: "Статья Толстого о Севастополе - чудо! Я прослезился, читая ее, и кричал: ура!" (П., II, 397). Тургенев сообщает С. Т. Аксакову 27 февраля 1856 г., что Толстой написал "превосходный рассказ под названием "Метель" (П., II, 340).

В первом же письме к Толстому от 9 октября 1855 г. Тургенев уговаривает его уйти в отставку: "...военная карьера все- таки не Ваша, Ваше назначение - быть литератором, художником мысли и слова", "Повторяю Вам - Ваше орудие - перо, - а не сабля, - а музы не только не терпят суеты - но ревнивы" (П., II, 316). В том же письме Тургенев благодарит Толстого за посвящение ему "Рубки леса": "... ничего еще во всей моей литературной карьере так не польстило моему самолюбию".

Начинающий Толстой в свою очередь высоко ценил Тургенева как писателя-гуманиста, сумевшего разгадать в русском крестьянине "больше доброго, чем дурного". "Записки охотника" произвели на Толстого огромное впечатление. Он приветствовал тургеневскую манеру изображения народа в богатстве его духовного содержания. Толстой объявляет себя учеником Тургенева, в особенности в "Рубке леса". Подобно своему предшественнику, он нашел в народе "огромную способность ко всему", "богатство натуры", "высокие поэтические порывы", преданность родине, готовность к героическому подвигу ради нее, беспримерную скромность.

2

21 ноября 1855 г. Толстой вернулся из Севастополя в Петербург, из гостиницы вскоре переехал к Тургеневу. Встреча двух писателей была подготовлена их заочным знакомством. "Он милейший человек, - и я его полюбил от души", - писал Тургенев 30 ноября сестре Толстого Марии Николаевне. В. П. Боткину он писал 3 декабря, что Толстой - человек в высшей степени симпатичный и оригинальный (П., II, 323, 324). "Вообразите: вот уже более двух недель как у меня живет Толстой (Л. Н. Т.), - писал Тургенев 9 декабря П. В. Анненкову. - Вы не можете себе представить, что это за милый и замечательный человек - хоть он за дикую ревность и упорство буйволообразное получил от меня название Троглодит. Я его полюбил каким-то странным чувством, похожим на отеческое. Он нам читал начало своей "Юности" и начало другого романа. О - есть вещи великолепные!" (П., II, 328). Заботливое, отеческое и любовное отношение к Толстому сказалось и в письме от 8 декабря к его родственникам, сестре и зятю: "...что у Вас за брат! Я его прозвал за его буйность, дикое упорство и праздность - Троглодитом - и даже остервенелым Троглодитом - что не мешает мне, однако, любить его от души и ворчать на него беспрестанно, как рассудительный дядя на взбалмошного племянника" (П., II, 326).

Таковы впечатления и суждения Тургенева от первых встреч с Толстым. Старший современник искренно и горячо приветствует начинающего писателя, охотно при этом входит в роль наставника и попечителя, испытывает тревогу за его писательскую судьбу. Возникшие противоречия на первых порах не снимают взволнованных забот и дружеских раздумий. Будучи за границей, Тургенев в 1857 г. продолжает живо интересоваться Толстым: "По письмам его я вижу, что с ним совершаются самые благодатные перемены - и я радуюсь этому "как нянька старая" (П., III, 85).

Толстой в свою очередь восторженно относится к Тургеневу как признанному мастеру. 9 ноября 1856 г. Толстой сообщает В. В. Арсеньевой: "Посылаю Вам Повести Тургенева, прочтите и их... по-моему, почти все прелестно..." (60, 104). "Особенно" он рекомендует в другом письме следующие повести: "Андрей Колосов", "Затишье", "Два приятеля" (60, 120). В письме к Тургеневу от 1 декабря 1856 г. Толстой хвалит повесть "Фауст". В ответном письме Тургенев выражает свое дружеское расположение. "Ваше сочувствие меня искренне и глубоко обрадовало. Да и кроме того, ото всего письма веяло чем-то кротким и ясным, какой-то дружелюбивой тишиной. Мне остается протянуть Вам руку через "овраг", который уже давно превратился в едва заметную щель..." (П., III, 53).

И все же между Тургеневым и Толстым оказалось мало созвучия в ощущениях и чувствах и тем более в мыслях. Психологическая несхожесть, идейные разногласия разводили их в разные стороны при постоянных взаимных попытках сблизиться и полюбить друг друга. Эта противоречивость отношений с особой силой выражена в письме Тургенева от 16 ноября 1856 г.: "...мне кажется: мы познакомились неловко и в неладную минуту - и когда мы увидимся опять, дело пойдет гораздо глаже и легче. Я чувствую, что я люблю Вас как человека (об авторе и говорить нечего); но многое меня в Вас коробит... При свидании попытаемся опять пойти рука об руку - авось удастся лучше; а в отдалении (хотя это звучит довольно странно) - сердце мое к Вам лежит как к брату - и я даже чувствую нежность к Вам" (П., III, 41). Но скоро Тургенев понял невозможность прочной дружбы, а также силу Толстого-художника и решительно отказался от роли ментора. "Он великий чудак, - писал Тургенев М. Н. Толстой 11 сентября 1856 г., - нам суждено любить друг друга издали, - а вблизи - чувствовать взаимное стеснение" (П., III, 11).

Эту "несовместимость" двух русских писателей отметил Ромен Роллан в книге "Жизнь Толстого": "Тургенев, который "плакал и кричал "ура!", читая севастопольские рассказы, встретил его с распростертыми объятиями. Но они не могли понять друг друга. Обоих отличала зоркость взгляда, но какую несхожую окраску придавали всему их столь несхожие характеры! Один - иронический и чувствительный, влюбленный и разочарованный; другой - неистовый, гордый, страстно жаждущий нравственного совершенства, неутомимо ищущий скрытого в душе бога"1.

1 (Роллан Ромен. Собр. соч. в 14-ти т. М., ГИХЛ, 1954, т. 2, с. 247)

Тургенев ввел Толстого в среду писателей, объединенных вокруг журнала "Современник". По словам Ромена Роллана, "все искали сближения с юным собратом, окруженным ореолом двойной славы - писателя и героя Севастополя"1.

1 (Там же)

Толстой оказался в атмосфере идеологической борьбы между либералами и демократами. Каждый лагерь, революционный и либеральный, стремился воздействовать на Толстого и подчинить его талант своему направлению. Однако Толстой сопротивляется, как "неистовый Троглодит", сохраняет удивительную самостоятельность и внутреннюю духовную независимость. Ему оказались чуждыми идеи революционно-демократической интеллигенции, мечты либералов о дворянской конституции, введении европейской цивилизации, а также реакционная политическая устремленность славянофилов. Он называл себя человеком "не политическим", а заинтересованным прежде всего нравственной сферой.

Однако при всей своей критической настроенности и самобытности Толстой, несомненно, в какой-то степени испытал воздействие и представителей чистого эстетизма, Дружинина, Боткина, Анненкова, и революционно-демократической партии Чернышевского через Некрасова, а также Тургенева. Но эти воздействия он и претворял и преодолевал по-своему, в соответствии со своими сомнениями, исканиями, решениями.

На первых порах Толстой сближается с защитниками теории "чистого искусства". В январе 1856 г. он писал Боткину о том, что в общении со славянофилами он становится "ограничен и ужасно честен... Не то, что с вами, с бесценным для меня триумвиратом Боткиным, Анненковым и Дружининым" (60, 153). Толстой доверяет критическому смыслу Дружинина и просит его прочитать его рукопись "Юности" и "строго и искренно" сказать свое мнение (60, 86). В письме от 19 октября 1856 г. он благодарит Дружинина за "слишком лестный суд": "...я почти верю всему, что Вы мне говорите, поэтому непременно хочу исправить все, что можно" (60, 93).

Тургеневу не нравилось сближение Толстого с представителями чистого эстетизма: "Вы, я вижу, теперь очень сошлись с Дружининым - и находитесь под его влиянием. Дело хорошее - только, смотрите, не объешьтесь и его", - писал он 8 декабря 1856 г. (П., III, 54). В другом письме Тургенев заметил: "...но я еще не теряю надежды увидеть Вас разочарованным насчет элегантной и джентльменской воздержанности, которая, пожалуй, очень у места в "Revue des 2 Mondes" или в "Revue Britannique" - но к нам не пристало, как говорится, ни к коже, ни к роже" (П, III, 62).

Тургенев оказался правым, и очень скоро Толстой стал тяготиться опекой друзей из эстетического лагеря. В письме брату Сергею Николаевичу от 2 января 1857 г. он заметил: "...хотя я душевно люблю этих литературных друзей: Боткина, Анненкова и Дружинина, но все умные разговоры уже становятся скучны мне, хотя и были истинно полезны для меня" (60, 147).

Несомненно, Дружинин успел оказать на Толстого некоторое влияние и укрепить его в неприязни к Чернышевскому, к обличительному направлению в литературе как "неодидактическому", хотя Тургенев был прав: Толстой слишком прочно стоял на собственных ногах, чтобы сделаться чьим-нибудь последователем.

В круг "Современника" Толстой вошел не как "чужой", он имел с ним внутренние органические связи. Непосредственное участие в Крымской войне раздвинуло идейно-политический горизонт Толстого и привело его к пониманию несостоятельности крепостнического режима в стране. Из этой войны, по предположению Толстого, "много политических истин выйдет наружу и разовьется в нынешние трудные для России минуты" (47, 27). 1 марта 1855 г. он записал в дневнике: "Великие перемены ожидают Россию". И действительно, 30 марта 1856 г. Александр II, опасаясь крестьянского движения, заявил о неизбежности освобождения крестьян. "Лучше отменить крепостное право сверху, - сказал он, - нежели дожидаться того времени, когда оно само собою начнет отменяться снизу".

Толстой мечтал о социальных преобразованиях, составил проект освобождения крестьян. В рассказе "Утро помещика" он выразил мысль о том, что "любовь и добро есть истинное счастие". С радостным волнением и восторгом Нехлюдов мечтал воздействовать на "этот простой, восприимчивый, неиспорченный класс народа" с целью "избавить его от бедности, дать довольство, передать им образование, исправить их нравственность, заставить любить добро". Но при столкновении с действительностью эти мечты гуманного помещика оказались несостоятельными. Тургенев понял основную мысль рассказа "Утро помещика": "... пока будет существовать крепостное состояние, нет возможности сближения и понимания обеих сторон, несмотря на самую бескорыстную и честную готовность сближения, - и это впечатление хорошо и верно", - писал Тургенев Дружинину 13 января 1857 г. (П., III, 85).

Отношения Толстого с деятелями "Современника", в особенности в первый период, были напряженными и противоречивыми. Недаром А. А. Фет заметил в молодом Толстом "невольную оппозицию всему общепринятому в области суждений"1. Либеральная фразеология новых друзей при явных колебаниях между враждебными лагерями и противоположными решениями проблем раздражала Толстого. Он требовал суровой непреклонности в защите своих идей и убеждений, а в Тургеневе, например, находил лишь "податливость во все стороны". В воспоминаниях Фета сохранилось описание одного редакционного вечера у Некрасова: "Я не могу признать, - говорил Толстой, - чтобы высказанное Вами было вашими убеждениями. Я стою с кинжалом или саблею в дверях и говорю: "Пока я жив, никто сюда не войдет". Вот это убеждение. А вы друг от друга стараетесь скрыть сущность ваших мыслей и называете это убеждением.

1 (Фет А. А. Мои воспоминания. Часть первая. М., 1890)

- Зачем же вы к нам ходите? - задыхаясь и голосом, переходящим в тонкий фальцет (при горячих спорах это постоянно бывало), говорил Тургенев. - Здесь не ваше знамя! Ступайте к княгине...

- Зачем мне спрашивать у вас, куда мне ходить! И праздные разговоры ни от каких моих приходов не превратятся в убеждения"1.

1 (Там же)

"Праздные разговоры" были для Толстого знаками внутренней пустоты и того нравственного легкомыслия, которое исключает самую возможность выстраданных убеждений. В "Исповеди", написанной в пору духовного перелома, Толстой вспоминает, как двадцати шести лет он приехал в Петербург и сошелся с писателями, которые, по его мнению, сами не знали, чему учили, что пропагандировали и к чему призывали. Согласно принятой теории, "художник и поэт бессознательно учит". Толстой усомнился "в истинности самой веры писательской" и стал "внимательнее наблюдать ее жрецов и убедился, что почти все жрецы этой веры, писатели, были люди безнравственные и, в большинстве, люди плохие, ничтожные по характерам... Люди мне опротивели, и сам себе я опротивел, и я понял, что вера эта - обман" (23, 6). Толстой решительно осуждает себя за то, что из общения с писательской средой вынес "до болезненности развившуюся гордость и сумасшедшую уверенность в том, что..., призван учить людей, сам не зная чему". Суровое осуждение писателей-современников, как людей нравственно ничтожных, мелко тщеславных, эгоистически сосредоточенных на себе и своей славе и потому зараженных преувеличенным болезненным чувством личности, последовало в тот момент, когда Толстой переходил на позиции патриархального крестьянства и порывал связь с дворянским сословием.

В петербургский период, в годы общения с деятелями "Современника", Толстой, по натуре ортодокс-проповедник, стремился уже к единоверию, к единомыслию и потому с раздражением относился к Тургеневу, защитнику той "духовной свободы", которая освобождала людей от сковывающей их теории. Толстому казалось, что та широта, на которую претендовал Тургенев приводила лишь к равнодушию и холодности.

В июле 1856 г. произошла новая встреча Толстого с Тургеневым в имении Марии Николаевны, Покровском, расположенном в недалеком расстоянии от Спасского-Лутовинсива. 5 июля 1856 г., в день свидания, Толстой записал в дневнике: "Тургенев решительно несообразный, холодный и тяжелый человек, и мне жалко его. Я никогда с ним не сойдусь" (47, 85). Через три дня последовала запись: "Тургенев глупо устроил себе жизнь. Нельзя устроить жизнь необыкновенно. (По-видимому, имеются в виду личные отношения Тургенева с Полиной Виардо. - Г. К.) У него вся жизнь притворство простоты. Ион мне решительно неприятен" (47, 85). Толстой считал Тургенева душевно холодным человеком с чертами скепсиса и неверия, не принимал в нем созерцательного отношения к жизни. В тургеневской простоте он находил что-то искусственно риторическое. 17 мая 1856 г. Толстой, прочитав "Дневник лишнего человека", записал: "Ужасно приторно, кокетливо, умно и игриво" (47, 73). "Он дурной человек, по холодности и бесполезности, но очень художественно-умный и никому не вредящий", - записал Толстой 4 марта 1857 г. уже в момент парижского свидания. Он не нашел в Тургеневе единого порыва, страсти, беззаветного увлечения: "Тургенев ни во что не верит - вот его беда, не любит, а любить любит", - находим мы такой анализ личности Тургенева в дневниковой записи от 25 февраля того же года.

Толстой сомневался в искренности и прочности либеральных воззрений Тургенева как таких, какие можно отстаивать ценою жизни. Эти "воззрения" представлялись Толстому "праздным разговором", "фразой". Позднее, именно 7 апреля 1859 г., Тургенев с обидой писал И. А. Гончарову: "...думает же Толстой, что я и чихаю, и пью, и сплю - ради фразы" (П., 111,290). "В Тургеневе, - писал П. В. Анненков, - он (Толстой) распознал многосторонний ум и наклонность к эффекту - последнее особенно раздражало его, так как искание жизненной правды и простоты и здравомысленности существования составляло и тогда идеал в его мыслях"1. В письме от 31 марта 1857 г. Некрасов пытается установить причину расхождений Толстого с кругом "Современника": "...мы раскрылись Вам со всем добродушием, составляющим, может быть, лучшую (как несколько детскую) сторону нашего кружка, а Вы заподозрили нас в неискренности, прямее сказать, в нечестности. Фраза могла и, верно, присутствовала в нас безотчетно, а Вы поняли ее как основание, как главное в нас... свобода исчезла, - безотчетная или сознательная оглядка сделалась неизбежна... Отношения не могли стать на ту степень простоты, с какой начались, а следовательно, не могли двигаться вперед по пути сближения". Некрасов болеет не столько за себя, сколько за Тургенева: "Эта душа, вся раскрывающаяся, - при Вас сжалась, и как-то упорно не размыкается. Грустно вас видеть вместе. Вы должны бы быть друзьями, а вы что?" (X, 329 - 330).

1 (Анненков П. В. Литературные воспоминания, с. 487)

3

Толстой вступил в сложнейшие отношения с кругом людей, тогда, в середине 50-х годов, объединенных восторженным признанием памяти Белинского, а также западнической ориентацией. Толстой же пришел в "Современник" "со стороны", со своими непонятными исканиями, нравственной тревогой, взрывами внутренних сомнений во всем, "буйволообразным упорством", свободным от тех тенденций, которые считались священными. Своими неожиданными оценками и непривычными суждениями от вызывал удивление и даже возмущение со стороны представителей передовой демократической мысли, высоко ценивших его талант художника. Д. В. Григорович вспоминает редакционный обед у Некрасова, когда Толстой был "довольно молчалив, но к концу не выдержал. Услышав похвалу новому роману Ж. Саид, он резко объявил себя ее ненавистником, прибавив, что героинь ее романов, если б они существовали в действительности, следовало бы, ради назидания, привязать к позорной колеснице и возить по петербургским улицам. У него уже тогда выработался этот своеобразный взгляд на женщин и женский вопрос, который выразился потом с такой яркостью в романе "Анна Каренина"1. На обеде у Некрасова присутствовал Тургенев. Днем позже он писал В. П. Боткину: "С Толстым я едва ли не поссорился - нет, брат, невозможно, чтобы необразованность не отозвалась так или иначе. Третьего дня, за обедом у Некрасова, он по поводу Ж. Санд высказал столько пошлостей и грубостей, что передать нельзя. Спор зашел очень далеко - словом - он возмутил всех и показал себя в весьма невыгодном свете" (П., И, 337). Об этой же сцене спора писал Некрасов Боткину 7 февраля: "...какую, брат, чушь нес он у меня вчера за обедом! Черт знает, что у него в голове! Он говорит много тупоумного и даже гадкого. Жаль, если эти следы барского и офицерского влияния не переменятся в нем. Пропадет отличный талант! А что он говорил, собственно, ты можешь найти в "Северной пчеле" (X, 264).

1 (Григорович Д. В. Полн. собр. соч. СПб., 1896, т. XII, с. 326)

Столкновение Тургенева с Толстым из-за Жорж Санд явилось одним из первых внешних выражений идейных разногласий между ними. Решение женского вопроса, которое выдвигала французская романистка, казалось Толстому спекуляцией на великом чувстве добра. Он публично высмеивал Жорж Санд, которая для тогдашних передовых людей была "решительно Иоанна д'Арк нашего времени, звезда спасения и пророчица великого будущего" (Белинский). Деятели, связанные с "Современником", прошли через глубокое увлечение романами и идеями французской писательницы, идеями утопического социализма, пламенного свободолюбия и высокой гуманности. Уже после смерти Жорж Санд Тургенев в письме к Флоберу от 18 июня 1876 г. подчеркивал, что на "русскую публику г-жа Санд оказала наибольшее влияние..." (П., XI, 409). В своеобразном некрологе - письме к А. В. Суворину Тургенев писал о Жорж Сандкай "бесконечно щедрой, благоволящей натуре, в которой все эгоистическое давно и дотла было выжженно неугасимым пламенем поэтического энтузиазма, веры в идеал, которой все человеческое было доступно и дорого, от которой так и веяло помощью, участием..." Со всей трогательной искренностью он уверяет читателей: "И надо всем этим какой-то бессознательный ореол, что-то высокое, свободное, героическое... Поверьте мне: Жорж Санд - одна из наших святых..." (XIV, 233 - 234).

В споре Толстого с деятелями "Современника" проявилась не "пошлость" и не "грубость" оппонента, а те особенности идеологической позиции, которые в период подготовки первой революции в России сделают его выразителем идей и настроений патриархальной крестьянской массы. Отрицая идею женской эмансипации, Толстой, естественно, стал "ненавистником" романов Ж. Санд. Тогда же, в 1856 г., в письмах к В. В. Арсеньевой он выражал со всей присущей ему искренностью свой взгляд на любовь и брак, на обязанности женщин в семье. Женщина, чтобы выполнить свое назначение, должна пройти школу умственного и нравственного развития. 23 - 24 ноября он писал: "Кроме того, что назначенье женщины быть женой, главное ее назначение быть матерью, а чтобы быть матерью, а не маткой (понимаете вы это различие?), нужно развитие" (60, 122). К женщине-матери Толстой предъявлял огромные требования, как к той воспитательнице, которая формирует не только здоровье, но и дух детей.

28 ноября Толстой писал Арсеньевой: "... я так боюсь брака, что слишком строго и серьезно смотрю на это" (60, 127). Условием брака для него является та любовь, которая предполагает внутреннюю духовную близость супругов. 7 декабря он пишет: "Наша цель, кроме того, чтобы любить, еще в том, чтобы прожить жизнь вместе и исполнить все обязанности, которые налагает брак..." "А как же любить друг друга с различными взглядами на жизнь?" (60, 138, 140). 2 ноября он толкует любимой девушке, собираясь соединить с ней свою жизнь: "А нам предстоит огромный труд - понять друг друга и удержать друг к другу любовь и уважение". "Я берегу чувство, как сокровище, потому что оно одно в состоянии прочно соединить нас во всех взглядах на жизнь; а без этого нет любви" (60, 97). Разрыв между Толстым и Арсеньевой стал неизбежным вследствие разных взглядов, на жизнь. 12 декабря он подводит итоги своим отношениям с ней: "...мы слишком далеки друг от друга" - и далее выражает ту обиду, которая превратила любовь в иллюзию: "...я вам пишу мои планы о будущем, мои мысли о том, как надо жить, о том, как я понимаю добро и т. д. Это все мысли и чувства самые дорогие для меня, которые я пишу чуть не со слезами на глазах (верьте этому), а для вас это нотации и скука. Ну что же есть между нами общего?" (60, 141). Все эти высказывания Толстого говорят о том, какое серьезное отношение он имел к любви и браку, какие высокие требования предъявлял к ним.

Следует отметить, что Толстой на протяжении всего творчества выступал противником "женского вопроса", идеи женской эмансипации, требования предоставить женщине равные права с мужчиной в области общего и профессионального образования, равного с мужчиной участия в общественной жизни1. Вместе с тем он полон признания равенства женщины с мужчиной в области интеллекта и воли, потому что как мужчина, так и женщина для него не только природные существа, но и обладают духовной свободной сущностью и призваны выполнять волю бога на земле. "Призвание всякого человека, мужчины и женщины, в том, чтобы служить людям... только средства служения у них различные: у мужчины очень многообразные, физический, умственный, общественный труд, женщина призвана к продолжению самого человечества" (25,412). В заметке "О браке и призвании женщины" Толстой сказал: "Призвание мужчины - это рабочие пчелы улья человеческого общения - бесконечно разнообразно, но призвание матки, без которой невозможно воспроизведение рода, - одно несомненно" (7, 134).

1 (См.: Вердеревская Н. А. Л. Н. Толстой и проблема женской эмансипации. - В кн.: Толстовский сборник. Тула, 1964)

Установив общее и различное между мужчиной и женщиной, Толстой определяет их обязанности и предъявляет к ним высокие требования нравственной ответственности перед людьми. Труд женщины - труд рождения, кормления и выращивания детей и "не просто детей для своей радости, а будущих слуг человечества". Чтобы воспитывать их в религиозно-нравственном духе, женщина сама должна располагать "высшим миросозерцанием", для получения которого "нужно только прочесть Евангелие" (25, 415). Если женщина служит людям через своих детей, то мужчина свой физический и умственный труд обязан совершать "во имя истины и блага людей", уменьшать "страдания людей от нужды, от невежества и от ложного общественного устройства" (25, 414).

В статье "Так что же нам делать?" Толстой выражает свое убеждение в том, что в привилегированном обществе только женщина-мать несет "истинный труд", отдаваясь "этому вечному, неизменному закону", мужчина же забавляется "шуточным парадным трудом в мундирах и в освещенных залах", "фальшивым парадным трудом для славы людской" (25,408). Поэтому Толстой считает, что в социально порочном и морально несовершенном обществе женщина-мать по праву становится "путеводной звездой для всех людей, стремящихся к благу". Он напоминает: "Жены-матери богатых классов, спасение людей нашего мира от тех зол, которыми он страдает, в ваших руках" (25, 411).

Спор Тургенева и Толстого, начатый из-за Жорж Санд в редакции журнала "Современник", продолжался. В 60-е годы, когда писатели в результате личной ссоры разошлись на целых 17 лет, Тургенев не мог принять толстовского изображения любви и женщины в "Войне и мире". Прочитав начало романа, он сообщает И. П. Борисову: "И что это за барышни! Все какие-то золотушные кривляки" (П., V, 365). Прочитав VI том, по тогдашнему разделению романа, Тургенев заметил тому же адресату: "Отчего это у него непременно все хорошие женщины не только самки - даже дуры? И почему он старается уверить читателя, коли женщина умна и развита, то непременно фразерка и лгунья" (П., VIII, 200). "Наташа, однако, выходит слабо и сбивается на столь любимый Толстым тип "excusez du mot", - писал Тургенев П. В. Анненкову 13 апреля 1868 г. (П., VII, 122). Образы героинь романа Толстого, Марии Болконской, погруженной в сферу религиозно-нравственных переживаний, Наташи Ростовой, освобожденной от всякой интеллектуальности, не могли импонировать Тургеневу, создавшему тип современной ему эмансипированной женщины с жаждой служения "деятельному добру".

Толстой в свою очередь не принимал тургеневского изображения женщин в двух планах - и просветительского представления о ней, и ее внутреннем духовном мире, всецело подчиненном идее общественного служения даже в любви, и романтической идеализации женщины как носительницы таинственных Демонических страстей. Тургеневский способ изображения любви в ее идеальной возвышенности постоянно раздражал Толстого, который никогда не забывал о физиологических истоках естественного чувства любви. "Ася" Тургенева, по моему мнению, самая слабая вещь из всего, что он написал" (60, 252), сказано им в письме Некрасову в январе 1858 г. Говоря о "Накануне" в письме к А. А. Фету от 23 февраля 1860 г., Толстой заметил: "Девица - из рук вон плоха - ах, как я тебя люблю... у ней ресницы были длинные... Вообще меня удивляет в Тургеневе, как он с своим умом и поэтическим чутьем не умеет удержаться от банальности, даже до приемов" (60, 324).

В изображении женщин и, любви с наибольшей четкостью проявились различия в идейно-эстетической позиции Тургенева и Толстого, реалистов, которые по-разному решали проблему идеала и действительности.

Характеры героинь Тургенева созданы с помощью приема заострения положительного содержания их личности. Они отличаются романтическими порывами, идеальностью мечты, которая связана у них с чистотою нравственного чувства. Лиза Калитина, например, "девица справедливая, серьезная, с возвышенными чувствами", "может любить одно прекрасное", как сказал о ней Лемм. "Вся проникнутая чувством долга, боязнью оскорбить кого бы то ни было, с сердцем добрым и кротким", Лиза поражает своей "идеальностью". Марианна Сипягина объединилась с Неждановым клятвой: "Мы будем полезны, наша жизнь не пропадает даром, мы пойдем в народ..." Наталия Ласунская, Елена Стахова, Марианна, Матурина побеждают читателя своей готовностью служить социально полезному делу, служить бескорыстно и даже жертвенно. Но "идеальность" тургеневской героини выражается чаще всего не в конкретной общественно-практической деятельности, а в особом характере переживаемой ею любви, в тех требованиях, которые она предъявляет к возлюбленному. Он для нее всегда учитель, руководитель на избранном пути: "Все - и счастье, и любовь, и мысль - все вместе с ним нахлынуло разом... она благоговеет перед ним, стыдится своего счастья, учится, любит" (VII, 105). Любовь для тургеневской девушки является выражением не только красоты чувства, но и ее общественно-нравственных исканий, вследствие чего любовь выступает глубоко очеловеченной, рождающейся на почве общих духовных устремлений.

Поэзия любви в изображении Тургенева сливается с идейно-нравственными решениями любящих, поэзия любви для Толстого связана с той неистощимой эмоциональностью, которая определяется их естественной физиологической природой. Толстой не верит в таинственную романтичность страсти, и поэтому его не удовлетворяет "старая эстетичность гегелевско-гетевско-тургеневская" (57, 77). Вместе с тем Толстой умел передавать возвышенные настроения любви, но при этом всегда ощущал их связь с телесным началом в человеке. В рассказе "Отец Сергий" изображается жаркий майский день, когда "Мэри была особенно хороша в белом кисейном платье", а Касатский "был особенно влюблен в этот день и не испытывал ни малейшей чувственности к невесте, напротив, с умилением смотрел на нее, как на нечто недосягаемое". В данной ситуации любовь, действительно, лишена чувственного оттенка, но вместе с тем является вполне плотской страстью, что подтверждается той реакцией Касатского, которая последовала в ответ на признание невесты в бывшей близости с государем. Любовь Касатского и Мэри, следовательно, не была той высокой идеальной романтической любовью, которая помогла бы ему преодолеть боль оскорбленного самолюбия и простить невесту, принять ее человеческую суть, позабыв в ней женщину.

Тургенев создал образ поэтической девушки, нравственно отзывчивой, живущей мечтой о больших социальных преобразованиях, девушки, которая и в интимных переживаниях органически проявляет свои социальные искания, идейную настроенность, - образы Елены Стаховой и Марианны Сипягиной. Толстой создал образ женщины-матери, всецело погруженной в свое женское призвание. Поэзия патриархальной семейственности находит свое выражение в личности Наташи, Кити, Долли. Это, по Толстому, идеальные женщины, которые поняли свое призвание, реализующееся только в сфере семьи. Очаровательность девушки - только проявления ее естественной инстинктивной природы, стремления любить и быть любимой, чтобы осуществлять свое назначение матери и жены.

"Идеальная женщина, по мне, будет та, которая, усвоив высшее миросозерцание того времени, в котором она живет, отдается своему женскому, непреодолимо вложенному в нее призванию - родит, выкормит и воспитает наибольшее количество детей, способных работать для людей, по усвоенному ей миросозерцанию" (25, 414).

Непрестанно горевший огонь оживления составлял прелесть Наташи-девушки, но, став женой и матерью, она "бросила все свои очарования", потому что "все порывы Наташи имели началом только потребность иметь семью, иметь мужа", как своим материнским чутьем поняла старая графиня. Сила и яркость чувств в Наташе-матери проявляются в самозабвенном служении своему женскому призванию, а не в тех очарованиях, "которые инстинкт научал ее употреблять прежде". "Предмет, в который погрузилась Наташа, была семья, то есть муж, которого надо было держать так, чтобы он нераздельно принадлежал ей, дому - и дети, которых надо было носить, рожать, кормить и воспитывать". Наташа-женщина лишилась поэтической прелести, голубого тумана любви, перестала быть "волшебницей", но по-прежнему осталась внутренне прекрасной, нравственно отзывчивой с тем только различием, что всю силу своей душевной энергии посвятила не "очарованию", а материнской заботе и мужу. Толстой прославляет не идеальность и таинственность любви, а поэзию патриархальных семейных связей.

Не идеальность любви занимает Толстого, а сила естественных влечений, избыток инстинктивной жизни, эгоизм страсти.

Духовная близость, обязательная для счастливого брака, выражается не в идеологических разговорах, не в интеллектуальных запросах, общении, а в способности женщины угадывать задачи и потребности избранника. Наташа "верно угадывала то, в чем состояла сущность желаний Пьера..." "Пьер чувствовал радостное, твердое сознание того, что он не дурной человек, и чувствовал он это потому, что он видел себя отраженным в своей жене". И отражение это происходило не путем логической мысли, а другим, "таинственным, непосредственным путем". Наташа и Пьер были духовно близки друг другу, но эта близость выражалась не с помощью рациональных средств, потому что они понимали друг друга с намека, с полуслова. "Наташа, оставшись с мужем одна, тоже разговаривала так, как только разговаривают жена с мужем, т. е. с необыкновенной ясностью и быстротой познавания и сообщая мысли друг друга, путем противным всем правилам логики, без посредства суждений, умозаключений и выводов, а совершенно особенным способом". "Левин уже привык смело говорить свою мысль, не давая себе труда облекать ее в точные слова; он знал, что жена в такие любовные минуты, как теперь, поймет, что он хочет сказать, с намека, и она поняла его".

Любовь Наташи и Пьера Безухова, Кити и Константина Левина изображается как удивительная гармония естественного и нравственного, плотского и духовного. Сливаясь духовно с возлюбленным, толстовская идеальная женщина не вступает с ним в интеллектуальное общение на равных, но это не мешает ей разделять устремления мужа и поддерживать их. О Наташе сказано: "Всему, что было умственным, отвлеченным делом мужа, она приписывала, не понимая его, огромную важность и постоянно находилась в страхе быть помехой в этой деятельности ее мужа". После свадьбы Кити отказалась ехать за границу: "она знала, что у Левина есть дело в деревне, которое он любит. Она, как он видел, не только не понимала этого дела, но и не хотела понимать. Это не мешало ей, однако, считать это дело очень важным. И потому она знала, что их дом будет в деревне...".

4

Чтобы понять сложнейшие и противоречивые литературно-общественные связи Толстого с писателями-современниками, необходимо ясно представить его нравственно-философские позиции предшествующего кавказско-севастопольского периода.

В момент встречи с литературным Петербургом после Крымской войны Толстой противостоял демократам и либералам своими нравственно-философскими умонастроениями. Средства оздоровления народной жизни он искал исключительно в нравственной сфере: идее насильственного изменения общественных отношений он противопоставлял идею нравственного самоусовершенствования в духе христианского идеала Добра. В дневниковых и эпистолярных материалах той поры мы находим признание необходимости жертвенного служения другим: "Тот человек, которого цель есть счастье других, добродетелен" (46, 128); "Стремление плоти есть добро личное, стремление души - добро других" (46, 133 - 134); "Удовлетворение собственных потребностей есть добро только в той мере, в которой оно может способствовать добру ближнего. Оно есть средство" (46, 129).

В апреле 1858 г. Толстой определил нравственный закон как всеобщий и абсолютный по значению: "Христос не приказал, а открыл нравственный закон, который навсегда останется мерилом хорошего и дурного" (48, 11). Сущность учения Христа он видит в законе любви и самоотвержения. Причем самоотвержение понимается им не как пассивное созерцание Добра, а как его активное претворение: "Самоотвержение не в том, что берите с меня, что хотите, а трудись, думай и хитри, чтобы отдать себя" (47, 154), - записал он в дневнике 27 августа 1857 г.

Рациональное зерно в этической позиции Толстого выражается в его убеждении, что "единственно возможное, единственно истинное, вечное и высшее счастье дается тремя вещами; трудом, самоотвержением и любовью!" 9 ноября 1856 г. Толстой разъяснял В. В. Арсеньевой: "Работать умно, полезно, с целью добра - превосходно... в этом первое условие нравственной, хорошей жизни и поэтому счастья" (60, 105).

В отличие от революционных демократов, Чернышевского прежде всего, Толстой признавал раздвоенность человеческой личности в том смысле, что она составлена из двух различных субстанций - тела и души. Впервые эта мысль Толстого выражается в философском отрывке 1847 г.: "...человек состоит из двух различных деятельностей или способностей желания, одно из которых ограничено и зависимо и приходит от тела и составляет все то, что мы называем потребностями человека, 2-я деятельность есть способность желания или воля неограниченная, самоопределяющаяся и сама себя удовлетворяющая" (1, 234).

Уже в философском отрывке 1847 г. Толстой выступает с признанием той духовной свободной сущности, о которой он так убежденно скажет в философской части эпилога к роману "Война и мир": "С тех пор, как я себя помню, я всегда находил в себе какое-то стремление, которое не удовлетворялось, но удовлетворение которого я понимал, хотя неясно... Я сознавал, что я ограничен во всем - и между тем поднимал неограниченность, даже находил ее в себе" (1, 227). В этом рассуждении впервые утверждается сложнейшее сочетание необходимости и той духовной свободы, которая, по Толстому, составляет закон жизни. Здесь первое признание "я" вне времени, которое обладает абсолютной духовной свободой и одновременно подлежит законам причинности. Это сложное сочетание свободы и необходимости, к утверждению которого Толстой пришел уже в свои ранние годы совершенно самостоятельно, определяет в дальнейшем его восторженное отношение к "Критике практического разума" Канта.

Уже в мировоззрении раннего Толстого сказались в известной мере сильные и слабые стороны, которые отмечены Лениным применительно к позднему периоду творчества. С одной стороны, острое критическое отношение к господскому слою, обличение паразитизма дворян, а с другой - апелляция к "вечным истинам религии", идеалистическое преувеличение возможностей отдельной личности.

В письме к А. А. Толстой от 3 мая 1859 г. мы находим исповедь Толстого о его глубочайших нравственных исканиях. Лет до 14 он верил "горячо, сантиментально и необдуманно", потом в начале кавказского периода он пережил разрушение религии, но атеистические настроения не удовлетворили Толстого, потому что "сама жизнь начала терять свой смысл". Начались напряженнейшие поиски смысла жизни, сосредоточенные размышления над философским вопросом о назначении человека и его отношений к Целому. В результате он пришел к выводу, "что есть бессмертие, что есть любовь и что жить надо для другого, для того, чтобы быть счастливым вечно" (60, 293). "Это было и мучительное, и хорошее время. Никогда, ни прежде, ни после, я не доходил до такой высоты мысли, не заглядывал туда, как в это время, продолжавшееся два года. И все, что я нашел тогда, навсегда останется моим убеждением". Убеждение, которое вынес Толстой из этих нравственных исканий, состояло в том, "что есть бессмертие, есть любовь...". Эти "открытия" удивили Толстого сходством с христианской религией, и потому он обратился к Евангелию, но "не нашел ни Бога, ни Искупителя, ни таинств, ничего; а искал всеми, всеми силами души, и плакал, и мучился, и ничего не желал, кроме истины" (60, 293). Следовательно, очень рано Толстой стал понимать Евангелие в духе своего религиозно-нравственного учения, а для Толстого "в религии самое важное - не ее мистическое и сверхразумное содержание". "Для Толстого, - как поясняет В. Ф. Асмус в статье "Религиозно-философские трактаты Л. Н. Толстого", предваряющей 2-й том Полн. собр. соч. Л. Н. Толстого, - "в религии существен только предлагаемый ею ответ на вопрос о нравственном смысле жизни, а также на вопрос о нравственных условиях осуществления этого смысла в человеческой жизни. Тем самым содержание религиозных учений Толстой сводит главным образом к учению практической этики". В этом смысле имеет огромное значение дневниковая запись 2, 3 и 4 марта 1855 г. Толстой говорит о "великой, громадной мысли", осуществлению которой он готов посвятить жизнь. "Мысль эта - основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле. - Привести эту мысль в исполнение - я понимаю, что могут только поколения, сознательно работающие к этой цели. Одно поколение будет завещать мысль эту следующему, и когда-нибудь фанатизм или разум приведут ее в исполнение" (47, 37 - 38).

Христианскую идею Добра Толстой восторженно принимал не только в предшествующий, кавказский период, но и в петербургский, в первые годы общения с деятелями "Современника". В этом смысле одень показателен очерк "Люцерн" (1857).

Толстой всегда считал, что одно из лучших удовольствий жизни есть "наслаждение друг другом, наслаждение человеком", и потому он с негодонанием изобразил холодную чопорность и замкнутость англичан, их "совершенное отсутствие внимания ко всему окружающему", когда человек сто обедающих, пребывая в полном молчании, больше всего боялись нарушить "строгое, законом признанное приличие", когда они безучастно отнеслись к бедному певцу, хотя и наслаждались его пением.

В этом очерке Толстой ставит вопрос о цивилизации и первобытном состоянии. Он не соглашается с тем, что цивилизация всегда благо, а "варварство" всегда зло. В человеческой натуре, говорит Толстой, заложена "инстинктивная первобытная потребность добра"; человек чувствует потребность "инстинктивной и любовной ассоциации", которая иногда вступает в противоречие с рассудочной "себялюбивой ассоциацией людей, которую называют цивилизацией".

Первобытная потребность добра в человеке и свидетельствует, по Толстому, о его божественном происхождении. "Один, - пишет он, - только один есть у нас непогрешимый руководитель, Всемирный Дух, проникающий нас всех вместе и каждого, как единицу, влагающий в каждого стремление к тому, что должно; тот самый Дух, который в дереве велит ему расти к солнцу, в цветке велит ему бросить семя к осени и в нас велит нам бессознательно жаться друг к другу". В черновой редакции "Люцерна" эта фраза заканчивается такими словами: "...вот только слушай этот голос чувства, совести, инстинкта, ума, - назовите его как хотите, - только этот голос не ошибается". И далее: "И этот голос слышится яснее в положении того, что вы называете варварство, чем в положении того, что вы называете цивилизацией".

25 марта 1857 г. Толстой присутствовал на публичной смертной казни посредством гильотирования. Зрелище смертной казни потрясло Толстого. 24 - 25 марта он пишет Боткину из Парижа: "Наглое, дерзкое желание исполнять справедливость, закон-Бога. Справедливость, которая решается адвокатами, которые каждый, основываясь на чести, религии и правде, говорят противуположное" (60, 168). По убеждению Толстого, справедливость осуществляется богом. "Мне отмщение, и аз воздам" - эти слова разгневанного Иеговы станут эпиграфом к роману "Айна Каренина". Люди же имеют относительные представления о добре и зле, и потому их желание исполнять справедливость представляется писателю дерзким. "Не смешной вздор говорил Руссо в своей речи о вреде цивилизации на нравы. Всякая мысль человека и ложна и справедлива. - Ложна односторонностью по невозможности человека обнять всей истины, и справедлива по выражению одной стороны человеческих стремлений", - писал Толстой Боткину в июне 1857 г., набрасывая сюжетную историю будущего очерка "Люцерн". Там же он спрашивал: "У кого в душе так непоколебима эта мера добра и зла, чтобы он мог разделять одно от другого? У кого так велик ум, чтобы обнять все факты вместе и свесить их? И где такое состояние, где бы не было добра и зла? И почему я знаю, что я вижу больше зла или больше добра не оттого, что я стою не на настоящем месте? Кто в состоянии оторваться от жизни и взглянуть на нее независимо сверху? И кто определит мне, что цивилизация, что свобода, где грани свободы и деспотизма, где граница цивилизации и варварства? Разделили и радуются" (60, 211 - 212).

По поводу этих религиозно-философских воззрений Толстого, выраженных в последней части "Люцерна", В. И. Ленин писал в статье "Л. Н. Толстой и его эпоха": "В "Люцерне" (писано в 1857 году) Л. Толстой объявляет, что признание "цивилизации" благом есть "воображаемое знание", которое "уничтожает инстинктивные, блаженнейшие первобытные потребности добра в человеческой натуре". "Один, только один есть у нас непогрешимый руководитель, - восклицает Толстой, - Всемирный Дух, проникающий нас"1.

1 (Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 20, с. 101)

В. И. Ленин связывает приводимые им цитаты из "Люцерна" с общим религиозно-философским мировоззрением позднего Толстого. Эту несомненную связь Н. Н. Гусев подтверждает двумя фактами. В 1905 г., составляя сборник изречений мыслителей всех стран под названием "Круг чтения", Толстой в книге афоризмов из его произведений прочел цитату из окончания "Люцерна" о "Всемирном Духе" и в числе других поместил ее целиком в свой сборник. Позднее, в 1908 г., Толстой ту же мысль взял эпиграфом к одной из глав своей статьи "Закон насилия и закон любви"1.

1 (См.: Гусев Н. Н. Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии с 1855 по 1869 г., с. 222 - 223)

Либерально настроенные деятели "Современника" отрицательно отнеслись к очерку Толстого "Люцерн", главным образом за критику западноевропейских нравов с религиознонравственных позиций. Борясь за духовную свободу Толстого, Тургенев писал ему 25 ноября 1857 г.: "...идите своей дорогой и пишите - только, разумеется, не Люцернскую морально-политическую проповедь" (П., III, 170). Анненкову Тургенев выражает опасение, как бы Толстой "этими прыжками не вывихнул хребта своему таланту - в его швейцарской повести уже заметна сильная кривизна" (П., III, 175). Свое отрицательное отношение к очерку Толстого Тургенев заявил и в письме к Боткину от 23 июля 1857 г.: "Я прочел небольшую его вещь, написанную в Швейцарии - не понравилась она мне: смешение Руссо, Теккерея и краткого православного катехизиса" (П., III, 138).

Ту ассоциацию людей, которая называется "цивилизацией", Толстой осудил с общечеловеческих позиций, с позиций признания в человеке того духовного начала, которое проявляется в бессознательном влечении друг к другу. Тургеневу же эта позиция представилась ортодоксально христианской, односторонней, лишающей человека широты горизонта, закрывающей в нем возможности критического освоения мира.

Литераторы из "Современника", революционные демократы и либералы-западники, критики эстетической школы и критики гоголевского направления одинаково враждебно отнеслись к религиозным воззрениям Толстого. Недаром Тургенев .задал вопрос Толстому, кто же он такой, если не литератор, и спрашивал его, не основатель ли он "нового религиозного учения". Боткин на замечание Тургенева о том, что в очерке Толстого есть нечто напоминающее "краткий православный катехизис", писал 7 августа 1857 г.: "Православный катехизис Толстого меня тоже очень сильно озадачивает; и я не могу себе объяснить, как он так глубоко уселся в нем. Сжатость и ограниченность воззрения смущает меня, между тем как, с другой стороны, пытливость его и анализ идут до нелепых даже крайностей". 13 мая 1859 г. Боткин писал Толстому: "Спасение России не в житье по-народному (Вы следуете отчасти народным суевериям), а в разуме и цивилизации"1.

1 (Цит. по кн.: Гусев Н. Н. Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии с 1855 по 1869 г., с. 291)

Не случайно Чернышевский отрицательно оценил "Юность" Толстого. По-видимому, он не принял этическую тему, тему нравственного воскресения в "Юности", признав Толстого "мальчишкою по взгляду на жизнь". Но вместе с тем Чернышевский глубже либералов-западников понял духовные искания Толстого, отметил в нем "чистоту нравственного чувства", "свежесть нравственного чувства", которая и придает его поэзии "трогательную и грациозную очаровательность" (111, 427).

5

В статье "А. С. Пушкин и последнее издание его сочинений", напечатанной в третьем и четвертом номерах "Библиотеки для чтения" за 1855 г., Дружинин выступил против гоголевского, по его выражению, "неодидактического" направления и противопоставил ему Пушкина в качестве поэта "чистого искусства", поэта-эпикурейца, восстанавливающего гармонию с действительностью. В своем протесте против засилья гоголевского направления критик опирался на авторитет Тургенева.

Имея в виду именно Тургенева, он писал: "Один из современных литераторов выразился очень хорошо, говоря о сущности дарования Александра Сергеевича. "Если б Пушкин прожил до нашего времени, - выразился он, - его творения составили бы противоядие гоголевскому направлению, которое в некоторых отношениях нуждается в таком противодействии". Автор убеждал читателя, что "нельзя всей словесности жить на одних "Мертвых душах". Нам нужна поэзия. Поэзии мало в последователях Гоголя, поэзии нет в излишне реальном направлении многих новейших деятелей". "Скажем нашу мысль без обиняков, - говорит Дружинин, - наша текущая словесность изнурена, ослаблена своим сатирическим направлением. Против того сатирического направления, к которому привело нас неумеренное подражание Гоголю, поэзия Пушкина может служить лучшим средством" (Библиотека для чтения, т. XXX, № 4, отд. III, с. 79).

Тургенев одним из первых откликнулся на статью Дружинина: он и приветствовал ее, и не принимал в ней нигилистического отношения к Гоголю. "Очень она хороша, хотя мне досадно, что он не замечает или не хочет заметить исторического значения Гоголя" (П., II, 281), - писал Тургенев Анненкову 15 июля 1855 г. В письме к Боткину от 17 июня 1855 г. Тургенев повторяет свою мысль о дружининской недооценке Гоголя: "...о Пушкине он говорит с любовью, а Гоголю отдает только справедливость, что, в сущности, никогда не бывает справедливо" (П., II, 282). Но в самом главном Тургенев поддержал Дружинина. "Ведь это на меня Дружинин сослался - говоря об одном литераторе, который желал бы противовес и я гоголевскому направлению", - сказал Тургенев Боткину в письме от 17 июня 1855 г. "Вы помните, - писал Тургенев Дружинину в письме от 30 октября 1856 г., - что я, поклонник и малейший последователь Гоголя, толковал Вам когда-то о необходимости возвращения пушкинского элемента, в противовесие гоголевскому" (П., 111,30). Приветствуя Дружинина в том же письме как редактора "Библиотеки для чтения", Тургенев заметил: "...многое самое задушевное и дорогое для меня Вы выскажете так, что мне останется только кланяться и благодарить, подобно тому, как я Вам кланялся за статью о Пушкине". Близость Тургенева к Дружинину сказалась в том, что писатель разделил представление критика о Пушкине как выразителе гармонического миросозерцания. Сущность пушкинского гения Тургенев видел в спокойном и светлом поэтическом созерцании и возвышении над действительностью, в стремлении к возможно полному всестороннему ее воспроизведению. Себя по особенностям своего таланта Тургенев относит к категории выразителей гармонической стихии: "Стремление к беспристрастию и Истине всецелой есть одно из немногих добрых качеств, за которые я благодарен природе, давшей мне их", - поясняет он Дружинину в письме.

Это стремление "к беспристрастию и Истине всецелой" Тургенев противопоставлял гоголевской манере рисовать человека только в состоянии опошления, омертвения души. Он вполне разделял указания Дружинина на сатирическую заостренность рисунка у Гоголя и воспринимал эту заостренность как однолинейность в изображении характера. Еще в письме к Боткину от 17 июня 1855 г. он заметил: "Многое из того, что он говорит, нужно нынешним литераторам мотать себе на ус - и я первый знаю, ой le soulier de Gogol blesse" (П., II, 282).

Но вместе с тем в спорах вокруг гоголевского и пушкинского направлений Тургенев занимал вполне самостоятельную позицию: он боролся за слияние пушкинских и гоголевских: элементов в русской литературе: "Но оба влияния, по-моему, - разъяснял он Дружинину в письме от 20 августа 1855 г., - необходимы в нашей литературе - пушкинское отступило было на второй план - пусть оно опять выступит вперед - но не с тем, чтобы сменить гоголевское. Гоголевское влияние и в жизни, и в литературе нам еще крайне нужно" (П., II, 308).

Дружинин, в свою очередь, имел сложное отношение к Тургеневу-художнику: он и опирался на Тургенева в деле признания поэзии Пушкина противовесом гоголевскому направлению, и осуждал в нем "временный элемент", причастность к "неодидактическому направлению словесности". В письме к Боткину он откровенно сожалел о том, что "Тургенев желает, во что бы то ни стало, быть обличителем общественных ран и карателем общественных пороков", что он "не повинуется своему истинному призванию", приходит к выводу о том, что "Гоголь замучил, обессилил, стал поперек дороги" Тургеневу1. Боткин в ответном письме от 4 сентября 1855 г. согласился с Дружининым, найдя его рассуждения умными и дельными. И для него "политические идеи - это могила искусства", а дидактику надобно преследовать везде, "начиная с некоторых стихотворений Некрасова и, разумеется, произведений Тургенева"2.

1 (Письма к А. В. Дружинину (1850 - 1863) - В кн.: Летописи Гос. лит. музея. М., 1948, кн. 9, с. 4)

2 (Там же)

Представители чистого эстетизма в критике, считая писателей гоголевского критического направления объективными талантами, полагали, что Тургенев "слаб в смысле эпического творчества", что значение его - в поэтической субъективности. Они отказывали Тургеневу в способности к объективному эпическому творчеству, считали его "поэтом в душе", лириком, которому наиболее удается выражение субъективных романтических влечений.

В защиту критического направления в русской литературе выступил Чернышевский с циклом статей под общим названием "Очерки гоголевского периода русской литературы" на страницах журнала "Современник" (1855, № 1; 1856, № 1, 2, 4, 7, 9 - 12). Гоголь называется им "без всякого сравнения величайшим из русских писателей по значению". В Гоголе критик видит "отца русской прозаической литературы", основоположника "критического направления", возбудителя национального самосознания и вождя "школы - единственной школы, которою может гордиться русская литература". Своими "Очерками" Чернышевский напоминает основные принципы "критики гоголевского периода", критики Белинского. С этих позиций Чернышевский и ведет борьбу с современными "романтиками", с проповедниками идеи "чистого искусства".

Противником обличительного направления в литературе по-прежнему остается Дружинин. На страницах "Библиотеки для чтения" (1856 г., № 11 и 12) он выступил со статьей под заглавием "Критика гоголевского периода русской литературы и наши к ней отношения". Критик прославлял "изящных эпикурейцев", "поэтов-олимпийцев", песнь которых не имеет в себе "преднамеренной житейской морали", а служит "сама себе наградой, целью и значением", поэтов-бунтарей и обличителей он пренебрежительно называл "памфлетистами" и "дидактиками", которые удовлетворяют лишь запросам быстропроходящей минуты. Поэт "артистический" презирает житейские волнения и живет молитвами, сладкими звуками и вдохновеньем. Поэт "дидактический" служит политическим, нравственным и научным целям первостепенной важности", но песнь его, "выигрывая в поучительном отношении, не может не терять многого в отношении вечного искусства".

"Критику гоголевского периода" Дружинин считает результатом временного и одностороннего увлечения "общественной дидактикой", а в деятельности "натуральной школы" он видит торжество "дидактического сентиментализма".

Тургенев не мог простить Дружинину холодного, снисходительного отношения к Белинскому. В письме к Толстому от 16 декабря 1856 г. он заметил: "Умно написано и, пожалуй, справедливо, - но холодно и - в сущности - бесполезно" (П., III, 61). "С октября месяца я получаю "Библиотеку для чтения", поступившую в заведывание Дружинина, - сообщал Тургенев Герцену 27 декабря 1856 г., - он намерен придать ей консервативно-английский характер - и уже написал одну статью о Белинском, в которой бросает на него взгляд свыше; но статья вышла тупая - точно птица без клюва; этим ни одной крепколобой головы не продолбишь" (П., III, 69 - 70). О статье Дружинина Тургенев писал и Колбасину: "От нее веет холодом и тусклым беспристрастием. Этим искусно спеченными пирогами с "нетом" - никого не накормишь" (П., III, 58). Самому Дружинину Тургенев признавался в том, что статья о Белинском ему не понравилась: "Она умна и беспристрастна - но холодна и - виноват! - несправедлива!" (П., III, 84).

В той напряженной борьбе вокруг наследия великого критика, которая развернулась между крестьянскими демократами и теоретиками "чистого искусства", Тургенев оказался ближе к "мужицким" демократам, чем к их противникам.

Разойдясь с Дружининым по вопросу о гоголевском влиянии в искусстве, Тургенев шел навстречу демократическому направлению Чернышевского, все более и более поддерживая его в борьбе за традиции Белинского. 1856 год - период их наибольших симпатий, их наибольших сближений. Тургенев отклонил призыв Дружинина бороться с Чернышевским в редакции журнала и взял Чернышевского под свою защиту: "Я досадую на него за его сухость и черствый вкус... но "мертвечины" я в нем не нахожу - напротив: я чувствую в нем струю живую, хотя и не ту, которую Вы желали бы встретить в критике. Он плохо понимает поэзию; знаете ли, это еще не великая беда; критик не делает поэтов и не убивает их; но он понимает - как это выразить? - потребности действительной современной жизни - и в нем это ...самый корень всего его существования ... я почитаю Чернышевского полезным; время покажет, был ли я прав" (П., III, 29 - 30), - писал Тургенев Дружинину 20 октября 1856 г.

Некрасов, уехавший за границу лечиться, редакторские обязанности передал Панаеву и Чернышевскому. Тургенев в письме к Панаеву от 21 сентября 1856 г. выражал уверенность, что они вдвоем хорошо проведут журнал, и кланялся Чернышевскому (П., III, 17). В другом письме к тому же Панаеву Тургенев интересовался, продолжаются ли статьи о гоголевском периоде, и тут же выражал свою приязнь: "Жму руку Чернышевскому" (П., III, 19). Колбасиным Тургенев разъяснял в письме от 19 октября, что от статьи Чернышевского (шестой) он пришел в умиление, и признал его "без всякого сомнения" лучшим критиком, собирается, вернувшись в Россию, "сблизиться с ним более, чем до сих пор был" (П., III, 21). Тургенева "подкупает дорогое имя Белинского", он "с сердечным умилением" читал "иные страницы", - как объяснял он Боткину в письме от 25 октября (П., III, 23).

Севастопольская катастрофа доказала гнилость общественного порядка в России. Тургенев понимал необходимость социальных перемен. В борьбе за новые формы жизни Тургенев оказался в союзе с революционными демократами, с Чернышевским прежде всего, которого ценил за понимание потребностей современной действительной жизни, а себя и себе подобных писателей упрекал за оторванность от русской действительности, за исключительный интерес к отвлеченной мысли.

В спорах по эстетическим вопросам принял участие и Толстой. В письме от 2 июля 1856 г. он упрекал Некрасова в том, что сделал "великую ошибку", упустив Дружинина из "нашего союза". "Тогда бы можно было надеяться на критику в "Современнике", а теперь срам с эти/м клоповоняющим господином" (60, 74). Ему противен "тоненький неприятный голосок" Чернышевского, "говорящего тупые неприятности и разгорающегося еще более оттого, что говорить он не умеет и голос скверный". Он считает Чернышевского плохим подражателем Белинскому, о котором уже говорит с уважением. Белинский "как человек прелестный и, как писатель, замечательно полезный; но именно от того, что он выступал из ряду обыкновенных людей, он породил подражателей, которые отвратительны".

Тургеневу в начале декабря 1856 г. Толстой выражал недовольство редакцией журнала "Современник" и заключенным "союзом" об обязательном сотрудничестве. В особенности он нападал на Чернышерского за его "Очерки гоголевского периода русской литературы", в которых видел "фетишизм" в отношении автора к Белинскому.

В ответном письме от 16 декабря Тургенев соглашается с тем, что "обязательное соглашение" с редакцией журнала имеет некоторые неудобства, "но отступать теперь было бы и нечестно и неловко - даже смешно". Вместе с тем Тургенев отстаивает Чернышевского, как преемника Белинского, считает, что Толстой "немного преувеличивает", когда выражает недовольство теми страницами в "Очерках гоголевского периода русской литературы", которые посвящены Белинскому: "...вспомните, что бедный Белинский всю жизнь свою не знал не только счастья или покоя - но даже самых обыкновенных удовлетворений и удобств; что в него за высказывание тех самых мыслей, которые стали теперь общими местами, со всех сторон бросали грязью, камнями, эпиграммами, доносами; что он смертью избег судьбы, может быть, очень горькой - и неужели Вы после всего этого - находите, что две-три статьи в пользу его, написанные, может быть, несколько дифирамбически - уже слишком великая награда, что этого уже сносить нельзя - что это - "тухлые яйца"?" (П., III, 61).

Еще в ноябрьском письме 1856 г. Тургенев пытался разъяснить Толстому положительный смысл "Очерков" Чернышевского: "Мне в них не нравится их бесцеремонный и сухой тон, выражение черствой души; но я радуюсь возможности их появления,, радуюсь воспоминаниям о Белинском - выпискам из его статей, радуюсь тому, что, наконец, произносится с уважением это имя. Впрочем, Вы моей радости сочувствовать не можете" (П., III, 43).

Определяя позицию Толстого в этой борьбе вокруг гоголевского и пушкинского направлений, необходимо принять во внимание этико-философские позиции писателя. 12 мая 1856 г. Толстой записал в дневнике: "Да, лучшее средство к истинному счастию в жизни - это без всяких законов пускать из себя во все стороны, как паук, цепкую паутину любви и ловить туда все, что попало, и старушку, и ребенка, и женщину, и квартального" (47, 71). Считая любовь сущностью жизни, Толстой так определяет задачи искусства в записной книжке 29 мая 1856 г.: "Все то, на что нужно негодовать, лучше обходить. Для жизни довольно будет и тех вещей, которые не возбуждают негодования, - любви. А у нас негодование, сатира, желчь сделались качествами". Высшую задачу искусства Толстой видит в нравственном возвышении людей, в их объединении чувством христианской любви.

Именно с учетом этих позиций Толстого следует интерпретировать его письмо к Некрасову от 2 июля 1856 г.: "У нас, - пишет он, - не только в критике, но и в литературе, даже просто в обществе утвердилось мнение, что быть возмущенным, Желчным, злым очень мило. А я нахожу, что очень скверно... потому что человек желчный, злой не в нормальном положении. Человек любящий - напротив, и только в нормальном положении можно сделать добро и ясно видеть вещи". Говоря о господстве осуждаемого им обличительного направления, Толстой приводит следующие факты: "Гоголя любят больше Пушкина. Критика Белинского верх совершенства, ваши стихи любимы из всех теперешних поэтов" (60, 75). Тут же Толстой оговаривается: "...ваши последние стихи мне нравятся, в них грусть и любовь, а не злоба, т. е. ненависть".

Отвечая на письмо Толстого, Некрасов разъяснял: "Вам теперь хорошо в деревне, и вы не понимаете, зачем злиться. Вы говорите, что отношения к действительности должны быть здоровые, но забываете, что здоровые отношения могут быть только в здоровой действительности. Гнусно притворяться злым, но я стал бы на колени перед человеком, который лопнул бы от искренней злости - у нас ли мало к ней поводов? И когда мы начнем больше злиться, тогда будет лучше, т. е. больше будем любить - любить не себя, а свою родину" (X, 284).

На этом примере отношения к "злости" сказалось идейное различие между Толстым и революционными демократами.

Некрасов, поэт "мести и печали", утверждавший любовь "враждебным словом отрицанья", с удивлением спрашивал Тургенева 30 декабря: "Какого нового направления он (Толстой) хочет? Есть ли другое - живое и честное, кроме обличения и протеста?" (X, 308). Толстой же, находившийся во власти христианских представлений о добре, полагал задачу художественной литературы в сообщении человеку гармонии. В записной книжке 10 апреля 1857 г. он заметил: "Евангельское слоне "не суди" глубоко верно в искусстве: рассказывай, изображай, но не суди" (47, 203). Толстой сделал "открытие" - только любящий человек находится в нормальном душевном состоянии: "Любовь, любовь, одно безошибочно дает счастие", - гласит дневниковая запись от 16 ноября 1856 г. (47, 100). Он старается быть "добрым и скромным" в своих отношениях с товарищами, литераторами. В. В. Арсеньевой он признавался в письме от 28 ноября 1856 г., что "имеет правилом и держится его - не иметь врагов, не иметь во всем мире ни одного человека, с которым бы ему тяжело было встретиться" (60, 128). Выражая свои заветные мысли Арсеньевой, Толстой поясняет ей в письме от 17 ноября, что он разумеет под словом "добро": это "нравственное добро, т. е. любовь к ближнему, поэзия, красота, что все - одно и то же". В этом он никогда не сомневается.

Именно с этих религиозно-нравственных позиций Толстой и выражает свое отрицательное отношение к "Современнику". Например, в письме к Е. П. Ковалевскому от 1 октября 1856 г. он со всей определенностью заявляет: "Я открыл удивительную вещь... я открыл, что возмущение - склонность обращать внимание преимущественно на то, что возмущает, есть большой порой и именно нашего века", при этом люди "притворяются возмущенными", чтобы "не принимать деятельного участия в жизни" (60, 90). Те же утверждения находим и в записной книжке Толстого: "Гражданская злоба нехороша, потому что отрешаешься от возможности всякой деятельности. Негодуй на зло деятельно только тогда, когда с ним прямо столкнулся" (47, 195). Толстой, следовательно, признает деятельную борьбу со злом и восстает против "гражданской злобы" как настроения, как направления.

Н. Н. Гусев обратил внимание на этико-философскую основу идейно-эстетических расхождений Толстого с кругом "Современника": "Здесь основание того расхождения Толстого с направлением "Современника", которое впервые обозначилось именно в это время и ярко сказалось в письме Толстого к Некрасову от 2 июля 1856 года"1.

1 (Гусев Н. Н. Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии с 1855 по 1869 г., с. 73)

Толстой сосредоточенно размышлял о назначении и задачах литературы в свете своих нравственно-философских представлений о жизни, которые выделяли его из круга и демократов, и либералов, сторонников обличительного пафоса в искусстве и чистых эстетов. В спорах о пушкинском и гоголевском направлениях Толстой занимал особую позицию. Недаром вторая статья Дружинина не встретила в нем сочувствия, что подтверждается дневниковой записью от 7 декабря 1856 г.: "Его слабость, что он никогда не усомнится, не вздор ли все это". Эта мысль о союзе Толстого с Дружининым в борьбе против гоголевского критического направления в русской литературе прочно вошла в сознание наших словесников: она повторяется постоянно и в учебной литературе, и в диссертациях. Необходимо обратить внимание читателей на то, что Дружинин никогда не был пропагандистом теории нравственного самоусовершенствования как средства человеческого прогресса. Он полагал полную отрешенность чувства красоты от нравственной сферы, независимость искусства от "полезного", от общественной практики. Художественное произведение понималось им как замкнутая в себе область прекрасного. Моральный пафос был чужд представителям идеалистического эстетизма, и потому они не могли понять ту глубокую и серьезную нравственную работу, которая происходила в Толстом. "Но Боткин и Анненков (не говоря уже о Дружинине) были способны только на то, чтобы "любоваться" той внутренней работой, - писал Н. Н. Гусев, - которая происходила в Толстом. Поэтому дружба его с "бесценным триумвиратом", чуждым тех моральных исканий, к которым постоянно и непреодолимо тяготел Толстой, не могла быть прочной и через некоторое время сошла на нет"1.

1 (Гусев Н. Н. Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии с 1855 по 1869 г., с. 122)

Толстого и теоретиков "чистого искусства" объединяло отрицательное отношение к гоголевскому направлению в русской литературе, которое отстаивалось демократами во главе с Чернышевским. Но это отрицательное отношение по-разному мотивировалось у Толстого и Дружинина. Сторонники "артистического искусства" осуждали дух протеста и обличения в литературе, потому что цель искусства понималась ими как средство восстановления гармонии человека с действительностью, примирения с ней. Толстой же выражал неудовлетворенность обличительным направлением потому, что целью искусства считал воспитание братского христианского единения людей.

Вопрос о задачах художественной литературы Толстой решал совершенно самостоятельно даже в период наибольшей близости к Дружинину. Он понимал, что искусство предполагает не созерцательный уход в себя, а нравственное воздействие на читателей. Творчество для него всегда было процессом решения нравственных и социальных проблем "Бесценный триумвират" не имел внутренних духовных связей с Толстым, с его религиозно-нравственными и философскими исканиями, хотя, разумеется, Дружинин оказал на Толстого какое-то воздействие и всячески укреплял его в ненависти к Чернышевскому и обличительному направлению как "неодидактическому". Но Тургенев был прав: Толстой слишком прочно стоял на собственных ногах, чтобы сделаться чьим-нибудь последователем.

Во второй половине 1857 г. Толстой разошелся с друзьями из эстетического лагеря по вопросу об отношении к той журнальной беллетристике, которая, не касаясь основ общественно-политического строя, встала на путь обличения всякого рода злоупотреблений, воровства, "общественных мошенничеств", неурядиц. И в этом протесте против либерально-обличительного направления в литературе Толстой не был одиноким. Руководители "Современника" ясно сознавали художественную слабость тех обличительных произведений, которые публиковались на страницах журнала и охотно читались публикой. "В литературе, - писал Некрасов, - движение самое слабое. Все новооткрытые таланты, о которых доходили до тебя слухи, - писал он Тургеневу 27 июля 1857 г., - сущий пуф... Противно раскрывать журналы - все доносы на квартальных да на исправников, - однообразно и бездарно!". (Х, 355). В 1859 г. Добролюбов выступил со статьей "Литературные мелочи прошлого года", направленной против либерального обличительства.

Размышляя над слабостью тогдашней либерально-обличительной беллетристики, Толстой, в отличие от революционных демократов, пришел к выводу, что вообще произведения общественно-политического содержания не могут быть художественными. 21 марта 1858 г. он записал в дневнике: "Политическое исключает художественное, ибо первое, чтобы доказать, должно быть односторонне" (48, 10). Средством борьбы с либерально-обличительным направлением в литературе ему представилось издание журнала, совершенно свободного от общественно-политической тематики. В письме от 4 января 1858 г. он предлагает Боткину "в теперешнее время, когда политический грязный поток хочет решительно собрать в себя все и ежели не уничтожить, то загадить искусство", организовать "чисто художественный журнал". Журнал должен объединить тех людей, которые верят "в самостоятельность и вечность искусства" и будут спасать искусство от "одностороннего и захватывающего политического влияния". Цель журнала - "художественное наслажденье, плакать и смеяться" (60,248).

Тургенев на первых порах отнесся к проекту совершенно сочувственно. Но уже в письме от 27 марта 1858 г. он выразил свое отрицательное отношение к "прожекту" Толстого: "Боткин показал мне Ваше письмо, где Вы с таким жаром говорите о намерении основать чисто художественный журнал в Москве. Политическая возня Вам противна: точно, дело грязное, пыльное, пошлое; - да ведь и на улицах грязь и пыль - а без городов нельзя же" (П., III, 210).

28 января 1859 г. Толстой одновременно с Тургеневым был избран членом Общества любителей российской словесности. 4 февраля Толстой произнес заранее подготовленную речь, в которой выразил свое понимание задач художественной литературы. Литература не может ограничиться одним обличением общественных зол. Она должна отвечать на разнообразные потребности общества, стать всесторонним, полным сознанием народа, выражением народной любви к добру и правде и народного созерцания красоты. Толстой в заключение приходит к выводу, что необходимо одновременное существование "двух отдельных родов литературы": один отражает "временные интересы общества", другой отражает "вечные, общечеловеческие интересы, самые дорогие, задушевные создания народа".

Приверженность к "вечным" задачам искусства и брезгливое отношение к общественно-политической деятельности Толстой выразил в аллегорическом стихотворении в прозе "Сон". Шумной общественной проповеди, вызывающей восторг толпы, противопоставляется поэзия, любовь, олицетворением которых является таинственная женщина, в которой "было все, что любят" и к которой "сладко и больно тянула непреодолимая сила"1.

1 ("Затем в 1907 году Толстой рассказывал, что именно он дал Тургеневу мысль о стихотворениях в прозе. Вполне вероятно, что этот разговор Тургенева с Толстым происходил именно во время их совместного пребывания в Париже, так как к 1857 году относится стихотворение в прозе, написанное самим Толстым и озаглавленное "Сон", - согласно яснополянской записи Д. П. Маковицкого от 22 февраля 1907 г." (Гусев Н. Н. Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии с 1855 по 1869 г., с. 180))

Повесть "Альберт", появившаяся в августовской книжке "Современника" в 1858 г., отразила эстетические увлечения Толстого. Изображая глубокий внутренний разлад между "духовностью" большого художника и его непривлекательным повседневным существованием, Толстой вместе с тем высоко поднимает выдающегося человека над окружающей его слепой и ничтожной общественной средой. Изображая апофеоз музыкального вдохновения в сцене воздействия игры Альберта на слушателей (глава III) и в сцене разговора с Делесовым об искусстве (глава V), Толстой провозглашает красоту единственным несомненным благом, вступая этим самым в оппозицию к обличительной литературе того времени.

6

В круг "Современника" Толстой вошел не как "чужой", он имел с ним внутренние идейные связи. Первая поездка Толстого за границу в январе 1857 г. демонстрирует это общее. Д. Я. Колбасину в мартовском письме он признается, что западный мир поразил его "чувством социальной свободы" (60, 166). Заметил Толстой и разнообразные формы европейской образованности. Боткину в своем мартовском письме он говорит, что Париж интересует его своими культурными наслаждениями: "Потом наслаждения искусством, Лувр, Versailles, консерватория, квартеты, театры, лекции в College de France и Сорбон, а главное, социальной свободой, о которой я в России не имел даже понятия" (60, 167).

После первой заграничной поездки Толстой острее ощутил патриархальное варварство России, неуважение к достоинству человеческой личности, насилие в самых его грубых формах. А. А. Толстой он писал в августовском письме из Ясной Поляны: "В России скверно, скверно, скверно. В Петербурге, в Москве все что-то кричат, негодуют, ожидают чего-то, а в глуши тоже происходит патриархальное варварство, воровство и беззаконие". Он признается ей, что, "приехав в Россию, долго боролся с чувством отвращения к родине" и не сразу привык "ко всем ужасам" российской действительности. В том же письме он перечисляет эти "ужасы", которые он видел в течение недели: "...как барыня на улице палкой била свою девку, как становой велел мне сказать, чтобы я прислал ему воз сена, иначе он не даст законного билета моему человеку; как в моих глазах чиновники избили до полусмерти 70-летнего больного старика за то, что чиновник зацепил за него..." (60, 222).

Толстой понял, что Европа выигрывала по сравнению с Россией признанием социальных прав, заразив его чувством социальной свободы. Но зрелище смертной казни потрясло Толстого, цивилизация оскорбила его нравственное чувство утонченной жестокостью, возмутила "до тонкости доведенным спокойствием и удобством в убийстве" человека. Посредством "искусной и элегантной машины" "в одно мгновение убили сильного, свежего, здорового человека", - писал он Боткину из Парижа (60, 167 - 168).

В том же письме Толстой заметил: "Правду писал Тургенев, что поэзия в этом народе il n'ya pas. Есть одна поэзия - политическая, а она всегда была мне противна, а Теперь особенно" (60, 169). Тургенев писал Анненкову, что Толстой внезапно уехал в Женеву, что "он называет Париж Содомом и Гоморрой, а себя сравнивает с камнем на дне реки, которого заносит понемногу илом и которому непременно нужно вдруг сорваться с места и поискать другую реку. Действительно, - соглашается Тургенев, - Париж вовсе не приходится в лад его духовному строю" (П., III, 117).

Своим критическим отношением к Западной Европе, и в особенности к Парижу, Толстой объединился тогда с Тургеневым, который признавался ему в ноябрьском письме 1856 г.: "Французская фриза мне так же противна, как Вам - и никогда Париж не казался мне столь прозаически-плоским. Довольство не идет ему; я видел его в другие мгновенья - и он мне тогда больше нравился" (П., III, 42). Тургенев имеет в виду свои впечатления от Парижа во время революции 1848 года.

О французских литераторах Тургенев пишет Островскому: "Все здесь измельчало и изломалось. Простоты и ясности и не ищи; все здесь хитро и столь же бедно, нищенски бедно, сколь - хитро - я непременно в мае месяце вернусь в Россию" (П., III, 39). Еще более мрачную картину Тургенев нарисовал в письме к С. Т. Аксакову от 27 декабря 1856 г.: "Какая-то безжизненная суетливость, вычурность или плоскость бессилия, крайнее непонимание всего не французского, отсутствие всякой веры, всякого убеждения, даже художнического убеждения - вот что встречается Вам, куда ни оглянетесь" (П., III, 67 - 68).

С деятелями "Современника" Толстой сближается своим критическим отношением к русским общественным порядкам, но расходится с ними по вопросу о формах и средствах борьбы с враждебными античеловеческими условиями российской жизни, в своих положительных утверждениях. В письме к А. А. Толстой от 18 августа 1857 г. он предлагает романтический способ преодоления дурной действительности посредством ухода в мир мечтаний и грез, созерцательного постижения красоты и поэзии. "Благо, что есть спасенье - мир моральный, мир искусств, поэзии и привязанностей. Здесь никто, ни становой, ни бурмистр мне не мешают, сижу один, ветер ноет, грязь, холод, а я скверно, тупыми пальцами разыгрываю Бетховена и проливаю слезы умиленья..." (60, 222).

Но Толстой не удовлетворился этим пассивным преодолением зла, понял необходимость активной борьбы с ним. В этом смысле показательно его признание Боткину и Тургеневу в письме от 21 октября 1857 г. Он писал о том, как случалось ему "натыкаться на тяжелую действительность", "карабкаться вверх по этой грязи или идти в обход". Таким "обходом" для него всегда являлась философия, "не изучаемая, а своя, нелепая, вытекающая из настоящей душевной потребности", а также религия и искусство, т. е. в борьбе с нелепой действительностью он выбирал "обходы", ее духовное преодоление. Однако новая жизненная ситуация доказывала ему несостоятельность "обходов" и потребовала от него деятельного участия: "...только я не мог, как прежде бывало, вспорхнуть над жизнью, и с ужасом увидал, что вся эта тяжелая, нелепая и нечестная действительность не случайность, не досадное приключение именно со мной одним, а необходимый закон жизни". Именно поэтому он расстался "с мечтой о спокойном и честном счастии, без путаницы, труда, ошибок, начинаний, раскаяний, недовольства собой и другими", он искренно убедился в том, "что одно законное счастие есть труд и преодоленное препятствие" (60, 232 - 233). Все это сказано в связи с новым положением сестры, Марии Николаевны, которая рассталась с мужем и на попечении которой остались дети. Он не мог отвернуться и уйти в частный мирок чистых наслаждений искусством, а должен был оказать деятельную помощь. "...Я почувствовал себя подпоркой ... ежели я буду плохо стоять, то упадет и кое-что, что лежит на мне. Это заставило меня действовать и жить", - разъясняет он в том же письме. Таким образом, Толстой из личного опыта пришел к мысли о том, что необходимо активное вмешательство в жизненный процесс, честное преодоление препятствий.

Принципиальные идейные расхождения между Тургеневым и Толстым не снимались некоторыми точками внутреннего духовного соприкосновения. Их разделяли представления о самом "главном", о смысле жизни, о назначении человека. Прежде всего, Тургеневу непонятен в Толстом процесс острых, мучительных нравственных исканий, сосредоточенных самонаблюдений: он воспринимает их как "скрып и треск его внутренней жизни" (П., III, 88). В ноябрьском письме 1857 г. Тургенев упрекает Толстого в нарочито-искусственной сложности, с которой он переживает жизнь: "Вы беспрестанно щупаете пульс своим отношениям с людьми и собственным ощущениям: все это мешает гладкому и легкому течению дня" (П., III, 169). Толстой же искренно презирал "гладкое и легкое течение дня", упорно искал истинную дорогу в жизни, старался понять ее нравственный смысл, боялся спокойствия как душевной подлости и своей нравственной обязанностью признал тревогу и борьбу. В октябре 1857 г. он писал А. А. Толстой: "Вечная тревога, труд, борьба, лишения - это необходимые условия, из которых не должен сметь думать выйти хоть на секунду ни один человек. Только честная тревога, борьба и труд, основанные на любви, есть то, что называют счастьем... а бесчестная тревога, основанная на любви к себе, - это несчастье". "Чтобы жить честно, надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать, и опять начинать и опять бросать, и вечно бороться и лишаться. А спокойствие - душевная подлость" (60, 230 - 231). Таким образом, нравственное самоусовершенствование в духе христианского добра далеко не понималось Толстым как созерцательное погружение в себя.

Чернышевский глубже Тургенева понял Толстого, его напряженнейшую душевную жизнь как способ изучения тайн человеческой души путем самонаблюдения. Источник необычайной способности Толстого к раскрытию "диалектики души" героев лежит в его "самоуглублении", в "стремлении к неутомимому наблюдению над самим собою". "Кто не изучил человека в самом себе, - попеняет Чернышевский, - никогда не достигнет глубокого знания людей". Именно самонаблюдение сообщило Толстому "прочную основу для изучения человеческой жизни вообще, для разгадывания характеров и пружин действия, борьбы страстей и впечатлений". Самонаблюдение "должно было чрезвычайно изострить вообще его наблюдательность, приучить его смотреть на людей проницательным взглядом" (III, 426).

Внутренняя напряженная борьба, постоянно совершающаяся в Толстом, сомнения и страстные, упорные поиски истины, постоянная переоценка ценностей - все это мало понималось его ближайшими друзьями-современниками. В конце 50-х годов определился отход Толстого от литературы, о котором он писал Фету, Дружинину, Чичерину. Занятие литературой представилось ему самообманом, самоутешением. Искусство как "созерцание красоты", "чистое искусство", в защиту которого он так еще недавно выступал в своей речи в Обществе любителей российской словесности, вызывает в нем теперь сильнейший протест. 9 октября 1859 г. Толстой писал Дружинину: "Можно и должно и хочется заниматься делом. Добро было бы содержание такое, которое томило бы, просилось бы наружу ... А писать повести очень милые и приятные для чтения ... руки не поднимаются" (60, 308). В педагогической и посреднической деятельности, в сближении с народом, в самой гуще общественной жизни Толстой находит источник для нравственного выпрямления и выздоровления. Он выходит из кризиса обновленный, с оптимистическим признанием жизни и ее ценностей.

Стремление Толстого к практическому участию в народной полнокровной и многообразной жизни расценивалось Тургеневым как "чудачество": "А Лев Толстой продолжает чудить ... когда он перекувырнется в последний раз и станет на ноги?" - говорил Тургенев, согласно воспоминаниям Фета.

"Вы пишете, - отвечает Тургенев 25 ноября 1857 г. Толстому, - что очень довольны, что не послушались моего совета - не сделались только литератором ... только я, грешный человек, кап ни ломаю себе голову, никак не могу придумать, что же Вы такое, если не литератор: офицер? помещик? философ? основатель нового религиозного учения? чиновник? делец?" (П., III, 170). В январском письме 1858 г. Тургенев продолжал убеждать Толстого остаться только писателем: "...всякому человеку следует, не переставая быть человеком, быть специалистом; специализм исключает дилетантизм (извините все эти "измы"), - а дилетантом быть - значит быть бессильным". Фигурально Тургенев говорит, что желает видеть Толстого "за станком, с засученными рукавами и с рабочим фартуком" (П, III, 188). Узнав о возвращении Толстого к литературному труду, Тургенев в мартовском письме 1861 г. выражает ему свою радость, подчеркивая, что "специальность есть признак всякого живого организма, - а Ваша специальность все-таки искусство", - и примирительно добавляет: - "это, разумеется, не исключает возможности заниматься и педагогией" (П., IV, 216).

Профессиональное художественное творчество представлялось Тургеневу своего рода общественным служением, которое сообщает дворянскому интеллигенту сознание своей нравственной практической связи с народом и родиной. Критически мыслящий дворянин благодаря писательскому труду находит выход из состояния трагического уединения, социальной ненужности, устанавливает связь с жизнью. Не случайно именно Толстому Тургенев настойчиво выражал свою мысль о профессионализации литературного труда. Л. М. Лотман писала: "Личность Толстого, погруженного в самоанализ, скептически недоверчивого, не терпевшего энтузиазма и романтической фразы, должна была ассоциироваться в сознании Тургенева с гамлетическим типом, "лишним человеком". Тургеневу, вероятно, представлялось, что Толстой именно тот реальный человек, которого приобщение к постоянному литературному труду, к общественно-литературным интересам "спасает" от дилетантизма, от ухода в бесплодную рефлексию, от скептицизма". Л. М. Лотман предполагает, что Тургенев истолковал характер Толстого "в русле привычной социально-исторической типологии, увидел в нем "гамлетиста"1.

1 (Лотман Л. М. Реализм русской литературы 60-х годов XIX века. Л., Наука, 1974, с. 35)

Толстой "радуется тому, что не послушался Тургенева" и не стал только литератором (60, 234). Практическое общественное служение для него является необходимым условием теоретического познания. Он мечтал о практической реализации идеала, потому что реальность идеала доказывается лишь самой жизнью человека. Совершенствуя себя, человек способствует совершенствованию всего человечества, росту его нравственного сознания.

Истинность теории Толстой привык проверять опытом, сверять теорию с действительной жизнью, сливать идеал с повседневностью. Когда встал вопрос о положении крестьян, вчерашних защитников Севастополя, продолжавших оставаться рабами, Толстой сосредоточенно размышляет над проблемами социального устройства России, разрабатывает свой проект освобождения крестьян. При этом он не ограничивается теоретическим планом, а предлагает своим яснополянским крестьянам перейти всем обществом с барщины на оброк с назначением самого оброка в 26 рублей с тягла. Правда, крестьяне отнеслись к его предложению с полным недоверием.

С позиций признания общественной практики как пробного камня теории Толстой осуждал Тургенева за пассивное, созерцательное отношение к жизни. "Тургенев кругом виноват, - записал он в дневнике 14 октября 1856 г. - Никакая художническая струя не увольняет от участия в общественной жизни" (47, 95). "Тургенев, - отметил он в записной книжке, - ничем не хочет заниматься под предлогом, что художник неспособен" (47, 190). Толстому не нравилось, что Тургенев отстранялся от участия в жизни своих крепостных, всецело предоставив устройство их быта своему управляющему, хотя, разумеется, Тургенев объединялся с Толстым антикрепостнической настроенностью: "...я решился посвятить весь будущий год на окончательную разделку с крестьянами; хоть все им отдам - а перестану быть "барином" (П., III, 170). Еще раньше, 3 ноября 1857 г., он писал Е. Е. Ламберт: "...теперь каждому надобно быть на своем гнезде. В мае месяце я надеюсь прибыть в деревню - и не выеду оттуда, пока не устрою моих отношений с крестьянами. Будущей зимой ... я буду землевладельцем, но уже не помещиком и не барином" (П., III, 163).

Общественную ценность своих героев Тургенев проверял и в сценах идеологического спора, но главное - в интимно-личных эпизодах. Практическую, гражданскую, хозяйственную деятельность своих героев, дворян-просветителей, Лаврецкого и Литвинова например, он лишь обобщенно характеризует, не развертывает ее в пластически нарисованных картинах. "Толстого в первую очередь интересуют закономерности нравственного просветления человека, - писала Е. М. Ефимова в статье "Поиски путей положительной практической деятельности в романах И. С. Тургенева и Л. Н. Толстого". - Высшая нравственная истина открывается не сразу, путь к ней лежит через ряд этапов духовного восхождения. Утверждение как бы на очередной ступеньке духовной лестницы начинается с того, что человек, выдвинув определенные постулаты своей жизни, проверяет их практикой; в результате этой проверки выясняются ложные начала тех представлений, которые, казались истинными. Происходит нравственный кризис. В итоге напряженной критической переоценки окружающей действительности и самого себя человек, удерживая рациональное зерно пройденного этапа, подымается к следующему, высшему. Таким образом, нравственное самоусовершенствование - диалектический процесс, обязательно включающий в себя момент социальной практики; поэтому одним из основных средств типизации положительного героя-помещика у Толстого является показ его в конкретных социальных взаимоотношениях с крестьянами"1.

1 (Третий межвузовский тургеневский сборник, с. 101)

7

Личная жизнь Тургенева сложилась драматически: он "ютился на краешке чужого гнезда". После разрыва с О. А. Тургеневой писатель - в Куртавнеле, имении Виардо; на первых порах он чувствует себя "дома", ему "никуда не хочется - на душе тихо и светло", и даже здоровье "весьма удовлетворительно". В письме от 18 сентября 1856 г. он разъясняет В. П. Боткину: "...мы читаем, очень много музицируем, играем комедии - и дни проходят чудесно" (П., III, 15). Однако сгущаются тучи, нарастают жалобы на "цыганскую жизнь". "...И не свить мне, видно, гнезда нигде и никогда", - признается он Дружинину 5 декабря 1856 г. (П., III, 51). О своем парижском существовании он так пишет Толстому 8 декабря: "...я в этом чужом воздухе - разлагаюсь, как мерзлая рыба при оттепели. Я уж слишком стар, чтобы не иметь гнезда, чтобы не сидеть дома. Весной я непременно вернусь в Россию, хотя вместе с отъездом отсюда - я должен буду проститься с последней мечтой о так называемом счастье - или, говоря яснее - с мечтой о веселости, происходящей от чувства удовлетворения в жизненном устройстве" (П., III, 55). С каждым месяцем и годом все более и более сгущаются тени, и признания Тургенева в письмах к друзьям из России становятся все более мрачными: "...я не могу только сочувствовать красоте жизни - жить самому мне уже нельзя, - пишет он Анненкову из Рима 31 октября 1857 г. - Темный покров упал на меня и обвил меня; не стряхнуть мне его с плеч долой" (П., III, 161). Тон отчаяния звучит в письме к И. Ф. Миницкому от 6 марта 1857 г.: "...есть положения гораздо худшие - когда не скука - а тоска и страх пустого и бесцельного будущего гложут человека; когда старость уже стучится в дверь - а стоишь один как перст и кругом все мертво и голо" (П., III, 105). "Полно сидеть на краюшке чужого гнезда", - убеждает он самого себя в письме к Некрасову от 12 августа 1857 г. (П., III, 145). Свою тоску по "правильному счастью и правильной жизни" он выражает Толстому в письме от 27 марта 1858 г. Ему "тяжело и грустно", он раскрывает душу и говорит о безрадостном ощущении: "...жизнь прошла - и в то же время Вы чувствуете, что она не начиналась, - и впереди у Вас неопределенность молодости со всей бесплодной пустотой старости" (П., III, 211). Июльское письмо 1859 г. к Е. Е. Ламберт - взволнованная исповедь, поражающая своей искренностью и безнадежностью. "Кругом меня правильная семейная жизнь ... для чего я тут, и зачем, уже отходя прочь от всего мне дорогого, - зачем обращать взоры назад?.. Впрочем, тревоги во мне нет: говорят: человек несколько раз умирает перед своей смертью... Я знаю, что во мне умерло; для чего же стоять и глядеть на закрытый гроб? Не чувство во мне умерло; нет... но возможность его осуществления" (П., III, 321). Невольно вспоминается лирический герой из "Поездки в Полесье": "Не оглядывайся назад, не вспоминай, не стремись туда, где светло, где смеется молодость, где надежда венчается цветами весны, где голубка-радость бьет лазурными крылами, где любовь, как роса на заре, сияет слезами восторга; не смотри туда, где блаженство, и вера, и сила - там не наше место" (VII, 61).

В письме к М. А. Маркович от 10 июля 1859 г. из Куртавнеля Тургенев жалуется на свое безрадостное, холодное, ненужное существование: кругом Тихая поэтическая обстановка, он глядит в окно, и ветер веет ему в лицо, а на сердце "едва ли не старческая грусть", и разумом он убеждает себя: "Нет счастья вне семьи - вне родины; каждый сиди на своем гнезде и пускай корни в родную землю... Что лепиться к краешку чужого гнезда?" (П., III, 320).

Личная драма обостряет тоску Тургенева по Родине. Живя во Франции, Тургенев постоянно мечтает о "правильном счастье, о правильной жизни" и связывает их с плодотворной Деятельностью на родной земле. 25 октября 1856 г. он писал Боткину: "...а мне все-таки моя Русь дороже всего на свете - особенно за границей я это чувствую" (П., III, 24). "Все русское мне теперь вдвойне дорого, - признавался он Дружинину в письме от 30 октября того же года, - привет от добрых друзей, подобных Вам - настоящий подарок" (П., III, 28). Вынужденное пребывание во Франции духовно обращает Тургенева к России, обостряет в нем сознание своей неразрывности с ней: "...все, что я вижу и слышу, - как-то теснее и ближе прижимает меня к России, все родное становится мне вдвойне дорого - и если б не особенные, от меня уж точно не зависящие обстоятельства - я бы теперь же вернулся домой", - писал он С. Т. Аксакову 1 ноября 1856 г. (П., III, 31).

Тургенев зорко следит за проявлениями общественной жизни в России. В том же письме он спрашивает: "Что делается в Москве? Мы здесь чуяли веяние ноной жизни, начавшейся на родине - и радовались душевно; скажите слово о ней". Тургенев имеет в виду ряд мероприятий Александра II после скончания Крымской войны, возвращение сосланных декабристов и облегчение участи петрашевцев, ослабление цензуры. Он с жадностью читает русские журналы и дорожит сведениями из России, перепиской с друзьями и знакомыми.

В этот период раздумий над новым романом, "Дворянским гнездом", Тургенев с особой остротой переживает специфику русского национального характера, погружается в стихию русской жизни, болезненно переносит вынужденную разлуку с родиной. К Островскому он относится как к писателю, который глубже других ушел в родную почву и постиг тайну русского человека. 7 ноября 1856 г, Тургенев пишет Островскому: "Здесь, на чужой земле, мне все русское еще более близко и дорого; а ни в одном из наших писателей русский дух не веет с такой силой, не играет так, как в Вас. Подарите нас всех и меня в особенности "Мининым" - а мы Вам поклонимся все в пояс" (П., III, 38 - 39).

В январе 1857 г. Толстой выехал за/ границу. В первый же день своего приезда в Париж он поспешил увидеться с Тургеневым и Некрасовым. "Они оба блуждают в каком-то мраке, грустят, жалуются на жизнь - празднствуют и тяготятся, как кажется, каждый своими ретроспективными отношениями", - писал Толстой Боткину 10 февраля (60, 158). Не случайно Толстой сближает Тургенева и Некрасова по настроению и жизненной судьбе. Сам Тургенев пишет Некрасову: "Мне жалко, что о себе ты даешь известия плохие; скверные наши годы, скверное наше положение (во многом, как ты знаешь, сходное)" (П., III, 209). Сходство Тургенев видел, вероятно, в неустроенности личной жизни и в отношениях своих с Полиной Виардо и Некрасова - с А. Я. Панаевой. Родина для Тургенева и была тем субстанциальным "вечным", "непреходящим" содержанием, которое должно его и поглотить и спасти, утолить боль и скорбь личного чувства. В том же письме он заверяет друга: "...я в конце мая в Петербурге; никакие силы не удержат здесь долее...

"Полно, перестань; 
Ты заплатил безумству дань", -

цитирует он отрывок из LII строфы седьмой главы "Евгения Онегина".

Толстой полон чувства сострадания к Тургеневу. 24 марта 1857 г. он писал Д. Колбасину: "Тургенев точно болен и физически и морально и на него смотреть и тяжело и грустно" (60, 166). О Тургеневе он писал Боткину в мартовском письме: "Он жалок ужасно. Страдает морально так, как может только страдать человек с его воображением" (60, 167). "Никогда не думал, что он способен так сильно любить", - заметил он в письме к А. А. Толстой от 11 апреля того же года.

Парижские ежедневные встречи Толстого и Тургенева в феврале и марте 1857 г. исполнены взаимных тяготений и непреодолимых отталкиваний. Отношения по-прежнему оставались противоречивыми и сложными. Тургенев принимал дружеское участие в судьбе Толстого, боролся за его духовную свободу, за всеобъемлющее обращение его к художественному творчеству, старался уберечь его от опасности дворянского дилетантизма. Толстой в свою очередь тянулся к Тургеневу, желал найти в нем друга, с которым можно было бы делиться результатами своего духовного развития, сокровенными мыслями и чувствами. Не случайно Толстой помнил моменты согласия с Тургеневым. "В 1902 году Толстой вспоминал, как в бытность свою в Париже они с Тургеневым, возвращаясь из театра, беседовали о форме и содержании художественных произведений. Толстой высказал мысль, что "каждый большой художник должен создавать и свои формы" и что "если содержание художественных произведений может быть бесконечно разнообразным, то также и их форма". Тургенев, по словам Толстого, совершенно согласился с ним в этом вопросе. Друзья стали вспоминать лучшие произведения русской литературы, такие, как "Герой нашего времени", "Мертвые души", "Записки охотника", "Детство", и пришли к единодушному заключению, что во всех этих произведениях "форма совершенно оригинальна"1. Именно поэтому нельзя согласиться с утверждением Д. С. Гутмана: "Но именно неотвратимое стремление могучей самобытной личности в процессе бурного интеллектуального и нравственного самоопределения преодолеть невольное ощущение своей духовной и творческой близости к Тургеневу - первотолчок к расхождению, усугублявшемуся столкновениями полярных мировоззрений..."2. Такие индивидуалистические тенденции совершенно чужды были Толстому.

1 (Гольденвейзер А. Б. Вблизи Толстого, т. I, с. 33 (запись от 25 июля 1902 г.))

2 (Гутман Д. С. Тургенев о "Войне и мире", с. 52)

Тургенев и Толстой в момент парижского свидания делали взаимные попытки сблизиться, но скоро поняли, что дружба "в руссовском смысле" для них невозможна. Тургенев скоро с этим примирился. Но Толстой сохранил глубокую неудовлетворенность своими отношениями с Тургеневым, осуждал его за холодность, за неспособность к дружеской любви.

Дневниковые записи Толстого парижского периода отражают все колебания и оттенки его отношений с Тургеневым: "Сидел с Тургеневым часа три приятно", "С Тургеневым ходил, тяжел и скучен" (47, 115). Перед отъездом из Парижа Толстой признался в дневнике: "Я его очень люблю. Он сделал и делает из меня другого человека" (47, 122). История встреч в Париже завершается таким дневниковым признанием: "...зашел Тургенев, как будто виноватый; что делать, я уважаю, ценю, пожалуй, люблю его, но симпатии к нему нету, и это взаимно" (47, 119). Антагонизм натур и воззрений раздражал Толстого, и он решил: "Довольно я отдал дань его заслугам и забегал со всех сторон, чтобы сойтись с ним, невозможно" (47, 118).

Несовместимость с Толстым Тургенев еще острее пережил в момент парижского свидания. "С Толстым я все-таки не могу сойтись окончательно: слишком мы врозь глядим", - сказал он в письме Колбасину 20 марта 1857 г. (П., III, 108). "Нет! - писал Тургенев Анненкову 9 марта того же года из Парижа. - Несмотря на все мои старанья, сердечно сблизиться с Толстым я не могу. Он слишком иначе построен, чем я. Все, что я люблю, он не любит - и наоборот. Мне с ним неловко - и ему также, вероятно, со мною. В нем нет, с одной стороны, спокойствия - ас другой, нет кипения молодости - и выходит - que je ne sais pas ou le prendre. Но из него выйдет человек замечательный - и я первый буду любоваться и рукоплескать - издали" (П., III, ПО). Он называет Толстого "странным человеком" в апрельском письме к Анненкову из Парижа: "Смесь поэта, кальвиниста, фанатика, барича - что-то напоминающее Руссо, но честнее Руссо - высоконравственное и в то же время несимпатическое существо" (П., III, 117). Но при всех колебаниях в личных отношениях с Толстым, при всем психологическом контрасте, Тургенев не сомневался в необыкновенной силе Толстого-художника, в самобытности его таланта: "...Это, говоря по совести, единственная надежда нашей литературы", - сказал он Боткину в письме от 17 февраля 1857 г. (П., III, 91). Тургенев продолжал внимательно следить за идейно-художественным развитием Толстого и радовался его постепенному высвобождению из плена ложных теорий. "Толстой здесь, - писал он в февральском письме Я. П. Полонскому. - В нем произошла перемена к лучшему, весьма значительная. Этот человек пойдет далеко и оставит за собою глубокий след" (П., III, 95). "Толстой здесь, - сообщает Тургенев в февральском письме М. Н. Лонгинову. - Я вижусь с ним ежедневно - и нахожу, что он изменился к лучшему во многом. Он работает прилежно - и должно думать, что из него выйдет большой человек" (П., III, 97).

8

Тургенев выдвигал принцип духовной свободы как необходимую предпосылку объективного и правдивого воспроизведения действительности в искусстве. Духовную свободу он понимал как сознательный отказ от поучения, от заранее принятого решения, как чуткость к жизненной правде. Имея в виду свой намечавшийся роман "Два поколения", он писал Анненкову 14 марта 1853 г.: "В романе моем я старался как можно проще и вернее изобразить, что видел и испытал сам - не заботясь о том, какое поучение можно будет извлечь из этого" (П., II, 138). Приветствуя комедию Островского "Не в свои сани не садись" как чрезвычайно умную, Тургенев в том же письме к Анненкову говорит, что и здесь отразилось "направление", т. е. увлечение почвенническими идеями.

Писатель не должен быть рабом предвзятого одностороннего взгляда на жизнь, какой-то мертвой, искусственно сложившейся системы, потому что догматизм препятствует выполнению основной задачи беспристрастного изучения явлений и процессов общественной истории. Чтобы понять и раскрыть сущностные силы и тенденции действительной жизни, необходимо обладать глубиной и остротой взгляда, чувством критического отношения к социальной действительности, внутренней свободой от предвзятых мнений, подлинной духовной свободой.

Чуткость к жизненным процессам и явлениям, считал Тургенев, позволит писателю расширить границы собственной мысли и личности и стать выразителем ведущей тенденции общественного развития. Учитывая собственный опыт, Тургенев настойчиво призывал писателей проверять истинность своих убеждений в практике исторического движения. Чуткий к действительной жизни, он умел правдиво передавать ее существенные проявления, сдерживать свои симпатии и антипатии. Так, в "Литературных и житейских воспоминаниях" мы находим следующее ценное признание Тургенева: "Я - коренной, неисправимый западник, и нисколько этого не скрывал и не скрываю; однако я, несмотря на это, с особенным удовольствием вывел в лице Паншина (в "Дворянском гнезде") все комические и пошлые стороны западничества; я заставил славянофила Лаврецкого "разбить его на всех пунктах". Почему я это сделал - я, считающий славянофильское учение ложным и бесплодным? Потому, что в данном случае таким именно образом, по моим понятиям, сложилась жизнь, а я прежде всего хотел, быть искренним и правдивым". Доказывая свою любимую мысль о том, "что точно и сильно воспроизвести истину, реальность жизни - есть высочайшее счастие для литератора, даже если эта истина не совпадает с его собственными симпатиями", Тургенев ссылается и на пример из романа "Отцы и дети": "Рисуя фигуру Базарова, я исключил из круга его симпатий все художественное, я придал ему резкость и бесцеременность тона - не из нелепого желания оскорбить молодое поколение (И!), а просто вследствие наблюдений над моим знакомцем, доктором Д. и подобными ему лицами. "Это жизнь так складывалась", - опять говорил мне опыт - может быть, ошибочный, но, повторяю, добросовестный..." (XIV, 100).

Внутренняя духовная свобода позволила Тургеневу в романах пластически ощутимо раскрыть диалектику русской жизни 40 - 70-х годов, передать "самый образ и давление времени". Он воспитывал в себе духовную содержательность, неуловимо преследовал власть одностороннего увлечения с целью изобразить "живую правду людской физиономии". Он ценил в себе качества объективного художника и свободу от духовного порабощения. 22 февраля 1875 г. он пишет М. А. Милютиной: "...я преимущественно реалист - и более всего интересуюсь живою правдою людской физиономии; ко всему сверхъестественному отношусь равнодушно, ни в какие абсолюты и системы не верю, люблю больше всего свободу и, сколько могу судить, доступен поэзии. Все человеческое мне дорого. Славянофильство чуждо - так же как и всякая ортодоксия" (П., XI, 31 - 32).

По Тургеневу, знание и образованность помогают художнику преодолевать узость "теории" и тем самым глубже и правдивее раскрыть объективные процессы действительной жизни. Приступая к созданию произведения, необходимо освободиться от всего субъективно произвольного и почувствовать в себе "ту светлость, ту силу, без которых не скажешь ни одного прочного слова..." (П., II, 71).

Тургенев знал, что для художественного воспроизведения действительности недостаточно одного таланта, необходимы знание и свобода от предвзятых и ложных теорий. В статье "По поводу "Отцов и детей" он писал: "Нужно постоянное общение с средою, которую берешься воспроизводить, нужна правдивость, правдивость неумолимая в отношении к собственным ощущениям; нужна свобода, полная свобода воззрений и понятий, и, наконец, нужна образованность, нужно знание!" "Учение - не только свет, по народной пословице, оно также и свобода. Ничто так не освобождает человека, как знание, и нигде так свобода не нужна, как в деле художества, поэзии: недаром даже на казенном языке художества зовутся "вольными", свободными. Может ли человек "схватывать", "уловлять" то, что его окружает, если он связан внутри себя? Пушкин это глубоко чувствовал; недаром в своем бессмертном сонете, в этом сонете, который каждый начинающий писатель должен вытвердить наизусть и помнить, как заповедь, он сказал:

...дорогою свободной 
Иди, куда влечет тебя свободный ум..."

(XIV, 107). Свое вполне сознательное, часто критическое отношение к "системам" Тургенев ставил в прямую связь с пушкинскими принципами творчества, свободного от предвзятого подхода к действительности. Объективно воспроизведенную действительность в произведениях Пушкина, изнутри освещенную чувством и сознанием, Тургенев считал неразрывно связанной с его внутренней духовной свободой. Недаром в речи о Пушкине 1880 г. Тургенев вспомнил, что Мериме сравнивал Пушкина с древними греками по равномерности формы и содержания, образа и предмета, т. е. по силе художественного изображения, а также по отсутствию всяких толкований и моральных выводов.

Наблюдая за развитием многих талантливых писателей, Тургенев пришел к выводу, что приверженность к кругу фальшивых идей лишь снижала эстетический уровень их произведений. Так, общий недостаток писателей из славянофильского лагеря состоит в том, что "ни один из них не сумел снять с себя - хоть на мгновенье - своих окрашенных очков", "не создал никогда ничего живого", "несмотря на их несомненные дарованья" (XIV, 107). Ложной идее, мертвой доктрине они подчинили все богатство конкретной жизни, "создали себе идею о русском человеке и подгоняют всю русскую жизнь под эту идею..." "Я ненавижу славянофилов, - сказал Иван Сергеевич в беседе с А. Луканиной, - они всех губили, кто приходил с ними в соприкосновение, и Кохановскую, и Гоголя... Я их ненавижу за то, что они в сущности вовсе не русские люди, а немцы больше самих немцев... во-первых, они систематики, а систематичность чужда русскому человеку..."

С первых же дней знакомства с Толстым Тургенев боролся за правильное развитие его таланта, за свободное и всестороннее развитие его творческой личности и боялся власти над ним односторонних увлечений. Приветствуя "Юность", он желает ему "здоровья, деятельности - свободы, свободы духовной" (П., III, 43). "...Если он сам не искалечит своего таланта, он уйдет очень далеко из вида ото всех нас" (П., II, 328).

Напряженный процесс внутренней жизни Толстого, связанный с постоянной переоценкой ценностей, Тургенев понимал как эгоистическое погружение в себя. Он надеялся, что Толстой, отдав дань скептической рефлексии, успокоится, и тогда "из него выйдет великий (без преувеличения) писатель и отличный человек", - писал он М. Н. Толстой 25 декабря 1856 г. (П., III, 65). "Когда это молодое вино перебродит, выйдет напиток, достойный богов", - заметил он А. В. Дружинину в письме от 5 декабря 1856 г. Словом, процесс внутренних духовных исканий Толстого не ясен Тургеневу, и он упрощает этот процесс как эгоистическую рефлексию. Жадно ловит он черты нового гармонического состояния в Толстом, надеется, что "вино в нем перебродит", что в нем "происходит перемена". Тургенев искренне радуется каждый раз, когда замечает, что младший его современник "утихает, светлеет", становится свободным от собственных предубеждений. "Глядеть налево так же приятно, как направо - ничего клином не сошлось - везде "перспективы"... стоит только глаза раскрыть. Дай бог, чтоб Ваш кругозор с каждым днем расширялся! Системами дорожат только те, которым вся правда в руки не дается, которые хотят ее за хвост поймать; система - точно хвост правды, но правда как ящерица: оставит хвост в руке - а сама убежит: она знает, что у ней в скором времени другой вырастет" (П., III, 75). Так убеждал Тургенев Толстого в январском письме 1857 г. из Парижа не дорожить системами, преодолевать узость, видимо, религиозно-нравственных воззрений и предубеждений. Он призывает Толстого разрастаться в ширину, "как Вы до сих пор в глубину росли", и выражает надежду, что "мы со временем будем сидеть под Вашей тенью - да похваливать ее красоту и прохладу" (П., III, 77). В письме к Боткину и Дружинину от 23 марта 1857 г. Тургенев опять выражает надежду, что Толстой справится с внутренними бурями и сомнениями во всем и придет в гармоническое состояние, в то сосредоточенное, мудрое состояние, без которого невозможно творчество: "Толстой начинает приучаться к терпимости и спокойствию; перебродит это вино - и сделается напитком, достойным богов" (П., III, 115).

Однако надежды Тургенева на благодатные перемены в Толстом не оправдались. Отношения между ними в последующие годы резко изменились к худшему. Антагонизм воззрений и несовместимость натур оказались непреодолимыми. После своего посещения Тургенева в Спасском в августе 1858 г. Толстой 4 сентября записал в дневнике: "Ездил к Тургеневу... Тяжел невыносимо". У Тургенева также появился холодный, равнодушный тон в отзывах о Толстом. Не было уже прежних забот о его духовном воспитании, тревог за развитие его таланта. 12 апреля он писал Боткину: "Я с Толстым покончил все свои счеты: как человек он для меня более не существует. Дай бог ему и его таланту всего хорошего - но мне, сказавши ему: здравствуйте - неотразимо хочется сказать: прощайте - и без свиданья. Мы созданы противуположными полюсами. Если я ем суп и он мне нравится, я уже по одному этому наверное знаю, что Толстому он противен - et vice versa" (П., III, 293). 9 октября 1859 г. Тургенев писал Фету: "С Толстым мы беседовали мирно и расстались дружелюбно. Кажется, недоразумений между нами быть не может - потому что мы друг друга понимаем ясно - и понимаем, что тесно сойтись нам невозможно. Мы из разной глины слеплены" (П., III, 350). Письмо написано в связи со свиданием в Спасском 3 октября 1859 г. Прежние бурные столкновения сменились холодным дружелюбием, граничащим с равнодушием и безразличием. Однако Тургенев сильно ошибся, предположив, что недоразумения между ними невозможны.

Ссора между Тургеневым и Толстым, происшедшая 27 мая 1861 г. в имении Фета Степановке, развела писателей на целых 17 лет. Ссора не была случайной: она явилась следствием многолетних идейных разногласий и нравственно-психологических отталкиваний. В воспоминаниях Фета мы читаем: "Утром, в наше обыкновенное время, т. е. в 8 часов, гости вошли в столовую, в которой жена моя занимала верхний конец стола за самоваром, а я, в ожидании кофея, поместился на другом конце. Тургенев сел по правую руку хозяйки, а Толстой по левую.

Зная важность, которую в это время Тургенев придавал воспитанию своей дочери, жена моя спросила его, доволен ли он своей английской гувернанткой. Тургенев стал изливаться в похвалах гувернантке и, между прочим, рассказал, что гувернантка с английской пунктуальностью просила Тургенева определить сумму, которою дочь его может располагать для благотворительных целей.

- Теперь, - сказал Тургенев, - англичанка требует, чтобы моя дочь забирала на руки худую одежду бедняков и, собственноручно вычинив оную, возвращала по принадлежности.

- И это вы считаете хорошим? - спросил Толстой.

- Конечно; это сближает благотворительницу с насущною нуждой.

- А я считаю, что разряженная девушка, держащая на коленях грязные и зловонные лохмотья, играет неискреннюю, театральную сцену.

- Я Вас прошу этого не говорить! - воскликнул Тургенев с раздувающимися ноздрями.

- Отчего же мне не говорить того, в чем я убежден, - отвечал Толстой.

Не успел я крикнуть Тургеневу: "перестаньте!", как, бледный от злобы, он сказал:

- Так я вас заставлю молчать оскорблением.

С этими словами он вскочил из-за стола и, схватившись руками за голову, взволнованно зашагал в другую комнату. Через секунду он вернулся к нам и сказал, обращаясь к жене моей:

- Ради бога извините мой безобразный поступок, в котором я глубоко раскаиваюсь"1.

1 (Фет А. А. Мои воспоминания. Часть первая, с. 370 - 371)

"Так я вас заставлю молчать оскорблением", - сказал Тургенев Толстому. "Так передает Фет, - пишет Н. Н. Гусев. - В действительности же, как это сказано в письме Толстого к Тургеневу от 8 октября 1861 г., Тургенев произнес другие слова. Он сказал: "А если вы будете так говорить, я вам дам в рожу"1.

1 (Гусев Н. Н. Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии с 1855 по 1869 г., с. 439)

После этого и Толстой, и Тургенев сейчас же уехали - Тургенев к себе в Спасское (около семидесяти верст от Степановки), а Толстой в Новоселки к зятю Фета И. П. Борисову (около 55 верст от Степановки).

В извинительном письме к Толстому Тургенев свое "безумное" слово объясняет "раздражением, вызванным крайним и постоянным антагонизмом воззрений" и противоположностью натур. В момент ссоры Тургенев подводит итоги своим прежним отношениям с Толстым в письме к Анненкову от 7 июня 1861 г.: "Я чувствовал, что он меня ненавидел, и не понимал, почему он нет-нет и возвратится ко мне. Я должен был, по- прежнему, держаться в отдалении, попробовал сойтись - и чуть было не сошелся с ним на барьере. И я его не любил никогда, - к чему же было давным-давно не понять все это?" (П., IV, 255).

Тургенев явно упрощает свое сложное и противоречивое отношение к Толстому, сводя его к "нелюбви". Несомненно одно: в период ссоры прежние тревожные заботы Тургенева о Толстом сменились равнодушием и стремлением держаться в отдалении, при встрече сказать: "Прощайте". Толстой по-прежнему тянулся к Тургеневу и настойчиво искал с ним внутренних духовных контактов, горел страстным желанием договориться о "главном" и объединиться с ним в любовной дружбе. Это хорошо понял Боткин, который в своем письме к Фету от 9 июля 1861 г. писал: "Сцена, бывшая у него (Тургенева) с Толстым, произвела на меня тяжелое впечатление. Но, знаешь ли, я думаю, что в сущности у Толстого страстно любящая душа, и он хотел бы любить Тургенева со всею горячностью, но, к несчастию, его порывчатое чувство встречает одно кроткое, добродушное равнодушие. С этим он никак не мог примириться".

Конкретный повод к ссоре между Тургеневым и Толстым - спор о формах воспитания дочери Тургенева и о благотворительной деятельности. Склонный к суровой и трезвой правде, уже тогда тяготевший к беспощадному анализу, Толстой в словах Тургенева увидел лишь ту либеральную "фразу", которую он и ранее замечал в нем. Он увидел лишь фальшь и неискренность в сцене барской благотворительности, когда "разряженная девушка", держащая на коленях "грязные лохмотья" бедняков, занимается их починкой. Тургенев же, тогда уже стоявший от народа в более значительной дистанции, чем Толстой, восхвалял систему английской благотворительности и потому не замечал театральности, искусственности нарисованной им картины.

Ссора развела писателей почти на семнадцать лет, но затем, за пять лет до смерти Тургенева, Толстой, принявший тогда философию непротивления злу насилием, обратился к своему собрату по перу с письмом, прося простить, забыть и принять дружбу: "...пожалуйста, совсем до конца простите мне все, чем я был виноват перед вами"; "Я помню, что вам я обязан своей литературной известностью, и помню, что вы любили и мое писание и меня"; "Искренно, если вы можете простить меня, предлагаю вам всю ту дружбу, на которую я способен. В наши года одно только благо - любовные отношения с людьми. И я буду очень рад, если между нами они установятся" (62, 406 - 407).

На призыв Толстого Тургенев горячо откликнулся. В майском письме 1878 г. он писал, обрадованный и тронутый: "С величайшей охотой готов возобновить нашу прежнюю дружбу и крепко жму протянутую мне Вами руку. Вы совершенно правы, не предполагая во мне враждебных чувств к Вам: если они и были, то давным-давно исчезли - и осталось одно воспоминание о Вас как о человеке, к которому я был искренне привязан - и о писателе, первые шаги которого мне пришлось приветствовать раньше других, каждое новое произведение которого всегда возбуждало во мне живейший интерес. Душевно радуюсь прекращению возникших между нами недоразумений" (П., XII, 323). В этом же письме Тургенев выражал намерение летом попасть в Орловскую губернию и повидаться с Толстым1. В Ясной Поляне он провел два дня - 8 и 9 августа. На обратном пути в Москву 1 сентября Тургенев опять приехал в Ясную Поляну, пробыл три дня, поразил всех красноречием и добродушием.

1 (См.: Дневники С. А. Толстой, 1860 - 1881. М, 1928, ч. I, с. 47 - 48; Толстой С. Л. Очерки былого. М., 1949, с. 317 - 333; Сухотина-Толстая Т. Л. Друзья и гости Ясной Поляны. М., 1923, с. 7 - 28)

Между Тургеневым и Толстым прекратились недоразумения, возобновились встречи, но антагонизм воззрений остался.

Эти различия во взглядах мешали непринужденному обмену мнениями, чувствовалась настороженность в выборе тем для разговора. "Тургенев, - писал Толстой Фету 5 сентября, - на обратном пути был у нас... Он все такой же, и мы знаем ту степень сближения, которая между нами возможна" (62, 441). "Встреча Тургенева с отцом, - писала в своих воспоминаниях Т. Л. Сухотина-Толстая, - была сердечна и радостна. Между отцом и Тургеневым возобновились самые дружеские и даже нежные отношения, но ни о чем серьезном они не говорили, как будто стараясь касаться только тех предметов, на которых не могло произойти между ними разногласий"1.

1 (Сухотина-Толстая Т. Л. Друзья и гости Ясной Поляны, с. 12)

Толстой по-прежнему считал Тургенева внешне блестящим, но духовно холодным человеком, по-прежнему находил в нем "притворство простоты". В кругу Толстого красноречие Тургенева казалось риторическим и преднамеренным. Толстой писал Страхову 5 сентября: "Тургенев был опять и был так же мил и блестящ, но, пожалуйста, между нами, немножко как фонтан из привозной воды. Все боишься, что скоро выйдет, и кончено" (62, 439). "Тургенев, - писала С. А. Толстая, - всех нас прельстил своим красноречием и картинностью изложения самых простых и вместе возвышенных предметов. Так он описал статую "Христос" Антокольского, точно все видели его, а потом рассказал о своей любимой собаке Пегас с одинаковым мастерством"1.

1 (Дневники С. А. Толстой, 1860 - 1881 гг., ч. I, с. 47)

Восторженно приветствуя Толстого-художника, Тургенев не мог принять религиозно-нравственное учение своего великого современника. Об "Исповеди" он писал Григоровичу: "Прочел ее с великим интересом; вещь замечательная по искренности, правдивости и силе убежденья. Но построена она вся на неверных посылках - ив конце концов приводит к самому мрачному отрицанию всякой живой, человеческой жизни... Это тоже своего рода нигилизм" (П., XIII, 2, 89). Мораль аскетического отречения представлялась Тургеневу мрачной и бесплодной, как и "люцернская морально-политическая проповедь" Молодого Толстого.

История сближения и расхождения Тургенева и Толстого имеет принципиальное значение, поскольку она выражает антагонизм воззрений писателей при имеющихся точках духцвного соприкосновения.

9

И после ссоры и разрыва на 17 лет Тургенев по-прежнему живо интересовался художественными достижениями Толстого, главой нового периода русской литературы после Гоголя, "единственной надежды нашей осиротевшей литературы" (П., IX, 110).

С жадным и сосредоточенным вниманием Тургенев знакомился с выходящими тогда в шестидесятые годы отдельными частями романа Толстого "Война и мир" и реагировал на прочитанное поистине драматически: с одной стороны, он искренно восхищался картинами быта и нравов русской жизни, а с другой - раздражался по поводу философии истории в романе: "Толстой и бесит и тешит - настоящий человек, хоть и сумасброд" (П., VIII, 13), - признается Тургенев в письме к И. П. Борисову от 14 апреля 1869 г., ожидая пятый том "Войны и мира". Тому же адресату немного позже он писал: "Читаю теперь пятую часть "Войны и мира" - и попеременно то сержусь, то восхищаюсь" (П., VIII, 41). "Войну и мир" перечитываю с той же смесью противоположных чувств", - говорит он тому же И. П. Борисову в письме от 18 июня 1869 г. (П., VIII, 52).

Но в этом двойственном отношении к роману постоянно побеждает искреннее глубокое восхищение подлинно художественными сценами, в которых Толстой "касается земли и, как Антей, снова получает все свои силы" (П., VIII, 122). Отрицая "психологическую возню" как "мономанию" Толстого, Тургенев таким признанием завершает февральское письмо 1868 г. к Борисову: "Но со всем тем - в этом романе столько красот первоклассных, такая жизненность, и правда, и свежесть - что нельзя не сознаться, что с появлением "Войны и мира" - Толстой стал на первое место между всеми нашими современными писателями" (П., VII, 76). "Очень радуюсь известию о скором выходе V-го тома "Войны и мира", - пишет он Борисову в феврале 1869 года; - при всех своих слабостях и чудачествах, при всем даже своем вранье, Толстой - настоящий гигант между остальной литературной братьей - и производит на меня впечатление слона в зверинце: нескладно, и даже нелепо - но огромно - и как умно! Дай бог написать ему еще двадцать томов!" (П., VII, 302). Пропагандируя лучшие достижения русской литературы на Западе, Тургенев обратил внимание английского критика Вильяма Рольстона на роман Толстого "Война и мир" в апрельском письме 1868 г.: "...наряду с длиннотами и шероховатостями, там есть красоты первой величины - и это, конечно, самая интересная книга, которая появилась за долгое время" (П., VII, 37).

Тургенев высоко ставит могучий самобытный поэтический талант Толстого и отрицает в нем мыслителя-философа. Он сетует на то, что Толстой лишился духовной свободы и подчинился ложной системе идей, которая находит свое выражение и в образах романа. Так, прочитав VI том романа, он пишет Борисову: "Конечно, есть вещи первоклассные; но, не говоря уже о детской философии, мне неприятно было видеть отражение системы даже на образах, рисуемых Толстым" (П., VIII, 200). В особенности Тургенева раздражали "хорошие женщины" Толстого, будто бы несущие в себе печать тенденции. Они самозабвенно отдаются своему призванию рождения, кормления и воспитания детей и равнодушны к общественной сфере - такая патриархальная консервативность не удовлетворяла Тургенева, либерала, европейца.

Отражение "системы" Тургенев видит и на образах положительных героев, при всей своей противоречивости обращенных к исканию нравственной истины: "и почему порядочные люди у него какие-то чурбаны - с малой толикой юродства?" В этом же письме Тургенев выражает опасение за судьбу таланта Толстого, оказавшегося в плену доморощенных "славянофильских" представлений: "Боюсь я, как бы славянофильство, к которому он, кажется, попал в руки, не испортило его прекрасный и поэтический талант, лишив его свободы воззрений... Художник, который лишается способности видеть белое и черное - и направо, и налево, - тот уже стоит на краю гибели". Тургенев искренне волновался, когда воображал, что Толстой лишен свободы воззрений и потому духовной перспективы: "Отсутствие свободного воззрения, настоящей художнической свободы производит тягостное впечатление в таком великом таланте" (П., VIII, 41). Подлинную свободу воззрений Тургенев видел в европейской образованности, чему подтверждением является роман "Дым".

В каждом письме-отзыве на ту или иную часть романа происходит как бы расщепление Толстого на художника и мыслителя. Философские рассуждения и комментарии Толстого так и остались для Тургенева, как и для многих его современников, ненужным "привеском", уродством, нарушающим красоту и единство художественных картин и образов. Тургеневу не удалось понять, что художественная форма познания и философско-теоретическая в романе взаимодействовали, углубляли, обогащали и обосновывали друг друга: с одной стороны, Толстой стремился к логическому изложению той истины, которая открывалась ему в художественных ее постижениях, а с другой - отдавался той философской мысли, которая, несомненно, способствовала формированию определенной концепции мира и человека.

Толстой приходит в романе к единому, целостному мировоззрению, к универсальному учению о мире и человеке, к построению не только художественной, но философской картины мира - все это осталось за пределами понимания современников и самого проницательного из них - Тургенева. В этом непонимании и сказался идейный антагонизм писателей.

С европейских, западнических и либеральных "высот" философия Толстого показалась Тургеневу "детской", "доморощенной", "славянофильской". "Г-на Толстого "Войну и мир" я прочел, - сообщает он А. М. Жемчужникову в июне 1869 г., - есть вещи гениальные, есть возмутительные. В своем поклонении бессознательному невежеству... он скоро дойдет до апофеоза Ивана Яковлевича, московского юродивого..." (П., VIII,43). "Четвертый том Толстого получил, но не успел еще прочесть, - пишет он И. П. Борисову 8 апреля-1868 года, - по отзывам журналов боюсь, что он вдался в философию - и, как это тогда с ним водится, закусил удила и понес бить и лягать зря" (П., VII, 117). Прочитав четвертый том, Тургенев пишет П. В. Анненкову в апреле того же года: "Много там прекрасного, но и уродства не оберешься! Беда, коли автодидакт, да еще во вкусе Толстого, возьмется философствовать: непременно оседлает какую-нибудь палочку, придумает какую-нибудь систему, которая, по-видимому, все разрешает очень просто, как, например, исторический фатализм, да и пошел писать!" (П., VII, 122).

Тургенев не принял в романе "Война и мир" философию исторического фатализма и не заметил сильной преобладающей стороны в мировоззренческой позиции Толстого - мысли о том, что народ является движущей силой истории и что в ней осуществляются объективно необходимые закономерности. Толстой ведь опровергал официальную историческую науку, считающую историю результатом единоличной деятельности. Историческое событие для него есть равнодействующая бесчисленных отдельных действий и воль, дающих общий итог. Взаимодействие решительно всех стремлений и поступков, т. е. поведение масс - всех людей, определяет движение человечества, его судьбы1.

1 (О философии истории в "Войне и мире" см.: Скафтымов А. Н. Образ Кутузова и философия истории в романе Толстого "Война и мир". - Русская литература, 1959, № 2; Купреянова Е. Н. Эстетика Толстого. М. - Л., Наука, 1966, Асмус В. Ф. Философия истории в романе "Война и мир". - Яснополянский сборник. Тула, Приокск. кн. изд-во, 1976; Сабуров А. А. Роман Л. Н. Толстого "Война и мир". Проблематика и поэтика. Изд-во МГУ, 1959)

Мысль об осуществлении в истории некоей объективной целесообразности средствами частных целей, которые в общем сложении дают непредвиденный результат, - эта мысль, составляющая пафос романа-эпопеи, не была замечена Тургеневым.

Восприятие философско-исторических глав "Войны и мира", которыми открывается третий (в первоначальной редакции - четвертый) том романа и завершается (занимая всю заключительную часть) эпопея в целом, характеризует Тургенева как бескомпромиссного противника прежде всего нравственной философии Толстого, его упований на "провидение", воля которого осуществляется в историческом процессе. Это раздражение помешало Тургеневу понять историко-философскую концепцию Толстого в целом, в ее ведущих положительных идеях. Страстный ценитель романа, Тургенев вместе с тем исторические воззрения Толстого считает невежественными представлениями "недоучки". В философских рассуждениях Толстого он видит "уродничание гениального человека" (П., VIII, 52) и запросто отождествляет их со взглядами С. С. Урусова, М. П. Погодина и других публицистов славянофильского толка. Так, И. П. Борисову он пишет в ноябре 1869 г.: "С нетерпением ожидаю 6-го тома "Войны и мира" - авось автор успел немного разуруситься - и вместо мутного философствования даст нам попить чистой ключевой воды своего великого таланта!" (П., VII, 128). Тургенев имеет в виду С. С. Урусова, друга Л. Н. Толстого еще со времени севастопольской кампании, публициста-славянофила, который сочувственно ссылался на исторические главы "Войны и мира" в своей книге "Обзор кампаний 1812 и 1813 годов" (М., 1868). "Однако, - как замечает Я. С. Лурье, - ссылка эта не означала идентичности воззрений обоих авторов. В противоположность Толстому Урусов признавал важнейшую рель личности в истории и военных действиях. Вовсе не отрицал он, в частности, военного гения Наполеона..."1. В своей статье "Образ Кутузова и философия истории в романе Л. Толстого" А. П. Скафтымов, ставя вопрос об источниках философско-исторических взглядов Толстого, с полным основанием доказал полную независимость Толстого от М. Погодина, С. Урусова, С. Юрьева и др.2. Удивительно, что некоторые наши ученые, игнорируя достижения литературной науки, заявляют, что Толстой является в своем романе простым проводником урусовских и вообще славянофильских идей. Так, Д. С. Гутман пишет: "Идеи каратаевщины, славословия бессознательного роевого начала, которые проповедовались друзьями Толстого С. С. Урусовым и М. П. Погодиным, вошли в плоть последних частей романа, определив во многом и самое содержание их". Д. С. Гутман в отрицании Тургеневым историко-философских воззрений Толстого видит выражение некоей мудрости: "Еще в 60-е годы Тургенев, благодаря художественной зоркости и самому пристальному вниманию к творческому развитию Толстого, сумел проникновенно различить в нем величие художника и ограниченность нравственнофилософского проповедника". "С первых глав он лучше многих понял художественное величие романа, но не мог принять и решительно осудил ту морализаторскую дидактику - "нравственно-политическую люцернскую проповедь", которая заметна и в начале и в особенности в финальных частях романа". "Но Тургенев был одним из очень немногих современников, понявших, что толстовская философия - совсем не главное в романе, и, воюя с ней, он ни на миг не забывал художественного величия "Войны и мира"3. "Но подход к историческим воззрениям Толстого как заведомо неправильным и устаревшим, своеобразный извинительный тон при изложении этих воззрений, к сожалению, присущ и многим современным работам о "Войне и мире" и Толстом-историке" (Я. С. Лурье). "О философской концепции "Войны и мира" принято говорить скороговоркой, как о каком-то досадном "довеске" к гениальному художественному произведению, и объяснять этот "довесок" пресловутым противоречием между художественным методом и мировоззрением писателя" (Е. Н. Купреянова).

1 (Лурье Я. С. "Дифференциал истории" в "Воине и мире" - Русская литература, 1978, № 3, с. 55)

2 (См: Русская литература, 1959, № 2, с. 79 - 80)

3 (Гутман Д. С. Тургенев о "Войне и мире", с. 69, 56, 57, 73)

Высокомерное отношение Тургенева к Толстому как "самоучке", который вздумал философствовать и поучать мир, со всей определенностью сказалось в письме к И. П. Борисову от 12 августа 1870 г.: "Если мы встретимся с Урусовым - то мы, вероятно, как водится, поспорим - и, как водится, каждый останется при своем мнении. Во всяком случае, нельзя так легко разрешать вечный, более чем трехтысячелетний спор между необходимостью и свободной волей - и уничтожение (как это делает Толстой) одной из спорящих сторон - не разрешение задачи: оно показывает только неустойчивость и незрелость мысли, сопряжение с детским нетерпением и самомнением недоучки" (П., VIII, 184). Речь идет здесь о сложнейшей с древних времен философской проблеме - абсолютно ли свободно каждое движение человека или абсолютно необходимо? Тургенев не заметил, что Толстой склоняется именно к диалектическому решению проблемы свободы и необходимости. В конкретно-чувственном мире, по Толстому, действует закон причинности: "мы никогда не придем к представлению полной свободы, то есть к отсутствию причины". Всякое действие человека зависит от его организации, от его характера и действующих на него мотивов. Человек подчинен законам природы, т. е. законам необходимости, "ибо существо, не принимающее на себя влияний внешнего мира, находящееся вне времени и не зависящее от причин, уже не есть человек" (12, 334). Однако, будучи строгим и последовательным детерминистом, Толстой совсем не отрицал свободы воли человека, чего не заметил Тургенев. Всеобщий закон необходимости, по Толстому не лишает человека сознания своей свободы: "без этого предоставления свободы он (человек) не только не понимал бы жизни, он не мог бы жить ни одного мгновения". "Представить себе человека, не имеющего свободы, нельзя иначе, как лишенным жизни" (12,325,335), - писал Толстой в эпилоге романа. Свобода для него есть непререкаемый факт жизни и непререкаемый факт самосознания.

Толстой не только размышлял, но и решал по-своему вопрос о том, как соединить и примирить действующую в мире необходимость с внутренней нравственной свободой человеческой личности1.

1 (См.: Курляндская Г. Б. О "диалектике души" и свободе воли в "Войне и мире". - Русская литература, 1979, № 2)

Философская глубина романа оказалась закрытой для Тургенева, и он увидел в нем лишь "детское нетерпение и самомнение недоучки". К философии истории он отнесся как к ненужному и досадному привеску и выражал уверенность в письме к Фету от 16 августа 1871 г., что сам Толстой в будущем иронически отнесется к своим построениям и концепциям: "Если к такому таланту да присоединится еще образованный и успокоенный, т. е. умудрённый, ум - чего нельзя ожидать от него! Я твердо верю, что еще доживем до того мгновенья, когда он первый будет добродушно хохотать над философской чепухой, которую он напустил в виде вони в свой поистине великий роман!" (П., IX, 125 - 126). Все философские рассуждения Толстого в романе для Тургенева лишь - резонерство, о чем он со всей определенностью сказал в ноябрьском письме 1871 г. к Фету: "Философия, которую он ненавидит, оригинальным образом отмстила ему: она его самого заразила - и наш враг резонерства стал резонерствовать напропалую! Авось это все с него теперь соскочило - и остался только чистый и могучий художник!" (П, IX, 170). Так, до конца Тургенев и не понял, что величие Толстого в том, что он является философствующим художником, что система художественных образов и философские построения в виде отступлений существуют в романе неразрывно, что философские рассуждения писателя в эпилоге имеют непосредственное отношение к предваряющим их художественным изображениям.

В отрицательном отношении Тургенева к философской мысли Толстого сказалась мировоззренческая позиция западника, стоящего на страже "европейской образованности", защиты прав разума, противника "роевой бессознательной деятельности". В романе Толстого он увидел лишь прославление антирационализма: "Весь его последний роман построен на этой вражде к уму, знанию и сознанию..." (П., VIII, 270), - писал он И. П. Борисову 12 августа 1870 г.

Постепенно Тургенев стал понимать, что "историческая сторона" в романе Толстого - далеко не "кукольная комедия" и не "шарлатанство" и "не битье тонкими мелочами по глазам". По мере лет все более и более он постигал эпопейный характер "Войны и мира". Он ощутил в этом произведении неумирающие мотивы национальной жизни, раскрытие русского народного характера, верность историческому факту и внутренней исторической правде. Тургенев так писал об этом редактору газеты "Ее XIX-e Sieclе" Э. Абу 20 января 1880 г.: "...и те французские читатели, кого не оттолкнут некоторые длинноты и странность некоторых суждений, будут вправе сказать себе, что "Война и мир" дала им более непосредственное и верное представление о характере и темпераменте русского народа и русской жизни вообще, чем если бы они прочитали сотни сочинений по этнографии и истории" (XV, 188). Необходимо обратить внимание на следующее принципиальное суждение Тургенева об исторических лицах, изображенных в романе: "Здесь есть целые главы, в которых никогда не придется ничего менять; здесь есть исторические лица (как Кутузов, Растопчин и другие), черты которых установлены навеки; это - непреходящее" (там же). Чтобы представить эволюцию тургеневского отношения к роману, напомним суждение писателя, выраженное им в июньском письме 1866 г. к А. А. Фету: роман Толстого "плох потому, что автор ничего не изучил, ничего не знает и под именем Кутузова и Багратиона выводит нам каких-то, рабски списанных, современных генеральчиков" (П., VI, 86). Речь идет о начале романа, печатавшегося под названием "Тысяча восемьсот пятый год".

Конечно, до конца Тургенев остался противником философии истории Толстого, так же как и его религиозно-нравственной философии. Тем не менее во времени совершилось углубление в роман, и Тургенев понял, что в исторически конкретных событиях Толстому удалось подметить то непреходящее субстанциальное начало, которое составляет сущность русского национального характера, русской национальной жизни.

В предисловии к очерку А. Бадена "Роман графа Толстого" Тургенев писал: "Вдохновенная и простая поэзия, великая любовь к правде, сочетающаяся с тончайшей чуткостью ко всякой лжи или пустословию, поразительная сила психологического анализа, а также тонкое чувство природы, непревзойденный дар создавать типы, нечто очень живое и в то же время возвышенное - вот чем определяется этот прекрасный талант, который, оставаясь сугубо русским, уже обрел в Европе поклонников, число которых будет неизменно возрастать" (XV, 122).

В отзывах Тургенева о толстовском романе сказалось и полное расхождение по вопросу о принципах художественного изображения человека. Борясь за простоту и ясность, а также естественные пропорции в изображении человека в его связях с миром, Тургенев выступал решительным противником так называемой психологической детализации. В статье о комедии А. Островского "Бедная невеста" Тургенев, внутренне опираясь на идейно-художественные достижения Пушкина, говорит о той ложной манере, которая состоит "в подробном до крайности и утомительном воспроизведении всех частностей и мелочей каждого отдельного характера, в каком- то ложно тонком психологическом анализе" и которая приводит к раздроблению характеров. Такую "мелочную разработку характера" Тургенев признает "художественно неистинной", потому что типичность несовместима с психологическим расчленением внутреннего мира, ведущим к нарушению чувства целого (V, 390, 391).

Тургенев ценил присущую Толстому поразительную мощь психологического анализа, текучесть, подвижность, динамичность его рисунка, но вместе с тем отрицательно относился к "бесконечному" разложению чувства в произведениях Толстого, в особенности в романе "Война и мир". Он писал П. В. Анненкову в феврале 1868 г.: "И насчет так называемой "психологии" Толстого можно многое сказать: настоящего развития нет ни в одном характере... а есть старая замашка передавать колебания, вибрации одного и того же чувства, положения, то что он столь беспощадно вкладывает в уста и в сознание каждого из своих героев: люблю, мол, я, а в сущности ненавижу и т. д. и т. д." (VII, 64 - 65). В том же письме это сосредоточенное внимание к себе расценивается как рефлексия "лишнего человека": "Уж как приелось и надоели эти тонкие рефлексии, и размышления, и наблюдения за собственными чувствами!"

Форму непосредственного изображения психического процесса Тургенев расценивал как "психологическую возню". И. П. Борисову он пишет 27 февраля 1868 г.: "И настоящего развития характеров нет - все они подвигаются вперед прыжками - а зато есть бездна этой старой психологической возни (что, мол, я думаю? что обо мне думают? люблю ли я или терпеть не могу? и т. д.), - которая составляет положительно мономанию Толстого" (П., VII, 76). Тургеневу казалось, что благодаря детальному разложению чувства и вообще душевного потока на его составные части Толстой не дает настоящего развития характеров.

Свою неудовлетворенность "микроскопическим" анализом души Тургенев выражает и в письме к Я. П. Полонскому 6 марта 1868 г.: в романе он находит "капризно-однообразную возню в одних и тех же ощущениях" (П., VII, 87). Толстой, как мы знаем, обратился к той форме психологического анализа, которая известна под названием "диалектики души". Чернышевский определил оригинальность Толстого как способность передавать "таинственнейшие движения психической жизни": "Особенность графа Толстого состоят в том, что он не ограничивается изображением результатов психического процесса: его интересует самый процесс, - и едва уловимые явления этой внутренней жизни, сменяющиеся одно другим с чрезвычайною быстротою и неистощимым разнообразием" (III, 426). Тургенев выразил отрицательное отношение к толстовскому способу изображения "духовности" человека. Процесс зарождения чувства и мысли представлялся Тургеневу таинственной лабораторией, закрытой для любого писателя. Свои заветные убеждения в неразложимости душевного процесса, протекающего скрыто именно на первых стадиях его развития, Тургенев выразил в связи с интимными переживаниями Лизы и Лаврецкого. "Лаврецкий отдавался весь увлекавшей его волне - и радовался, но слово не выразит того, что происходило в чистой душе девушки: оно было тайной для нее самой. Никто не знает, никто не видел и не увидит никогда, как призванное к жизни и расцветанию, наливается и зреет зерно в лоне земли" (VII, 234). Это сравнение отвлеченного понятия с зерном, наливающимся и зреющим в лове земли, раскрывает тургеневское понимание процесса зарождающегося чувства как неподвластного внешнему наблюдению.

По глубокому убеждению Тургенева, нельзя обозначить точным словом то, что само по себе неуловимо, непостижимо благодаря богатству оттенков и сложности внутреннего противоречивого единства. Именно поэтому Тургенев отказался от микроскопического анализа смутных, нерасчлененных потоков внутренней эмоциональной жизни человека, а преимущественно изображал созревшие и вполне осознанные чувства средствами внутреннего монолога. Для выявления подсознательных сфер он не пользовался внутренними монологами1.

1 (См.: Курляндская Г. Б. Художественный метод Тургенева-романиста, с. 237 и др.)

Чтобы понять сложнейшие и противоречивые отношения Тургенева и Толстого, необходимо учесть этико-философские позиции писателей, которые имели для них определяющее значение.

10

Как говорилось выше, Толстой восторженно принимал христианскую идею добра не только в кавказский период, но и в первые годы общения с деятелями "Современника". Но вторая половина 50-х годов характеризуется быстро нарастающим сомнением в абсолютном нравственном смысле жизни. Первые приступы сомнения он пережил в Париже в теснейших общениях с Тургеневым. В дневниковой записи от 7 марта 1857 г. сказано: "Вчера ночью мучило меня вдруг пришедшее сомненье во всем. И теперь хотя оно не мучит меня, оно сидит во мне. Зачем? и что я такое? Не раз уж мне казалось, что я решаю эти вопросы; но нет, я их не закрепил жизнью" (47, 118). Накануне отъезда из Парижа, 27 марта, это сомнение "во всем" сменяется радостным утверждением жизни: "Все выскочило, залило любовью и радостью. В первый раз после долгого времени искренно опять благодарил Бога за то, что живу" (47, 122).

Но в этих колебаниях между верой и безверием все чаще и чаще побеждало сомнение в существовании бога и в бессмертии души. 16 августа 1857 г. он записал в дневнике: "Все кажется вздор. Идеал недостижим, уж я погубил себя. Работа, маленькая репутация, деньги. К чему? Материальное наслаждение тоже к чему? Скоро ночь вечная. Мне все кажется, что я скоро умру" (47, 152). Это наиболее сложная запись, которая до сих пор нуждается в расшифровке. И. В. Чуприна полагает: "Все более ясно сознаваемая неосуществимость христианского идеала приводит к кризису и крушению прежнего направления"1. Вряд ли можно считать надвигающийся кризис результатом осознания неосуществимости идеала добра и любви. Последующие дневниковые записи Толстого свидетельствуют о том, что его буквально терзают сомнения в абсолютное религиозном смысле жизни. 21 октября он пишет: "Все мне скучно, ничто не противно, даже сам себе ничего, но ко всему холоден. Ничего не желаю, а готов тянуть, сколько могу, нерадостную лямку жизни. Только зачем, не знаю". Ему странно "то, что мы живем, зачем - сами не знаем, что любим добро и ни над чем не написано, то добро, то худо" (47, 160).

1 (Чуприна И. В. Нравственно-философские искания Л. Толстого в 60-е и 70-е годы. Изд-во Саратовского ун-та, 1974, с. 63)

Из этих дневниковых записей видно, что жизнь представлялась Толстому путаницей, которую не распутаешь и не поймешь, что добро и что зло. Критерий добра и зла утрачен в душе, потрясенной сомнениями. Жизнь становится "лямкой", ненужной, тяжелой, становится непонятной, абсурдной. И потому в результате таких восприятий собственного существования в нем иссякает источник жизни - любовь и самоотвержение.

Жизнь - бессмысленна, если она завершается уничтожением человека. "Скоро ночь вечная". Нет силы быть добрым, потому что сушит мысль о ничтожестве всего, неизбежном уничтожении. Если жизнь лишена абсолютного смысла, то и христианский идеал добра лишается прочного обоснования. Он убедился, "что одна возможность счастия есть добро, а добрым быть нет силы", потому что и добро относительно и преходяще, если нет бессмертия и нет бога. Поэтому нельзя согласиться с Чуприной, которая объясняет приступы нравственного кризиса Толстого "противоречием христианского идеала и реальной жизни, реального поведения людей"1. Дело не в этом противоречии, оно всегда было, есть и будет, пока существует жизнь на земле, по мысли Толстого. Идеал для него - это та вершина нравственного совершенства, к которой стремится человечество в бесконечном своем развитии.

Тени сомнений сгущались с каждым годом. Безрадостное умонастроение Толстого с особой искренней силой выражалось в письмах к А. А. Толстой. Возникает мысль, что жизнь бессмысленна, сушит сердце и делает его холодным и непроницаемым для чувства любви, хотя он в этот период первого кризиса и готов "тянуть лямку жизни". Еще нет мысли о самоубийстве. Он страдает больше оттого, что не способен к любви. "Как ни смотришь на себя - все мечтательный эгоист, который и не может быть ничем другим, - объясняет он А. А. Толстой 24 марта 1858 г. - Где ее взять - любви и самопожертвования, когда нет в душе ничего, кроме себялюбия и гордости? Как ни подделывайся под самоотвержение, все та же холодность и расчет на дне" (60, 257). В дневниковой записи от 15 сентября 1858 г. мы читаем: "Я страшно постарел, устал жить в это лето. Часто с ужасом случается мне спрашивать себя: что я люблю? Ничего. Положительно ничего" (48, 17). 9 мая 1859 г. запись: "Сердце мое так молчит нынешний год на все. Даже грусти нет. Одна потребность работать и забывать - что? Забывать, что живу" (48, 21). 3 мая 1859 г. Он пишет А. А. Толстой: "Мне так грустно теперь в деревне. Такой холод и сухость в душе, что страшно. Жить незачем. Вчера мне пришли эти мысли с такой силой, что я стал спрашивать себя хорошенько: кому я делаю добро? Кого люблю? - Никого. И грусти даже, и слез над самим собой нет. И раскаянье холодное...", "но сердце молчит, а нарочно делать добро - стыдно" (60, 294). Весна 1859 г. омрачена сомнениями, и потому сердце его "сохнет, деревенеет, сжимается", и он томится в бездействии. Тому же адресату он сообщает 11 мая: "Сердце, кажется, высохло, и я примирился с мыслью носить костяшку в левой стороне, и ничего" (60, 297).

Весна 1859 г. отмечена настроением тоски, сухости, черствости и равнодушия. Только с А. А. Толстой он находил духовные контакты и в письмах к ней выход своему наболевшему чувству. В письме от 3 мая он говорит о религии: "...без нее мое сердце сохнет с каждым годом..." (60, 294). Только религиозное объяснение жизни могло удовлетворить и успокоить Толстого. Сомнение перерастает в полное неверие, лишающее писателя сердечности и чувства жизни.

Смерть брата, Николая Николаевича, Толстой пережил драматически. А. А. Толстой он писал о брате: "За несколько минут перед смертью он задремал и вдруг очнулся и с ужасом прошептал: "да что ж это такое?" - Это он ее увидел - это поглощение себя в ничто" (60, 357). Если человеческое существование завершается полнейшим уничтожением, то это существование и вся жизнь вообще становится нелепостью, абсурдом: "А как хорошенько подумать, что она (смерть) все-таки конец всего, так и хуже жизни ничего нет. Для чего хлопотать, стараться, коли от того, что было Н. Н. Толстой, для него ничего не осталось" (60, 357); "К чему все, когда завтра начнутся муки смерти со всею мерзостью подлости, лжи, самообманыванья, и кончатся ничтожеством, нулем для себя".

В связи со смертью брата опыт 32-летней жизни привел Толстого к самому мрачному отрицанию смысла жизни: "...положение, в которое нас поставил кто-то, есть самый ужасный обман и злодеяние, для которого мы бы не нашли слов (мы либералы), ежели бы человек поставил другого человека в это положенье" (60,358). Жизнь расценивается им "как самое пошлое, отвратительное и ложное состояние". "Все дичь и обман", - пишет он там же.

Если нет бога и бессмертия, по Толстому, то жизнь бессмысленна и ничтожна. В дневниковой записи от 31 октября 1860 г. мы читаем: "Умер в мученьях мальчик 13 лет от чахотки. За что? Единственное объяснение дает вера в возмездие в будущей жизни. Ежели ее нет, то нет и справедливости, и не нужно справедливости, и потребность справедливости есть суеверие" (48, 30).

Справедливость, по Толстому, требует существования бога: "Справедливость составляет существенную потребность человека к человеку. То же отношение человек ищет в своем отношении к миру. Без будущей жизни его нет". В той же дневниковой записи от 12 ноября 1860 г. Толстой выражает мысль о том, что человек в богатстве своей духовности противостоит той природе, неизменным законом которой является целесообразность: "Природа далеко переступила свою цель, давши человеку потребность поэзии и любви, ежели один закон ее целесообразность" (48, 31). Все это напоминает тургеневское противопоставление человека бездушной природе, глухонемой слепорожденной силе, человека, который "смутно понимает свое значение, чувствует, что он сродни чему-то высшему, вечному" (IX, 121).

Толстому требовалась вера лишь в бесконечное, абсолютное, которое могло бы придать значение и конечному. Лишь существование бога могло осветить то добро, которое для человека и является единственным счастьем. Он писал А. А. Толстой: "...одна возможность счастия есть добро, а добрым быть нет силы", потому что одолевают муки сомнения и неверия. В этом же смысле он писал тому же адресату: "...жизнь у меня делает религию, а не религия жизнь" (60, 294). То есть, практика добра требует трансцендентного обоснования. От жизни он шел к религии. Практика добра только в том смысле вдохновляет и обновляет человека, когда она соотнесена с бесконечным, когда она сама является проявлением непреходящего содержания.

Сомнение же в религиозном смысле жизни лишает Толстого равновесия и способности к добру. Космический пессимизм, который так владел Тургеневым, был не чужд и Толстому. Мир пуст, и бога нет в нем - эта мысль постоянно точила Тургенева и приходила к Толстому в моменты скепсиса. Но у Тургенева философский пессимизм сосуществовал с прославлением жизни, красоты и поэзии чувства. Трезво-скептические суждения в произведениях Тургенева постоянно побеждались романтикой души, ощущением жизни как величайшего чуда и бессмертной гармонии. Картины скорбного раздумья и отрицания сменялись песнью торжествующей любви и наивного, непосредственного доверия, призывами смиренно склонить головы перед "Неведомым". Толстой же не знал подобной раздвоенности, нуждался в синтезе мысли и чувства, теории и практики. Ему требовался радикальный выход из состояния кризиса прежде всего средствами рационального решения поставленной проблемы. И чаще всего к решению онтологического вопроса он шел через практику добра. От жизни - к религии.

Еще в 1859 г. в момент все усиливающегося духовного кризиса Толстой решительно отказался от литературной работы. Он считает для себя унизительным "писать повести очень милые и приятные для чтения". Он может отдаваться творческой деятельности, лишь чувствуя себя проповедником, учителем, лишь имея убеждение в несомненном, непреходящем смысле жизни. Но, переживая состояние сомнения во всем и затем в связи со смертью брата отдаваясь безверию и холодному отчаянию, он теряет малейший вкус к жизни. "...Не то, что половина жизни оторвана, но вся энергия жизни с ним похоронена", - разъясняет он в письме к А. А. Толстой от 17 октября 1860 г. (60, 356). Дневниковая запись от 13 октября выражает то же настроение моральной депрессии в связи с сомнениями в абсолютном религиозном смысле жизни: "Скоро месяц, что Николенька умер. Страшно оторвало меня от жизни это событие. Опять вопрос: зачем? Уж недалеко до отправления туда. Куда? Никуда" (48, 29 - 30). Но даже в эти минуты трагического разъединения с человечеством Толстой не может проститься с христианской идеей жертвенного служения другим. В той же дневниковой записи сказано: "Во время самих похорон пришла мне мысль написать материалистическое евангелие, жизнь Христа матерьялиста".

Из состояния кризиса, когда чистые родники жизни закрылись перед ним, Толстой постепенно выходит через практику добра. Только школьная деятельность еще привязывает Толстого к жизни и помогает ему побеждать полнейший нравственный упадок: "Совершенно искренно могу оказать, что это (занятие школами) теперь один интерес, который привязывает меня к жизни" (60, 362).

В те же годы, вторую половину 50-х годов, и Тургенев переживал острый кризис, вызванный, правда, не философскими исканиями, а интимно-личной драмой, о которой мы говорили выше. 3 апреля 1857 г. он писал Анненкову: "...я переживаю - или, может быть, доживаю нравственный и физический кризис, из которого выйду либо разбитый вдребезги, либо... обновленный! Нет, куда нам до обновления - а подпертый, вот как подпирается бревнами завалившийся сарай" (П., III, 117). Тяжелое нравственно-психологическое состояние сопровождается и острым физическим недомоганием. В письме к Анненкову тогда же он писал: "...возвращение моей болезни меня убило.: я мертвый человек - я это чувствую, - от меня несет трупом" (П., III, 123). "О себе говорить не стану: обанкрутился человек - и полно; толковать нечего, - пишет он Боткину. - Я постоянно чувствую себя сором, который забыли вымести - вот тебе моя Stimmung" (П., III, 91). В состоянии душевной депрессии Тургенев лишается творческого вдохновения и приходит к мрачному заключению: "Таланта с особенной физиономией и целостностью - у меня нет, были поэтические струнки - да и они прозвучали и отзвучали, - повторяться не хочется - в отставку!" - писал он Боткину в том же письме. Потеряв надежду на осуществление чувства, он отдается "тоске и страху пустого и бесцельного будущего" (П., III, 105). Но вместе с тем он не теряет надежды возродиться духом.

Постепенно и очень мучительно Тургенев все же выходит из этого состояния полнейшей безнадежности. Именно призвание художника спасает Тургенева, потерявшего надежды на личное счастье, но во всех частых и продолжительных отсутствиях неразрывно связанного с родиной и ее почвой. Он как бы почувствовал нравственную обязанность перед самим собою, обязанность спасти в себе человека, который мог быть только художником. Он борется с эгоистической сосредоточенностью на себе, на своей личности, на своих страданиях и надеется в объективном, субстанциальном, народном найти источник возрождения. Он и находит этот источник в художественном творчестве, которое для него становится подвигом жизни. 27 марта 1859 г. он пишет Е. Е. Ламберт: "Собственно говоря, в нашем ремесле удовольствий довольно мало - да оно так и следует: все, даже артисты, даже богатые, должны жить в поте лица... а у кого лицо не потеет, тем хуже для него: у него сердце либо болит, либо засыхает" (П., III, 281). "Я убедился, - пишет он в том же письме, - что всякий человек должен обращаться сам с собою строго и даже грубо, недоверчиво; трудно укротить зверя в себе". Словом, Тургенев практикой собственной жизни, оправдал презрение к барскому дилетантизму, свои призывы, обращенные к Толстому, быть специалистом.

Таким образом, и Тургенев и Толстой во второй половине 1850-х годов оказались в состоянии кризиса - но по различным причинам: один в результате нравственно-философских разочарований, обостренных под воздействием смерти брата, другой вследствие лично-интимных переживаний. И каждый из них нашел свой особый путь к нравственному оздоровлению, к восстановлению в себе относительного душевного здоровья. Толстого спасает практика бескорыстной общественной деятельности, а Тургенева - нравственная ответственность перед собой как писателем, призванным исполнять долг служения родине. Но при всех различиях и содержания нравственно-психологических состояний, и путей преодоления депрессии и разочарования наши писатели объединяются великим чувством родины и своей органической связи с ней. Это в конечном счете и спасает их духовно.

Тургенева и Толстого объединяет также и отношение к Природе-Космосу как всемирной гармонии.

Что помогало Толстому побеждать сомнения в ценности жизни? Что приводило его к оптимистическому утверждению смысла человеческого существования? На этот вопрос он отвечает сам в письме к А. А. Толстой: "Вы смеетесь над природой и соловьями. Она для меня проводник религии. У каждой души свой путь, и путь неизвестный, и только чувствуемый в глубине ее" (60, 294). В этом отношении показательна весна 1858 г., когда природа буквально вырывала его из начинающегося духовного кризиса, морально возвышала и заражала радостью жизни. 14 апреля он пишет А. А. Толстой: "В природе, в воздухе, во всем надежда, будущность и прелестная будущность"; "Я очень хорошо знаю, что я старая, промерзлая, гнилая и еще под соусом сваренная картофелина, но весна так действует на меня, что иногда застаю себя в полном разгаре мечтаний о том, что я растение, которое распустится вот только теперь вместе с другими и станет просто, спокойно и радостно расти на свете Божьем" (60, 259). Толстой любил раннюю весну как период "переборки" старого и зарождения нового: "Все старое прочь, все условия света, всю лень, весь эгоизм, все пороки, все запутанные, неясные привязанности, все сожаленья, даже раскаянье - нее прочь! Дайте место необыкновенному цветку, который надувает почки..." (60, 259). Философский пессимизм и холодное безверие просто оставляют Толстого, и он со всей силой и непосредственностью приобщается к жизни и ее цветению. 1 мая 1858 г. он пишет восторженное письмо А. А. Толстой: "Пришла весна, как ни вертелась, а пришла. Воочию чудеса совершаются. Каждый день новое чудо. Был сухой сук - друг в листьях. Бог знает откуда-то снизу, из-под земли лезут зеленые штуки - желтые, синие. Какие-то животные, угорелые, из куста в куст летают и зачем-то свистят изо всех сил, и как отлично. Даже в эту минуту под самым окном два соловья валяют. Я делаю опыты и можете представить, что мне удается призывать их подокно сикстами на фортепьяно" (60, 264). Он признается, что "угорел немножко от весны и в одиночестве". "Бывают минуты счастия сильнее этих, но нет полнее, гармоничнее этого счастья.

И ринься бодрый, самовластный 
В сей животворный океан.

Тютчева "Весна", которую я всегда забываю зимой и весной невольно твержу от строчки до строчки".

В письме от 9 апреля 1857 г. Толстой обращался к Тургеневу, потрясенному интимно-личной драмой, пытался повернуть его к природе как истопнику нравственного здоровья. Рассказывая о своем переезде из Парижа в Женеву, он писал: "Вчера вечером, в 8 часов, когда я после поганой железной дороги пересел в дилижанс на открытое место и увидал дорогу, лунную ночь, все эти звуки и духи дорожные, всю мою тоску и болезнь как рукой сняло или, скорее, превратило в эту тихую, трогательную радость..." (60, 169). Он настойчиво просит Тургенева уезжать куда-нибудь, только не по железной дороге, в которой "все нечеловечески машинально и убийственно однообразно". Приехав в Женеву, он нашел на столе в своем номере Евангелие и "ужасно счастлив до слез" и в эту минуту "беспрестанно" думает о своем страдающем друге, желает ему "еще лучшего счастия". Только природа и евангельское слово о добре морально освежают человека и делают его счастливым и радостным, цивилизация же развращает человека и лишает его сердечности. В этом же письме Толстой говорит о Париже: "Я прожил 11/2 месяца в содоме, и у меня на душе уж много наросло грязи, и две девки, и гильотина, и праздность, и пошлость", и он просит Тургенева: "...право, приезжайте в дилижансе...".

Не случайно это письмо оказалось неотправленным: Толстой хорошо понимал свое нравственно-философское расхождение с Тургеневым, различное отношение к природе. Для Толстого природа, вторгаясь в жизнь человека, открывает ему путь к познанию нравственного смысла жизни. Небо Аустерлица выступает для Болконского символом справедливого и доброго начала. Потребовалось тяжелое ранение, чтобы он узнал это высокое и далекое небо, т. е. понял ничтожество своих честолюбивых, в конечном счете, мелких мечтаний о славе, о власти над людьми, ничтожество своего кумира., своего героя Наполеона.

Природа, по Толстому, расширяет внутренний духовный горизонт человека и ставит его в непосредственное отношение с субстанциальным содержанием жизни, поэтому несказанно обогащает и делает счастливым, радостным.

"Я убежден, - писал Толстой в "Путевых записках по Швейцарии", - что в человека вложена бесконечная не только моральная, но даже физическая бесконечная сила, но вместе с тем на эту силу положен ужасный тормоз - любовь к себе, или скорее память о себе, которая производит бессилие. Но как только человек вырвется из этого тормоза, он получает всемогущество..." (5, 196). Угнетающая человека сила - память о себе - снимается природой: своей могучей красотой она пробуждает в нем непосредственное знание нравственной истины и жажду забвения себя за любовью к другим. "А мы себе молчали, нюхали, слушали, дышали. Природа больше всего дает это высшее наслаждение жизни, забвение своей несчастной персоны". Именно поэтому Толстой называет природу "проводником религии", отождествляя поднятие религии и нравственности: "Вы смеетесь над природой и соловьями, а для меня она - проводник религии". Сливаясь с природой, человек теряет чувство личности, избавляясь от "ужасного тормоза любви к себе".

"Самозабвение", по Толстому, "прелестно" (47, 206). Это самозабвение он находит в созерцательных общениях с природой. "Не слышишь, как живешь, нет ни прошедшего, ни будущего, только одно настоящее, как клубок, плавно разматывается и исчезает" (60, 188). 25 июня 1857 г. Толстой записал в дневнике: "Ночь чудо. Чего хочется, страстно желается? не знаю, только не благ мира сего. - И не верить в бессмертие души! - когда чувствуешь в душе такое неизмеримое величие. Взглянул в окно. Черно, разорванно и светло. Хоть умереть" (47, 141). Чувство радости жизни в результате единения с природой принимало у Толстого религиозный характер. "Я молился Богу в комнате перед греческой иконой Богоматери, - записал он 20 апреля 1858 г. - Лампадка горела. Я вышел на балкон, ночь темная, звездная. Звезды, туманные звезды, яркие кучки звезд, блеск, мрак, абрисы мертвых деревьев. Вот Он. Ниц перед Ним и молчи! Все будет вздор" (48, 76).

Таким образом, природа приводит Толстого к признанию религиозного смысла жизни. У Тургенева же было сложное отношение к природе. В его интерпретациях соотнесенности человека с Природой-Космосом оказалась противоречивость философского мировоззрения: борьба пессимистических суждений о человеческом ничтожестве и оптимистического утверждения вселенской гармонии. Тургенев то отдавался настроениям так называемого космического пессимизма, то обращался к признанию ценности жизни. Причем это признание было результатом рассудочных усилий, рациональных решений, но чаще всего это признание бесконечной мировой гармонии, рождающейся из "разъединения и раздробления", было связано с интуитивным постижением красоты как порядка в движении, ритмической плавности как "равновесия здоровья в каждом отдельном существе". Пушкин и Гете, великие учителя Тургенева, несомненно, укрепляли его на путях признания ценности жизни, ее "вечности". Их могучее чувство жизни, связанное с глубоким и мудрым проникновением в тайны Природы, заражало Тургенева, до некоторой степени снимало с него непосильное бремя вечного страха перед неизбежным уничтожением1.

1 (См.: Курляндская Г. Б. О философии природы в произведениях Тургенева. - Вопросы русской литературы. Вып. 2(17). Изд-во Львовского ун-та, 1971, с. 44 - 53)

Образ романтика, живущего порывами к возвышенному идеалу, получает в произведениях Тургенева идейно-эмоциональное утверждение. Живое ощущение своей связи с постоянно осуществляющейся в мире красотой и наполняет тургеневского мечтателя чувством умиления и возвышения. Эти минуты приобщения к той "святыне красоты", которая составляет субстанциальную основу вселенной, изображаются как "чистые наслаждения" Якова Пасынкова, Рудина, Лемма и других персонажей. Благодаря их внутренней нравственной чистоте им открывается мир как высшая гармония, как соединение в чувстве любви всех разъединившихся сил и начал, всех его атомов.

Мир трактуется в духе романтического идеализма 1830-х годов, как величайшая тайна и чудо, как гармония плоти и духа, например в воспоминаниях Алексея Петровича, героя "Переписки", о "благодатных мгновениях" прошлого. В этих воспоминаниях объективная природная реальность, воздействующая на человека, сама выступает озаренной отблеском его душевного огня, составляет с ним, человеком, нерасторжимое единство. Вместе со своими мечтателями Тургенев отдается поэзии природы и чувства, утверждая эстетическую ценность жизни, удивляясь ее красоте.

"Природа ласково и величаво принимала нас в свое лоно. Мы входили, замирая, в какие-то блаженные волны. Кругом вечерняя заря разгоралась внезапным и нежным багрянцем; от заалевшегося неба, от просветленной земли, отовсюду, казалось, веяло огнистым и свежим дыханьем молодости, радостным торжеством какого-то бессмертного счастья; заря пылала; подобно ей, тихо и страстно пылали восторженные наши сердца, и мелкие листья молодых деревьев чутко и смутно дрожали над нами, как будто отвечая внутреннему трепету неясных чувств и ожиданий в нас. Помните вы эту чистоту, эту доброту и доверчивость помыслов, это умиление благородных надежд, это молчание полноты?" (VI, 169).

Тургенев любил изображать это слияние человека с природой в чувстве гармонии, блаженства и счастья, в порыве идеальных устремлений. В мгновения созерцательного постижения красоты мира герои выступали в своем общечеловеческом содержании, которое с восторгом принималось писателем и неизменно утверждалось им. Социально-историческая трактовка в этих случаях подчинялась романтическому пониманию духовной жизни человека.

Жизнь представлялась Толстому в напряженных поисках нравственного идеала, Тургеневу - в романтических порывах к прекрасному. Но Тургенев и Толстой объединялись в главном - в признании зла индивидуалистического сознания и существования, в признании, что трагедия сосредоточенности на себе преодолевается, когда человек начинает ощущать себя частицей бесконечного целого природы. Сопричастность Целому - вот источник счастья и внутренней гармонии, по мысли Тургенева и Толстого.

11

К этической теме Тургенев обратился в самом начале своей литературной деятельности, еще в период 40-х годов. В духе Белинского и Герцена он выступил противником той морали отречения, которую пропагандировали славянофилы. Представляя человеческую личность трагически раздвоенной, ареной борьбы двух противоположных начал - божеского и дьявольского, они полагали нравственную задачу человека в смиренном подавлении личных эгоистических влечений. Тургенев же не мог признать нравственно порочным естественное, эгоистическое начало в человеке и со всей решительностью отстаивал чувство личности. "...Я предпочитаю Прометея, предпочитаю Сатану, тип возмущения и индивидуальности. Какой бы я ни был атом, я сам себе владыка", - заявил Тургенев в одном из писем к Полипе Виардо. Утверждая нравственное достоинство личности, Тургенев не мог принять "это отрицание всего, что составляет достоинство человека перед божественною волею". Отрицая религиозное познание истины, Тургенев хотел постичь ее путем разума: "...я хочу истины, а не спасения; я чаю ее от своего ума, а не от благодати" (П., I, 449). Десятилетия спустя Тургенев вновь признавался, что он "не христианин" и ко всему сверхъестественному относится равнодушно.

Отметив в русском крестьянине сознание своего нравственного достоинства, Тургенев тем разошелся со славянофилами, считавшими отличительной чертой русского народного характера покорность, религиозную созерцательность. В русском народе пробуждалось чувство личности, и в этом Тургенев увидел его внутреннее величие. Калиныч "услуживал без раболепства". Хорь, "казалось, чувствовал свое достоинство, говорил и двигался медленно, изредка посмеивался из-под длинных своих усов". Белинский высоко ценил Тургенева за умение "зайти к народу с такой стороны, с какой до него к нему никто еще не заходил" (X, 346), т. е. за показ народного самосознания. Тургенев перекликался с Белинским, утверждавшим, что России "нужны не проповеди (довольно она слышала их!), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и навозе" (X, 213).

В конце 40-х и 50-х годах Тургенев выступил с обличением внутренней духовной недостаточности дворянской интеллигенции, индивидуалистически настроенной, лишенной чувства родины ("Дневник лишнего человека", "Затишье", "Переписка", "Два приятеля"). Но, критикуя "лишнего человека" за эгоистическую настроенность, Тургенев не имел ничего общего со славянофилами, которые тоже осуждали индивидуалистическое переживание жизни - но с позиции христианской морали самоотвержения.

Так, А. Григорьев осуждал "протест личности против действительности", "как протест, вышедший не из ясного сознания идеала, а из условий, заключавшихся в болезненном развитии самой личности"1. Вражда к действительности трактовалась славянофилами как вытекающая из преувеличенного сознания своего "я", поэтому она осуждалась с точки зрения христианского всепрощения. "Слово вражды, - писал критик, - конечно, не может стать состоянием нормальным, особенно, если пружины ее заключены в безмерно выдавшейся личности"2. Тургенев же осуждал индивидуалистическое отношение к действительности с позиции общественного альтруизма, не отрицая при этом личное эгоистическое начало в человеке. Будучи противником эгоистического себялюбия, он вместе с тем отстаивал деятельное начало самолюбия, что, к примеру, нашло свое отражение в следующем рассуждении Рудина: "Он доказывал, что человек без самолюбия ничтожен, что самолюбие - архимедов рычаг, которым землю с места можно сдвинуть, но что в то же время тот только заслуживает название человека, кто умеет овладеть своим самолюбием, как всадник конем, кто свою личность приносит в жертву общему благу. Себялюбие, - так заключил он, - самоубийство. Себялюбивый человек засыхает, словно одинокое бесплодное дерево; но самолюбие, как деятельное стремление к совершенству, есть источник всего великого... Да! человеку надо надломить упорный эгоизм своей личности, чтобы дать ей право себя высказывать!" (VI, 267).

1 (Москвитянин, 1853, № 1, с. 4)

2 (Григорьев А. П. Полн. собр. соч. и писем/Под ред. В. С. Спиридонова. Пг., 1918, т. I, с. 17)

Принимая естественное, эгоистическое, природное в человеке, Тургенев не имел ничего общего со славянофильским стремлением погасить личное начало как препятствующее задачам религиозного служения. Напротив, Тургенев был уверен в ничтожестве человека без самолюбия, без сознания своего нравственного достоинства. Он выступал противником только исключительного, грубого эгоизма, себялюбия, не освещенного светом социальности, братского сочувствия к человеку. Он призывал овладеть своим самолюбием и быть способным принести свою личность в жертву "общему благу". Высшим проявлением нравственности он считал жертвенный подвиг, готовность человека подчинить стихию эгоистических влечений задачам служения человечеству1.

1 (См.: Курляндская Г. Б. Этическая тема в творчестве И. С. Тургенева. - Уч. зап. Орловского гос. пед. ин-та, т. 17. Межвузовский тургеневский сборник, 1963)

25 мая 1856 г. Тургенев писал С. Т. Аксакову о своем расхождении с его сыном, Константином Сергеевичем, который в "мире видит какое-то всеобщее лекарство, панацею, альфу и омегу русской жизни". "Право личности им, что ни говори, уничтожается - а я за это право сражался до сих пор и буду сражаться до конца" (П., II, 356).

Толстой не принимал и западническую программу Тургенева и славянофильскую концепцию его противников. Но в решении проблемы личности он имел некоторое соприкосновение со славянофилами.

Критики давно заметили, что, по мысли Толстого, социально порочная среда развращает человека, по натуре доброго. Действительно, он писал: "Добро всегда в душе нашей, и душа добра, а зло привитое" (I, 290). И. В. Чуприна полагает, что в вопросе о происхождении зла Толстой не смыкается с догматическим христианством, которое это происхождение усматривало в некоем дьявольском начале, в известной порочности человеческого эгоизма, по Толстому, "неправда" происходит извне, из неблагоустроенной внешней среды1.

1 (Чуприна И. В. Нравственно-философские искания Л. Толстого в 60-е и 70-е годы, с. 43)

Однако следует обратить внимание читателей на то, что Толстой возвращается в русло христианской традиции не только признанием необходимости борьбы с эгоистическими стремлениями человека как лазейкой зла. Самый процесс жизни представлялся писателю как процесс эгоистического обособления индивидуальностей. Именно в романе "Война и мир" Толстой выразил свое глубочайшее убеждение в том, что добро и зло в человеке неразрывно связаны, что они имеют общий корень. Причина неразрывности добра и зла коренится в раздельности человеческих существований и вообще всего живого на земле. Об этом говорится в картине пророческого философского сна Пьера Безухова, когда весь мир предстал в виде живого водяного шара, состоящего из двигающихся и теснящих друг друга капель. "И вдруг Пьеру представился, как живой, давно забытый, кроткий старичок учитель, который в Швейцарии преподавал Пьеру географию. "Постой", - сказал старичок. И он показал Пьеру глобус. Глобус этот был живой, колеблющийся шар, не имеющий размеров. Вся поверхность шара состояла из капель, плотно сжатых между собой. И капли эти все двигались, перемещались и то сливались из нескольких в одну, то из одной разделялись на многие. Каждая капля стремилась разлиться, захватить наибольшее пространство, но другие, стремясь к тому же, сжимали ее, иногда уничтожали, иногда сливались с нею.

- Вот жизнь, - сказал старичок учитель.

"Как это просто и ясно, - подумал Пьер. - Как я мог не знать этого прежде".

- В середине бог, и каждая капля стремится расшириться, чтобы в наибольших размерах отражать его. И растет, и сливается, и уничтожается на поверхности, уходит в глубину и опять всплывает" (12, 158).

Этот сон Пьера проливает свет на этико-философские воззрения Толстого. В середине живого, колеблющегося шара, не имеющего размеров, - бог, как нечто неподвижное, абсолютное, поверхность шара составляют капли-личности, плотно сжатые между собой. Жизнь развивается в двух направлениях центростремительном и центробежном. Во-первых, каждая капля личность стремится к выявлению всех своих возможностей, к расширению себя, к отстаиванию своих прав и притязаний, "разделиться, захватить наибольшее пространство". Во-вторых, каждая капля стремится быть наиболее совершенным выражением центра-бога, "в наибольших размерах отражать его".

Этот сон Пьера становится образным, конкретно-наглядным выражением сложных, противоречивых, диалектических представлений Толстого о жизни, о борьбе в ней противоположных тенденций.

Надличное начало в человеке, как сознание своей абсолютной духовной свободы, ограничено самим характером единичного существования. Личность сама по себе - уже обособленность, раздельность и потому обречена на борьбу с другими за расширение прав своих, за власть над другими. Самим природным положением, в силу своей ограниченности пространством и временем, раздельностью с другими порождаются эгоистические стремления личности. И той же раздельностью объясняются стремления слиться с другими, служить другим, чтобы с большей полнотой отражать бога, составляющего центр всего. Но эти стремления к полному преодолению индивидуализма вряд ли могут реализоваться в условиях земного существования. Снова и снова человек оказывается в плену чувства личности, чувства своей обособленности.

Таким образом, "неправда" объясняется писателем не воздействиями порочной внешней среды, а природой самого человека, его обособленностью от других. Зло порождается теми эгоистическими стремлениями, которые до некоторой степени "законны" благодаря раздельности людей. Эти представления Толстого о происхождении зла не укладываются в рамки просветительской философии.

Но Толстой призывает людей и в их раздельности служить Общему, сливаться с этим Общим внутренними нравственными усилиями. В записной книжке 11 мая 1857 г. сказано: "Бог дал человеку всемогущую душу и заковал ее в тело - усиливать власть души" (47, 206). В апреле 1858 г. он записал: "Святой дух в Евангелии есть бессознательная сила, живущая во всех людях, действующая в каждом противно его стремлениям, но согласно общему добру и правде" (48, 74). Таким образом, субстанция, объединяющая людей, побуждает их к слиянию друг с другом. Нравственную задачу Толстой полагает в преодолении духовного обособления, которое порождается биологическими условиями жизни, в нравственном приближении к тому Общему, в котором сливаются все индивидуальности. Эта внутренняя победа над злом и будет необходимым условием уничтожения до некоторой степени зла во внешнем мире. Разрушительными действиями, насильственными революционными мерами, по убеждению Толстого, нельзя уничтожить того зла, которое коренится в людях, в их природном положении. Необходима нравственная победа над злом, которая и станет внешней социальной победой.

Нравственное и естественное, духовное и плотское выступают в человеке во взаимообусловленности при постоянной внутренней неоднородности и даже антагонистической противоположности. Е. Н. Купреянова так писала об этом: "...уже в пору работы над "Историей моего сознания" духовное начало мыслится Толстым началом альтруистическим, социальным, а телесное - эгоистическим, причем оба начала в равной мере естественны, а потому и необходимы, но отношение между ними есть отношение глубочайшего противоречия". "Духовное начало человека, его "душа" представлялись Толстому субстанцией общественных, альтруистических устремлений личности, всего, что объединяет личность с другими людьми и "всем существующим", преодолевая тем самым пространственную и временную "ограниченность" (по терминологии Станкевича, "отдельность") индивидуального существования. Именно в этом смысле духовное начало, в представлении Толстого, как и Станкевича, является субстанцией, неограниченной и свободной. Телесное же начало, согласно той же логике, в силу своей ограниченности пространством и временем и физической (материальной) зависимости от внешнего мира, выступает субстанцией обособленности индивидуального существования от великого и прекрасного "целого" жизни, питает эгоистические устремления личности, "любовь к себе"1.

1 (Купреянова Е. Н. Эстетика Л. Н. Толстого, с. 88, 89)

Таким образом, Тургенев и Толстой расходились в решении проблемы личности. Противник эгоистического себялюбия, Тургенев отстаивал деятельное начало самолюбия, ту независимость личности, которая органически входила в его западническую программу. Толстой же в самолюбии видел лишь разросшееся чувство личности, которое препятствует любовному, братскому общению человека с человеком. 21 марта 1856 г. Толстой записал в дневнике: "Отчего любовь, находящаяся в душе, не находит удовлетворения при столкновении с человеком, который возбуждает ее. - Самолюбие уничтожает ее. Скромность есть главное условие sine qua non для взаимной любви" (47, 68).

Вера в великую духовную силу человеческой личности, наделенной даром нравственной свободы и одновременно подчиненной законам необходимости, лежит в основе всей творческой деятельности писателя. Она нашла свое выражение и в произведениях 50-х годов - трилогии "Детство", "Отрочество", "Юность", "Севастопольские рассказы". Персонажи из народа - всегда носители самоотвержения, смирения, готовности жертвовать собою ради торжества общего дела. Обостренное чувство личности характеризует персонажей из господского слоя, развращенных паразитическим образом жизни, условиями материального избытка.

Зло жизни Толстой усматривал в самолюбиво разросшемся чувстве личности. Идеальную норму человеческого поведения он полагал в "чистом альтруизме".. В этой связи верно заметила И. В. Чуприна: "Нужно учитывать, кому адресовалась нравственная норма Толстого. Если революционные демократы обращали свои этические теории угнетенным, побуждая их бороться за права человеческой личности, то Толстой выставляет свои суровые требования как противоядие эгоистической распущенности высших классов, отнюдь не лишенных человеческих прав и, наоборот, ими злоупотребляющих. Именно отсюда идет у Толстого призыв к сокращению личных запросов"1.

1 (Чуприна И. В. Нравственно-философские искания Л. Толстого в 60-е и 70-е годы, с. 44)

12

Трезво-скептическая мысль Тургенева постоянно выражалась в его письмах к друзьям. Так, 22 февраля 1875 г. он писал М. А. Милютиной о том, что он преимущественно реалист, интересуется больше всего "правдою людской физиономии", т. е. объективной реальностью, а ко всему сверхъестественному относится равнодушно, т. е. не допускает существование потустороннего мира. Пятилетием раньше Тургенев писал о том же М. В. Авдееву: "Меня исключительно интересует одно: физиономия жизни и правдивая ее передача; а к мистицизму во всех его формах я совершенно равнодушен..." (И., VIII, 172).

Теоретическое отрицание мистицизма Тургенев пронес через всю свою жизнь. Еще в период 40-х годов, эпоху кризиса спекулятивной (умозрительной) философии, в письмах к Полине Виардо он говорил о том, что мир не есть сознательное творение, что "тысячи миров, в изобилии разбросанных по всем отдаленным глубинам пространства, суть не что иное, как бесконечное распространение жизни, той жизни, которая находится везде, проникает всюду, заставляет целый мир растений и насекомых без цели и надобности зарождаться в каждой капле воды". Тургенев приходит к убеждению, что жизнь есть "произведение непреодолимого, невольного, бессознательного движения, которое не может поступать иначе" (П., 1,481). В том же письме к Полине Виардо от 28 июля 1849 г. Тургенев, принимая материалистическое решение основного вопроса философии, тут же снимает "величие" и "святость" жизни: "...она заставляет кровь обращаться в моих жилах без всякого моего участия, и она же заставляет звезды появляться на небе, как прыщи на коже, и это ей одинаково ничего не стоит, и нет ей в том большой заслуги. Эта штука - равнодушная, повелительная, прожорливая, себялюбивая, подавляющая - это жизнь, природа или бог; называйте ее как хотите, но не поклоняйтесь ей... Ибо ...в акте творения заключается не больше славы, чем есть славы в падающем камне, в текущей воде, в переваривающем желудке; все это не может поступать иначе, как следовать Закону своего существования, а это и есть Жизнь" (П., I, 481).

Тургенев призывает не поклоняться Жизни, потому что она - равнодушная, повелительная, прожорливая стихия, лишенная "величия" и "славы". Стихийный материализм Тургенева осложнялся настроениями так называемого космического пессимизма, свидетельствующими о глубокой неудовлетворенности именно материалистическим решением философского вопроса. Отсутствие бога в мире он переживал трагически: его угнетает "пустынность неба", "неразумность" природы, трагизм жизни отдельной человеческой индивидуальности, ужас перед "мировой пустынностью".

Тема человеческого ничтожества в творчестве Тургенева связана с признанием жизни как лишенной абсолютного начала. В природе Тургенев не нашел "души" и потому расценивал ее как слепорожденную силу, жадную, прожорливую, неразумную. Полине Виардо он писал: "...душа есть только в нас и, может быть, немного около нас... это слабое сияние, которое древняя ночь вечно стремится поглотить" (П., I, 458). Он признавался, что не может видеть без волнения, "как ветка, покрытая молодыми зеленеющими листьями, отчетливо вырисовывается на голубом небе", - именно по причине "контраста между этой маленькой живой веточкой, колеблющейся от малейшего дуновения, и этой вечной и пустой беспредельностью, этим небом, которое только благодаря земле сине и лучезарно" (П., I, 460).

Таким образом, настроения космического пессимизма осложняют атеистические заключения Тургенева. Поэтому верно заметил Н. Л. Бродский: "Тургенев не стал материалистом, как Белинский", когда в эпоху кризиса спекулятивной философии он переживал переход от Гегеля к Фейербаху, когда часами беседовал с Белинским, передавая самые свежие, последние выводы философских дискуссий. Философия Гегеля, младогегельянцев, Фейербаха служила предметом их оживленных бесед. "По признанию Тургенева, "огонь" речей Белинского "сообщался" ему, "важность предмета" его увлекала, - писал Н. Л. Бродский. - В философских беседах с Белинским Тургенев проходит путь усвоения реалистического мышления, освобождения от религиозной абстракции и приближения к стихийному материализму, - показательно его критическое отношение к Шеллингу и правому гегельянцу Вердеру, Бруно Бауэру и Максу Штирнеру, признание, что "теоретическая, философская эпоха германской жизни, кажется, кончена", что Фейербах не забыт"1.

1 (Бродский Н. Л Белинский и Тургенев. - В кн.: Белинский - историк и теоретик литературы. М.. - Л., Гослитиздат, 1940, с. 325)

Вместе с тем трагизм восприятия жизни, как лишенной абсолютного непреходящего смысла, отличает Тургенева от Белинского даже в период большой сердечной дружбы, максимальных идейных воздействий, глубоких нравственных связей. Пессимистические настроения Тургенева, выраженные им в письмах к Полине Виардо, не случайны. Так или иначе эти настроения владели писателем на протяжении всей его сознательной жизни и сказались во многих его произведениях. В "Поездке в Полесье", "Призраках", "Довольно", некоторых эпизодах из "Накануне", "Отцах и детях", в стихотворениях в прозе выражалась мысль о трагическом разъединении человека с природой.

Тургеневу были близки переживания индивидуалиста, который чувствует себя не органической частью Целого, а слабым и несчастным отщепенцем с постоянным сознанием своего ничтожества и своей случайности перед лицом "вечной Изиды". Рассказчик, и он же лирический герой, так передает авторскую мысль о бессмысленности, бесцельности жизни: "Неизменный, мрачный бор угрюмо молчит или воет глухо - и при виде его еще глубже и неотразимее проникает в сердце людское сознание нашей ничтожности. Трудно человеку, существу единого дня, вчера рожденному и уже сегодня обреченному смерти, - трудно ему выносить холодный, безучастно устремленный на него взгляд вечной Изиды; не одни дерзостные надежды и мечтанья молодости смиряются и гаснут в нем, охваченные ледяным дыханием стихии; нет - вся душа его никнет и замирает; он чувствует, что последний из его братий может исчезнуть с лица земли - и ни одна игла не дрогнет на этих ветвях; он чувствует свое одиночество, свою слабость, свою случайность - и с торопливым, тайным испугом обращается он к мелким заботам и трудам жизни; ему легче в этом мире, им самим созданном, здесь он дома, здесь он смеет еще верить в свое значенье и в свою силу" (VII, 51 - 52).

Настроения космического пессимизма Тургенева нашли свое предельно четкое выражение в "Довольно". Трагизм жизни усматривается в том, что от бессознательно, но целесообразно действующей природы зависит творческий человек, который "смутно понимает свое значение, чувствует, что он сродни чему-то высшему, вечному - и живет, должен жить в мгновенье и для мгновенья" (IX, 121). Трагизм жизни выражается в неизбежности смерти, окончательного разрушения, в том, что природа, "всеобщая мать", не имеет предпочтений, "спокойно покрывает плесенью божественный лик фидиасовского Юпитера, как и простой голыш..." По заключению Тургенева, "страшно то, что нет ничего страшного, что самая суть жизни мелко неинтересна и нищенски плоска" (IX, 118)1.

1 (См.: Батю то И. А. Тургенев-романист. Л., Наука, 1972, с. 38 и др.)

Эти пессимистические умонастроения были хотя и прочной, постоянной, но слабой стороной мировоззрения Тургенева, в то же время они свидетельствовали о стремлении понять жизнь в ее положительном нравственном значении. Рядом с пессимистическими заключениями в сознании Тургенева всегда существовала уверенность во всемирной вселенской гармонии. В этом случае Природа представлялась в произведениях писателя воплощением могучих нравственных сил и возможностей русского народа, источником поэзии, красоты, творческой силы и счастья. С острым и жадным вниманием наблюдал он душевную цельность романтиков из народной и дворянской среды, живущих единой жизнью с природой, нераздельно сливающихся с ней в порыве нежности и умиления.

Другой, сильной стороной своего мировоззрения Тургенев был обязан тому, что не прошел мимо величайших открытий XIX века в астрономии и физике, когда был сделан вывод о единстве мира, о глубочайшей внутренней взаимосвязанности и взаимозависимости всех явлений материального и духовного мира, когда над рационалистическим "линейным" мышлением XVIII века восторжествовала уверенность в вечности материи и бесконечности движения, рождающего из самого себя все новые жизненные формы. Под воздействием времени, естественнонаучного понятия движения Тургенев вместе с другими своими современниками в какой-то степени, в борьбе с самим собой, преодолевает романтическое представление об исключительном положении человека в мире. Благодаря обращению к идее развития, осмыслению диалектических процессов в организме земном и вселенском Тургенев преодолевает философский пессимизм, метафизическую трактовку сущности жизни как неизменной субстанции - ив этом главное отличие Тургенева от Шопенгауэра.

Мысль о диалектических процессах движения в природной жизни со всей отчетливостью выражена Тургеневым в рецензии на "Записки ружейного охотника Оренбургской губернии" С. Аксакова. Выявляя истинный смысл природы", ее "основное направление", Тургенев писал: "Бесспорно, вся она составляет одно великое, стройное целое - каждая точка в ней соединена со всеми другими, - но стремление ее в то же время идет к тому, чтобы каждая именно точка, каждая отдельная единица в ней существовала исключительно для себя, почитала бы себя средоточием вселенной, обращала бы все окружающее себе в пользу, отрицала бы его независимость, завладела бы им как своим достоянием. Для комара, который сосет вашу кровь, - вы пища, и он так же спокойно и беззазорно пользуется вами, как паук, которому он попался в сети, им самим, как корень, роющийся во тьме, земляною влагой. Обратите в течение нескольких мгновений ваше внимание на муху, свободно перелетающую с вашего носа на кусок сахару, на каплю меда в сердце цветка, - и вы поймете, что я хочу сказать, вы поймете, что она решительно настолько же сама по себе - насколько вы сами по себе. Как из этого разъединения и раздробления, в котором, кажется, все живет только для себя, - как выходит именно та общая, бесконечная гармония, в которой, напротив, все, что существует, - существует для другого, в другом только достигает своего примирения или разрешения - и все жизни сливаются в одну мировую жизнь, - это одна из тех "открытых тайн", которые мы все и видим и не видим" (V, 415 - 416).

По Тургеневу, природа составляет одно великое, стройное целое, но в ней совершается беспрестанная борьба двух противоположных сил: каждая отдельная единица в природе стремится существовать исключительно для себя. И вместе с тем все, что существует в природе, - существует для другого - в результате все жизни сливаются в одну мировую жизнь. Каждая точка, каждый организм, взятый сам по себе, эгоистически замыкается и почитает себя средоточием вселенной, поэтому консервативен, стремится вечно повторяться. Но гармония и равновесие достигаются благодаря способности выходить за пределы себя и существовать только для другого.

Понимание диалектических процессов вселенской жизни приводит Тургенева к острому ощущению всемирной гармонии, в которой через разъединение каждый достигает примирения в другом.

Мысль о развитии природы путем борьбы заложенных в ней противоположных начал почти теми же словами Тургенев выразил в статье "Гамлет и Дон-Кихот": "Вся эта жизнь есть не что иное, как вечное примирение и вечная борьба двух непрестанно разъединенных и непрестанно сливающихся начал" - эгоизма и альтруизма. "Без этой центростремительной силы (силы эгоизма) природа существовать бы не могла, точно так же как и без другой, центробежной силы, по закону которой все существующее существует только для другого". "Эти две силы косности и движения, консерватизма и прогресса, суть основные силы всего существующего. Они объясняют нам растение, и они же дают ключ к уразумению развития могущественнейших народов" (VIII, 184). Центростремительные и центробежные силы - это противоположные и взаимодействующие одновременно, необходимые для развития, для всеобщей гармонии.

Гармония в мировой жизни водворяется через борьбу противоположных начал - это убеждение Тургенева получило художественное воплощение в картине заброшенного сельского кладбища, когда горькая, неутешная скорбь стариков Базаровых сменяется мощным лирическим аккордом, выражающим неугасимую веру в ценность и смысл жизни. "Неужели их молитвы, их слезы бесплодны? Неужели любовь, святая, преданная любовь не всесильна? О нет! Какое бы страстное, грешное, бунтующее сердце ни скрылось в могиле, цветы, растущие на ней, безмятежно глядят на нас своими невинными глазами: не об одном вечном спокойствии говорят нам они, о том великом спокойствии "равнодушной" природы; они говорят также о вечном примирении и о жизни бесконечной..." (VIII, 402).

Идея неизбежной закономерности, т. е. необходимости, и, следовательно, "разумности" всех бесконечно многообразных проявлений природной жизни стала для Тургенева источником жизнеутверждающего пафоса.

По Тургеневу, осуществляется "примирение" в результате "жизни бесконечной", противоречия снимаются торжествующей гармонией. Эта мысль Тургенева, как-то рожденная в органическом усвоении гегелевской диалектики, родственна заключительному выводу Толстого в рассказе "Люцерн". Говоря о том, что у богатых людей нет такой беззаботной, кроткой радости жизни и согласия с миром, как у бедного певца, Толстой заключает: "Бесконечна благость и премудрость Того, Кто позволил и велел существовать всем этим противоречиям". Только человек, этот "ничтожный червяк, дерзко, беззаконно пытающийся проникнуть его законы, его намерения", видит противоречия, в то время как "Он кротко смотрит с своей светлой неизмеримой высоты и радуется на бесконечную гармонию, в которой вы все противоречиво, бесконечно движетесь". Гегелевская идея "бесконечной гармонии мира" помогла Толстому найти выход из бесконечного лабиринта противоречий реальной жизни. Затем у Толстого сложилось отрицательное отношение к философии Гегеля, к его учению о всемирном духе, например в трактате "Так что же нам делать?", написанном в 1882 - 1886 гг.

13

Тема трагизма индивидуального человеческого существования, конечного уничтожения мыслящего "я" проходит через все творчество Тургенева. Но эта тема сосуществовала с темой романтического возвышения над обыденной действительностью. Трагическое мироощущение преодолевалось интуитивным постижением жизни как гармонии. Приходя в соприкосновение с тайными законами жизни, улавливая их интуицией художника, Тургенев вместе со своими героями-романтиками радостно отдавался чувству вселенской гармонии. Вместе с Лежневым он мог бы сказать о себе, слушавшем Станкевича: "Ничего не оставалось бессмысленным, случайным: во всем высказывалась разумная необходимость и красота, все получало значение ясное и, в то же время, таинственное, каждое отдельное явление жизни звучало аккордом, и мы сами, с каким-то священным ужасом благоговения, с сладким сердечным трепетом, чувствовали себя как бы живыми сосудами вечной истины, орудиями ее, призванными к чему-то великому..." (VI, 298).

Оставаясь верным жизненной правде, Тургенев сумел сохранить в себе романтические порывы души. Преданность идеалу он ставит превыше всего. "...Знайте, - пишет он И. Ф. Миницкому, - что без веры, без глубокой и сильной веры не стоит жить - гадко жить; знайте, что это говорит вам человек, про которого, может быть, думают, что он весь насквозь проникнут иронией и критикой - но без горячей любви и веры ирония - дрянь - и критика хуже брани" (П., II, 152). Романтическая одухотворенность в произведениях Тургенева - это вера в добро, в его непреходящее значение: "Да, одно это слово имеет еще значение перед лицом смерти. Все пройдет, все исчезнет, высочайший сан, власть, всеобъемлющий гений, все рассыплется прахом...

Все великое земное 
Разлетается, как дым...

Но добрые дела не разлетятся дымом; они долговечнее самой сияющей красоты. "Все минется, - сказал апостол, - одна любовь останется" (VIII, 191).

Романтические тенденции в реализме Тургенева объясняются прежде всего содержанием его внутреннего душевного мира. Идейно-нравственная атмосфера 30 - 40-х годов - атмосфера идейно-творческого созревания Тургенева. До конца жизни он сохранил непосредственную связь с романтическим идеализмом Станкевича и его круга, нетронутым пронес представление о человеческой личности как носительнице абсолютного начала. Поиски прекрасного в натуре человека как духовной сущности, "вечной" и "неизменной", торжествующей над условиями конкретно-исторического времени, и порождали романтическую субъективность в произведениях Тургенева. Романтика чистой, идеальной женской любви, бескорыстного наслаждения прекрасным, а также романтика героического подвига и социального протеста нераздельно сливалась с конкретно-историческим воспроизведением действительности. В творчестве Тургенева примиряются идеальное и реальное.

Могучая субъективность Толстого не имеет ничего общего с тем романтическим возвышенным над действительностью, которое предполагало некоторую отвлеченность эстетического идеала. В этом смысле Толстой был антиподом эстетически очарованного Тургенева и не принял его пристрастия к минутам "нас возвышающего обмана". "Самый трезвый реализм, срывание всех и всяческих масок" - этими словами В. И. Ленин определил специфику толстовского обличения. Стремление выражать лишь суровую правду в искусстве - это идейно-эстетическая особенность Толстого, связанная с чистотой его нравственного чувства, с способностью изображать явления действительности с точки зрения самих угнетенных народных крестьянских масс.

Это пристрастие Толстого к выражению трезвой правды о жизни, связанное с крестьянским, практическим взглядом на жизнь, было направлено против субъективистского ухода от действительности, романтической идеализации, против утверждения тех созерцательных постижений идеала, которые не вели к участию в реальной жизненной практике. С другой стороны, стремление Толстого к суровой и трезвой правде совсем не противоречило его вниманию к поэтическому началу жизни. Но в толстовской интерпретации поэтического чувства нет ничего таинственного, загадочного, уводящего по ту сторону действительности.

Нравственные искания Толстого и романтическая созерцательность Тургенева - эти отправные индивидуальные позиции писателей - в какой-то степени определяли специфику их художественной манеры.

Мечта о коренных преобразованиях народной жизни объединила Толстого и Тургенева, сделала их союзниками в борьбе с полицейской Россией. Недаром революционно-демократическая критика в лице Некрасова, Чернышевского и Добролюбова приветствовала Тургенева и Толстого за протест и обличение, за прямое осуждение социальной неправды, за искреннее, взволнованное сочувствие народным массам. Обличение дворянства и вера в могучие духовные силы народа, несомненно, сближали Тургенева и Толстого. Оба они выступали критическими реалистами, сумевшими выразить социальный протест крестьянской массы, "горы ненависти, злобы и отчаянной решимости"1.

1 (Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 17, с. 211)

Как представители народно-демократической России, Тургенев и Толстой объединялись борьбой с крепостничеством и буржуазией, критикой русского, а также западноевропейского буржуазного строя. Но при всей внутренней близости Тургенев и Толстой были представителями различных направлений в русской литературе; в своих оценках настоящего и в понимании прогресса по-разному относились к уходящему патриархальному миру и европейской цивилизации. Они занимали прямо противоположные позиции в общедемократическом общественном и литературном движении. Один - западник, европеец, другой - выразитель патриархально-крестьянской старины... Условия их духовного формирования были различны.

Характеризуя мировоззрение русских демократов-просветителей, В. И. Ленин указывал, что в ту пору, "когда писали наши просветители от 40-х до 60-х годов, все общественные вопросы сводились к борьбе с крепостным правом и его остатками. Новые общественно-экономические отношения и их противоречия тогда были еще в зародышевом состоянии"1. Эти разъяснения В. И. Ленина имеют огромное значение для понимания и оценки мировоззрения и творчества Тургенева, увидевшего свой общественно-нравственный долг в борьбе за раскрепощение духовно богатого народа, униженного рабством и насилием. В своих "Литературных и житейских воспоминаниях" Тургенев писал о том чувстве смущения и негодования, отвращения, которое вызывала в нем помещичья среда: "В моих глазах враг этот имел определенный образ, носил известное имя: враг этот был - крепостное право. Под этим именем я собрал и сосредоточил все, против чего я решился бороться до конца, с чем я поклялся никогда не примиряться... Это была моя аннибаловская клятва, и не я один дал ее себе тогда. Я и на Запад ушел для того, чтобы лучше ее исполнить" (XIV, 9). Действительно, просветительский протест против крепостничества объединил тогда Тургенева с Белинским, Герценом, Григоровичем, Гончаровым и др.

1 (Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 2, с. 520)

Тургенев рано осознал, что "субстанция" русского народа, т. е. глубинное духовное содержание, неизменно богата, но уродливые формы общественной жизни, т. е. самодержавие и крепостничество, препятствуют прогрессивному национальному развитию страны. В "Записках охотника" Тургенев обратился к изображению того народа, в котором "таится и зреет зародыш будущих великих дел, великого народного развития" (I, 301).

В период 40-х годов в общении с Белинским, под его непосредственным воздействием сформировалась общественнонравственная позиция Тургенева как писателя-гуманиста и гражданина. Эта связь Тургенева с духовной атмосферой 40-х годов проявляется и в произведениях, написанных им в пореформенный период. Он постоянно ощущал себя писателем, духовно родившимся в то замечательное десятилетие, когда кризис крепостнического строя обратил его к аннибаловской клятве, когда "слово "либерал" означало протест против всего темного и притеснительного, означало уважение к науке и образованию, любовь к поэзии и художеству и, наконец, - пуще всего - означало любовь к народу, который, находясь еще под гнетом крепостного бесправия, нуждался в деятельной помощи своих счастливых сынов" (XV, 58).

Внимание к духовной жизни крестьянства, реализованное в "Записках охотника" в период 40-х годов, в идейной близости с Белинским, имело огромное значение для всего идейно-творческого развития Тургенева. В своих романах он продолжал руководствоваться сознанием великих нравственных сил, таящихся в глубинах духовного "я" народа, хотя объектом изображения в романах стала "быстро изменяющаяся физиономия русских людей культурного слоя".

Основные особенности творчества Толстого были определены, как полагает В. И. Ленин, своеобразием эпохи между 1861 и 1905 годами - периода от крестьянской реформы до первой русской революции. Эпоха Толстого - эпоха крушения крепостничества и бурного развития капитализма в России, эпоха, когда предельно обнажились противоречия экономической и общественной жизни. В статье "Л. Н. Толстой" В. И. Ленин писал: "В ряде гениальных произведений, которые он дал в течение всей более чем полувековой литературной деятельности, он рисовал преимущественно старую, дореволюционную Россию, оставшуюся и после 1861 года в полукрепостничестве, Россию деревенскую, Россию помещика и крестьянина"1.

1 (Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 20, с. 19)

Толстой, таким образом, был сформирован эпохой пореформенной, но дореволюционной, эпохой подготовки крестьянской буржуазной революции.

Пережив в конце 70-х годов духовный кризис, Толстой оставил позиции аристократа-помещика и стал "адвокатом стомиллионного земледельческого народа". В своей "Исповеди" Толстой сказал: "Я отрекся от жизни нашего круга, признав, что это не есть жизнь, а только подобие жизни, что условия избытка, в которых мы живем, лишают нас возможности понимать жизнь, и что для того, чтобы понять жизнь, я должен понять жизнь не исключений, не нас, паразитов жизни, а жизнь простого трудового народа, того, который делает жизнь, и тот смысл, который он придает ей" (23, 47). Именно в патриархальном крестьянстве Толстой нашел человеческое содержание и ответ на вопрос о нравственном смысле жизни, о назначении человека.

В. И. Ленин писал: "Толстой велик, как выразитель тех идей и тех настроений, которые сложились у миллионов русского крестьянства ко времени наступления буржуазной революции в России. Толстой оригинален, ибо совокупность его взглядов, взятых как целое, выражает как раз особенности нашей революции, как крестьянской буржуазной революции"1.

1 (Там же, т. 17, с. 210)

Н. И. Пруцков, решая проблему "буржуазный прогресс и патриархальный мир в толковании классиков русской литературы и общественной мысли", предлагает руководствоваться основополагающими научными идеями, сформулированными Ф. Энгельсом в классическом труде "Происхождение семьи, частной собственности и государства". Буржуазная цивилизация, писал Энгельс, пришла на смену родовому строю. Она сломала власть "первобытной общности, приведя в движение самые низменные побуждения и страсти людей и развив их в ущерб всем их остальным задаткам". И далее Энгельс говорит: "Низкая алчность была движущей силой цивилизации с ее первого до сегодняшнего дня; богатство, еще раз богатство и трижды богатство, богатство не общества, а вот этого отдельного жалкого индивида было единственно определяющей целью". Ф. Энгельс поэтому считал, что такое влияние нового общества на человека является "упадком, грехопадением по сравнению с высоким нравственным уровнем старого родового общества".

Развитие капитализма в России вызвало оживление патриархальной идеологии, связанной с утверждением особых самобытных путей исторического развития России, отличных от европейских буржуазных. Деятели народнического движения, жившие верой в социалистические инстинкты русского мужика, а также Лев Толстой, защитник интересов многомиллионного крестьянства, Достоевский и Г. Успенский и другие писатели и представители общественной мысли в России были обращены к прошлому, к добуржуазным общественным институтам и отношениям. Сам крестьянский протест и крестьянское свободомыслие отличались патриархальной окраской. Царству "господина Купона" противопоставляли нравственное содержание прошлого, в котором видели и задатки будущего, потому что уходящий патриархальный мир казался в нравственном отношении выше наступающего буржуазного мира. "Связь с патриархальным миром - яркая особенность русской литературы, народного вольномыслия, освободительного движения и социально-этических исканий интеллигенции"1. Ведь патриархальный мир России - прежде всего многомиллионные массы крестьянства, благодаря связи с которыми Лев Толстой стал глубоким критиком капитализма, самодержавно-крепостнического строя, а его творчество приобрело значение зеркала особенностей русской революции. В статье еще сказано: патриархальный мир "выработал не только отрицательные качества, не только то, что становилось пережитками или предрассудками и что вступало в конфликт с поступательным ходом истории, но и то, что имело свое будущее, что стало играть положительную роль в движении человечества от капитализма к социализму, что откристаллизовалось как весьма ценная, жизненно необходимая национальная традиция и как золотой фонд культуры, что вошло в сокровищницу подлинно общечеловеческой цивилизации. Речь идет о тех социальных и нравственных ценностях (любовь к земле и природе, к трудовому образу жизни, патриотизм, почтение к делам великих предков, сильно развитое чувство общности, привязанность к "отчему дому" и "семейным узам", непосредственность отношений, верность лучшим народным обычаям, языку, хранение положительного национального жизненного опыта и т. п.), которые сложились за многовековую историю и которые безжалостно уничтожались вампиром-капиталом и капиталом-космополитом, но которые на новой основе возрождаются и приобретают положительный смысл в условиях социализма".

1 (Прудков Н. И. Буржуазный прогресс и патриархальный мир в истолкованиях русских писателей и мыслителей второй половины XIX века. - Русская литература, 1978, № 4, с. 14)

Толстой воинственно отрицал прогрессивное значение буржуазно-капиталистической цивилизации и полагал, что она всецело противоречит нравственным основам человека. Растленной буржуазной цивилизации Толстой противопоставлял естественную жизнь патриархальной русской деревни, прославлял поэзию земледельческого труда, считал, что, "живя промышленной городской жизнью, нельзя быть нравственным". Идейным смыслом своего творчества Толстой выражал стремление "создать на место полицейски-классового государства общежитие свободных и равноправных мелких крестьян", то стремление, которое "красной нитью проходит через каждый исторический шаг крестьян в нашей революции..."1.

1 (Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 17, с. 211)

Тургенев по своим воззрениям не имел никакого отношения к этой "патриархально-демократической линии" в литературнообщественном движении России XIX века, представленной Толстым, Достоевским, Г. Успенским и др.

Тургенев и Толстой по-разному определяли пути исторического развития России. Тургенев отстаивал европеизацию русской общественной жизни средствами медленного распространения просвещения в народе и реформ сверху, а Толстой мечтал о создании идиллии патриархальной сельской жизни, о нравственном обновлении людей городского слоя путем сближения с народом и отказа от классовых привилегий.

Тургенев в равной мере был противником и патриархальной идеологии Толстого, осуждавшего и крепостническое и буржуазное насилие с точки зрения признания вечных нравственных истин религии, и социалистической программы Герцена, основоположника теории общинно-крестьянского социализма. Он писал Герцену 27 октября 1862 г., протестуя против идеализации русского крестьянства: "Враг мистицизма и абсолютизма, ты мистически преклоняешься перед русским тулупом и в нем видишь - великую благодать и новизну и оригинальность будущих общественных форм" (П., V, 67). Тургенев хорошо учитывал тот факт, что Россия встала на путь европейского, т. е. буржуазного, развития, и не мог принять народнического обоснования особых самобытных путей исторического развития русских через общинное землевладение к социалистическому устройству общества, да и отрицал "старинные социалистические теории об общей собственности" (П., V, 74). Он отстаивал единообразие исторического процесса для всех европейских стран: "Мы, русские, принадлежим и по языку и по природе к европейской семье "genus Europaeum" - и, следовательно, по самым низменным законам физиологии, должны идти по той же дороге. Я не слыхал еще об утке, которая, принадлежа к породе уток, дышала бы жабрами, как рыба" (П., V, 67), - писал он Герцену.

Тургенев был сторонником "европейской образованности", ориентировался на сложившиеся формы государственной жизни Запада и свою западническую ориентацию выражал со всей силой убежденности и в письмах к Герцену, и в романе "Дым", и в "Литературных и житейских воспоминаниях".

"Я все-таки европеус - и люблю знамя, верую в знамя, под которое я стал в молодости" (П, V, 73), - писал он Герцену 13 ноября 1862 г. Та же вера Тургенева в прогрессивность европейского мира звучит и в речах Потугина, выразителя авторского голоса, что подтверждается тургеневским письмом к Д. И. Писареву (П., VI, 261). Обращаясь к Литвинову, Потугин говорит: "...я удивляюсь ей (Европе. - Г. К.) и предан ее началам до чрезвычайности и нисколько не считаю нужным это скрывать". "Да-с, да-с, я западник, я предан Европе; то есть, говоря точнее, я предан образованности, той самой образованности, над которою так мило у нас теперь потешаются, - цивилизации... - и люблю ее всем сердцем, и верю в нее, и другой веры у меня нет и не будет" (IX, 173).

Подобно Белинскому, Тургенев различал два Запада, в каждой европейской культуре - две культуры. Он принимал тот Запад, который был связан с "наукой, прогрессом, гуманностью, цивилизацией". Он презирал буржуазное мещанство и принимал идеалы демократической Европы1. Именно поэтому западническая направленность Тургенева не мешала ему быть горячим патриотом и давать в своих произведениях сосредоточенное отражение русской жизни, самой сути русского характера. В "Литературных и житейских воспоминаниях" он сказал: "И я не думаю, чтобы мое западничество лишило меня всякого сочувствия к русской жизни, всякого понимания ее особенностей и нужд", "...преданность моя началам, выработанным западною жизнию, не помешала мне живо чувствовать и ревниво оберегать чистоту русской речи" (XIV, 9, 10).

1 (См.: Бродский Н. Л. И. С. Тургенев. М., Изд-во АПН РСФСР, 1950, с. 15 и др.)

Мировоззрение и литературное творчество Тургенева отличались демократическим пафосом и были органически связаны с освободительным движением в стране. Широта диалектических философских представлений Тургенева об историческом процессе, несомненно, способствовала художественному воссозданию общественной жизни России 1840 - 1870-х годов в ее прогрессивном развитии через борьбу противоположных начал от низшего к высшему, от простого к сложному, с повторением на высшей ступени положительного содержания низшей. Тургенев подошел к пониманию закономерностей смены общественных формаций, единства этого процесса для России и Европы, но вместе с тем до конца сохранил либерально-утопические представления о будущем России, хотя и высказал гениальную догадку в романе "Новь", создав образ рабочего Павла как активного деятеля развивающейся общественной истории. Буржуазно-демократические преобразования представлялись ему исторически необходимыми для России и выступали в его сознании лишь в своем положительном содержании.

предыдущая главасодержаниеследующая глава





© Злыгостев Алексей Сергеевич, 2013-2015
При копировании материалов просим ставить активную ссылку на страницу источник:
http://i-s-turgenev.ru/ "I-S-Turgenev.ru: Иван Сергеевич Тургенев"