Из статьи "И. С. Тургенев и развитие русского общества"
(Из статьи "И. С. Тургенев и развитие русского общества". Статья впервые напечатана в журнале народовольцев "Вестник на родной воли", № 2, за 1884 г. Печатается по тексту сборника "Тургенев в воспоминаниях революционеров-семидесятников", "Academia", 1930, стр. 20-79.)
...Первое время моего пребывания в Париже, куда я приехал в начале 1870 года, я не видал Тургенева. Не помню, был ли он в Париже, но я не считал себя вправе возобновить наше петербургское знакомство посещением его после моего отзыва о "Дыме", отзыва, который мог быть ему известен. Но мы встретились у общего приятеля, и мне было известно, что Иван Сергеевич знал, что я буду там. Встреча была очень радушная. Он или хотел игнорировать мою экскурсию в область критики его произведений, или не знал действительно об этой экскурсии*. Он пригласил меня к себе. Через несколько дней я поехал к нему, и с этого времени всегда, когда мы оба были в Париже, мы видались, хотя не очень часто, но и не редко, а в промежутках обменивались письмами. Собственно, лишь за это время я надлежащим образом узнал Ивана Сергеевича**.
* (П. Л. Лавров познакомился с Тургеневым в Петербурге в конце 1859 - начале 1860 года. "К тому времени,- пишет Лавров,- относится и первое - весьма, впрочем, не близкое - мое знакомство с Иваном Сергеевичем по поводу чтений в пользу Литературного фонда, на первом из которых (10 янзаря 1860 г.) он читал "Гамлета" и "Дон-Кихота", а потом способствовал устройству моих "Бесед о современном значении философии" в ноябре того же года и в пользу того же фонда".
Отрицательный отзыв о романе "Дым" Лавров дал в пятой и девятой книгах журнала "Отечественные записки" за 1869 г. в статье "Цивилизация и дикие племена".)
** (Девятнадцать писем И. С. Тургенева к П. Л. Лаврову за 1873-1883 гг. опубликованы в сборнике "И. С Тургенев в воспоминаниях революционеров-семидесятников", "Academia", 1930, стр. 91-108.)
Это возобновление знакомства нашего имело место в конце 1872 года перед моим переселением из Парижа в Цюрих для того, чтобы начать там издание "Вперед!", и первые сохранившиеся у меня письма Ивана Сергеевича с определенною датою, писанные весной 1873 года, относятся к его проекту приехать в Цюрих, чтобы ознакомиться с тамошнею русскою молодежью*. Но эта поездка не состоялась. От 9 июня 1873 года он писал мне об известной "большой и беспощадной статье, помещенной в "Правительственном вестнике" от имени правительства, с угрозами тогдашним цюрихским студенткам"; о "драконовских мерах", принимаемых русским правительством, и прибавлял: "вот и выходит, что "l'homme propose, a M. Н. Лонгинов dispose"*****.
* ("Вперед!" - народнический журнал, издаваемый П. Л. Лавровым в Цюрихе и Лондоне в 1873-1877 гг. Тургенев интересовался им и в работе над романом "Новь" использовал материалы журнала.)
** (Человек предполагает, а М. Н. Лонгинов располагает.- Ред.)
*** (В мае 1873 г. в 120-м номере "Правительственного вестника" появилось написанное в угрожающем тоне "правительственное сообщение", в котором говорилось о развитии революционных настроений среди находившихся в Швейцарии русских студентов. В воззвании к "Русским цюрихским студентам" Лавров изобличал реакционную сущность русского самодержавия, трусость либеральной партии и указывал на бедственное положение народа. В письме к Лаврову от 28 июня 1873 г. Тургенев горячо приветствовал выступление Лаврова: "Общественная нравственность,- писал Тургенев,- требовала подобного отпора возмутительному манифесту".
Лонгинов Михаил Николаевич (1823-1875)-ярый реакционер, в семидесятые годы начальник Главного управления по делам печати. К этому месту Лавров дал следующее примечание:
"Пользуюсь случаем, чтоб сообщить анекдот по поводу этого декрета русского правительства против русских цюрихских студенток. Одна из них, занимавшаяся набором "Вперед!" в Лондоне, умерла там от скоротечной чахотки, и так как английский врач был позван слишком поздно (в нашей колонии был свой врач), то coroner производил следствие. На этом следствии перед большим jury мне пришлось рассказать о том, каким образом умершая очутилась в Англии в нашей колонии. Когда я сказал, что она должна была оставить Цюрих, так как русское правительство выгнало русских студенток из Цюриха, коронер хотел поправить меня. "Вы, верно, хотите сказать: швейцарское правительство". Я уверил его, что хочу именно сказать то, что сказал.
Англичане очень удивились. Мне пришлось выяснить подробности, но они все-таки едва ли вполне ясно поняли, как могло русское правительство сделать такое дело, и как его послушались".)
В феврале 1874 года, проезжая через Париж, при перенесении редакции и типографии "Вперед!" из Цюриха в Лондон, я прожил несколько дней в Париже и написал Ивану Сергеевичу, находит ли он удобным повидаться со мной. Я понимал, что для легального русского свидание с редактором "Вперед!" было нечто совершенно иное, чем знакомство с эмигрантом, виновным лишь в произвольном оставлении своего места ссылки, а мои прежние отношения с Иваном Сергеевичем не были вовсе так близки, чтобы я имел право предполагать, что он захочет рискнуть из-за свидания со мною какими-либо возможными неприятностями. Но я получил самое любезное приглашение позавтракать вместе и "побеседовать de omnibus rebus"*, с прибавкою, что "увидаться непременно надо". Это свидание состоялось 20 февраля 1874 года, и Тургенев жадно расспрашивал меня о цюрихской молодежи, о ее содействии предпринимаемому мной делу, хотел знать подробности, обстановку. Само собой разумеется, что я с удовольствием передавал ему все, что мог, и я видел, как он был взволнован рассказом о группе молодых девушек, живших отшельницами и самоотверженно отдававших свое время, свой труд, свои небольшие средства на дело, в котором они участвовали только как наборщицы. Ни он, ни я, мы не знали тогда, что говорили о будущих героинях процесса 50-ти, которые впишут навсегда свои имена в историю русского революционного движения и в мартиролог его**. Троих из этих милых сотрудниц по делу, тогда таких молодых и полных жизни, теперь уже нет на свете. Остальные все в Сибири.
* (О всех делах.- Ред.)
** ("Процесс пятидесяти" - политический процесс революционных народников, состоявшийся в феврале - марте 1877 г. В числе обвиняемых было 16 женщин (среди них С.Бардина, В. Н. Фигнер).)
С своей стороны, Иван Сергеевич рассказывал мне о положении дела в России, об отсутствии всякой надежды на правительство, о бессилии и трусости его либеральных друзей. Он не высказывал надежды на то, чтобы наша попытка расшевелить русское общество удалась; напротив, тогда, как и после, он считал невозможным для нас сблизиться с народом, внести в него пропаганду социалистических идей. Но во всех его словах высказывалась ненависть к правительственному гнету и сочувствие всякой попытке бороться против него. Иван Сергеевич имел, может быть, право писать в 1880 году, что его убеждения "не изменились ни на иоту в последние 40 лет", что он остался "либералом старого покроя в английском, династическом смысле, человеком, ожидающим реформ только свыше - принципиальным противником революции" ("Новости" от 14/26 сентября 1883 года)*. Я писал еще в 1877 году в "Athenaeum"**: "Никто из сколько-нибудь знакомых с автором и его прошедшим не может подумать ни на минуту, чтобы г. Тургенев был демагог, или даже чтобы он симпатизировал людям насильственного и кровавого переворота". В прошлом номере "Вестника народной воли" было также определенно сказано ("Современное обозрение", стр. 209), что Иван Сергеевич "не был никогда ни социалистом, ни революционером". Он никогда не верил, чтобы революционеры могли поднять народ против правительства, как не верил, чтобы народ мог осуществить свои "сны" о "батюшке Степане Тимофеевиче"; но история его научила, что никакие "реформы свыше" не даются без давления, и энергического давления, снизу на власть; он искал силы, которая была бы способна произвести это давление, и в разные периоды его жизни ему представлялось, что эта сила может появиться в разных элементах русского общества. Как только он мог заподозрить, что новый элемент может сделаться подобной силой, он сочувственно относился к этому элементу и готов был даже содействовать ему в той мере, в какой терял надежду, чтобы то же историческое дело могли сделать другие элементы, ему более близкие и симпатичные. Поэтому, когда я ему нарисовал картину одушевления и готовности к самоотвержению в группах молодежи, примкнувших в Цюрихе к "Вперед!", он без всякого вызова с моей стороны высказал свою готовность помогать этому изданию, первый том которого был уже около полугода в его руках и программа которого, следовательно, была ему хорошо известна. На другой же день (21 февраля 1874 г.) я получил от него письмо, где он более определенно высказал: "Я буду давать ежегодно 500 фр. до тех пор, пока продолжится ваше предприятие, которому я желаю всяческого успеха"***, и прислал взнос за первый год.
* (Лавров цитирует из написанного в декабре 1879 г. ответа Тургенева "Иногороднему обывателю" (Иногородний обыватель - реакционный писатель Б. Маркевич, обвинявший Тургенева в связях с революционным подпольем). )
** ("Athenaeum" ("Атеней") - еженедельный литературный журнал либерального направления, издававшийся в Лондоне с 1828 по 1921 г.)
*** (Письмо Тургенева процитировано Лавровым не совсем точно. Надо: "Буду давать ежегодно 500 фр. до тех пор, пока продержится ваше предприятие, которому желаю всяческого успеха". Это место Лавров снабдил следующим примечанием: "Это письмо, сохранившееся в моих бумагах, я давал прочесть двум лицам, пользующимся общественным уважением, имевшим случай знать почерк Ивана Сергеевича, никогда не принадлежавшим к русской революционной партии и свидетельства которых никто, вероятно, не решится заподозрить".)
Следующие два года взнос происходил через посредников, так как я находился все время в Лондоне*. У меня сохранилось очень мало писем и записок Ивана Сергеевича из этого периода. В одной из них (от 29 апреля 1875 г.) он писал мне, что думает ехать на partridge shooting** и быть проездом в Лондоне, прибавляя: "Надеюсь увидать вас там и побеседовать об omnibus rebus***. На бумаге это неудобно исполнить; ограничусь тем, что нахожу вашу деятельность полезной, несмотря на неизбежные draw backs"****, которые я очень хорошо видал сам. Не помню, помешало ли что Ивану Сергеевичу приехать, или во время его проезда через Лондон оказалось невозможным или неудобным наше свидание, но оно не состоялось. Скорее, он вовсе не приезжал, так как 7 сентября того же года он мне писал из Буживаля о двух произведениях нашей наборни, ему посланных, входя в довольно подробный разбор сказки "Мудрица-Наумовна", указывал на ее литературные недостатки, но говорил: "Автор - человек с талантом, владеет языком, и весь его труд согрет жаром молодости и убеждения". Далее Иван Сергеевич еще раз говорит, что у автора "есть и талант, и огонь - пусть он продолжает трудиться на этом поприще". В последние годы одна книга этого автора появилась в Англии и Америке; как слышно, готовятся ее французское и немецкое издания*****.
* (Одним из посредников был известный русский революционер Г. А. Лопатин. Воспоминания Лопатина о Тургеневе см. в сборнике "И. С. Тургенев в воспоминаниях революционеров-семидесятников", "Academia", 1930.)
** (На охоту за куропатками.- Ред.)
*** (О всех делах.- Ред.)
**** (Недочеты.- Ред.)
***** (Автор сказки "Мудрица Наумовна" - революционер С. М. Степняк-Кравчинский. Письмо Тургенева с отзывом о произведении Степняка-Кравчинского датировано 9 апреля 1875 г. Книга этого автора - видимо, речь идет о "Подпольной России".)
В следующем месяце он писал мне об одной статье, которую я ему посылал в рукописи на прочтение и которая принадлежала личности, фигурировавшей впоследствии в "Нови" под именем Кислякова. Иван Сергеевич благодарил меня "за непомещение статьи" во "Вперед!" и сообщал некоторые подробности о своих сношениях с этим господином. Мне неизвестно, продолжал ли Иван Сергеевич свое содействие "Вперед!", когда с концом 1876 года я оставил редакцию этого издания. Так как это было дело не личное, а взнос в кассу издания, то дальнейшие распоряжения до меня не касались.
О личности, только что упомянутой в письме ко мне Ивана Сергеевича, говорит он, очевидно, и в письмах к даме (симпатичную личность которой не трудно угадать), помещенных в октябрьской книжке "Русской старины" за 1883 год (стр. 219 и след.). Эти письма доставляют немаловажный материал для его взгляда на революционную молодежь в 1874-1875 годах. Почтенная энтузиастка хотела познакомить его "с образом мыслей", вообще с личностями "новых людей". Иван Сергеевич отвечал ей, что к этим экземплярам можно отнестись "только с сатирической, юмористической точки зрения", что "это еще не новые люди", и упрекал их в "скудости мысли, в отсутствии познаний, а главнее, в бедности, в нищенской бедности дарований". Но он писал: "Я знаю таких между молодыми, которым гораздо более приличествует подобное наименование (новых людей)". "Я мог бы назвать вам молодых людей, с мнениями гораздо более резкими, с формами гораздо более угловатыми, пред которыми я, старик, шапку снимаю, потому что чувствую в них действительное присутствие и таланта и ума"*. Для подготовляемой им в то время "Нови" не лишены значения некоторые выражения Ивана Сергеевича в письмах от 11 сентября 1874 года и 22 февраля 1875 года.
* (Письмо Тургенева, упоминаемое Лавровым, не сохранилось.
Прототипом Кислякова явился студент Медико-хирургической академии В. Г. Дехтерев. Письма и стихотворения В. Г. Дехтерева были переданы Тургеневу весной 1874 г. либеральной деятельницей А. П. Философовой с целью познакомить писателя "с образом мыслей - вообще с личностями "новых людей". В самонадеянном авторе незрелых стихов Тургенев отказался признать типического представителя революционной молодежи.
"Я мог бы назвать вам,- писал Тургенев А. П. Философовой,- молодых людей, с мнениями гораздо более резкими, с формами гораздо более угловатыми - перед которыми я, старик, шапку снимаю, потому что чувствую в них действительное присутствие силы таланта и ума. А там ничего этого нет - ничего и ничего" (см. сб. "Памяти Философовой, т. II, М. 1915).)
"Для предстоящей общественной деятельности не нужно ни особенных талантов, ни даже особенного ума,- ничего крупного, выдающегося, слишком индивидуального; нужно трудолюбие, терпение; нужно уметь жертвовать собою без всякого блеску и треску - нужно уметь смириться и не гнушаться мелкой и темной... работы... Чувство долга... вот все, что нужно...
Народная жизнь переживает воспитательный период внутреннего, хорового развития, разложения и сложения; ей нужны помощники - не вожаки, и лишь только тогда, когда этот период кончится, снова появятся крупные, оригинальные личности...
Пора у нас в России бросить мысль о "сдвигании гор с места" - о крупных, громких и красивых результатах: более чем когда-либо и где-либо следует у нас удовольствоваться малым, назначить себе тесный круг действия"*.
* (Лавров цитирует отрывки из писем Тургенева к А. П. Философовой по "Первому собранию писем И. С. Тургенева", вышедшему в 1884 г. (стр. 241-242, 243, 254).)
Эти слова объясняют до известной степени фигуру Соломина и роль его в "Нови".
В конце 1876 года я приехал на две недели в Париж. Я был очень озабочен отстаиванием газеты "Вперед!" против съезда, имевшего место в Париже. Я потерпел неудачу, отказался от редакции и предвидел гибель начатого дела (хотя такого быстрого его падения и политического самоубийства своих товарищей-пропагандистов, какое имело место, я вовсе не ожидал). Утомленный и раздраженный ежедневными прениями на съезде, я рад был отдохнуть на разговорах о чем-либо другом и раза два в эти две недели был у Ивана Сергеевича. Он мне говорил о "Нови", которая должна была появиться в первых книжках "Вестника Европы" 1877 года, и обещал мне прислать корректуру статьи, как только она получится. По возвращении в Лондон я как-то упомянул об этом в разговоре тогдашнему радикальному члену палаты общин (теперь занимающему очень высокое политическое положение), тесно связанному с лондонским "Атенеумом". Он попросил меня дать в "Атенеум" статью о новом романе, и она была напечатана там значительно сокращенная. В последующем я приведу из нее некоторые отрывки, так как мой взгляд на "Новь" с тех пор не изменился*. Иван Сергеевич едва ли знал, что она принадлежит мне.
* (К этому месту Лавров дал следующее примечание: "Предупреждаю читателя, что у меня нет под руками номера "Атенеума", где помещена статья, а сохранился лишь французский оригинал ее в рукописи, где недостает нескольких страниц. Следовательно, может случиться, что я приведу кое-какие места, выброшенные редакцией при сокращении статьи для помещения ее в "Атенеуме", для которого она оказалась слишком длинной".)
С появления "Дыма" до "Нови" прошло почти десять лет. Реакция раздавила в России земство, исказила судебную реформу, довела освобожденных крестьян до разорения. Самарский голод сделал очевидным все язвы народных бедствий*. Ученики Чернышевского, Добролюбова, Писарева сплотились в растущую, хотя и неорганизованную революционную силу. Трагедия Коммуны не прошла даром и для России. Процесс нечаевцев позволил выступить адвокатуре с политическими речами. Начали за границей снова работать типографские станки для новой литературы анархистов и подготовителей революции. Молодежь пошла "в народ". Записка, разосланная графом Паленом в 1875 году, говорила о "раскрытии пропаганды в 37 губерниях", о привлечении к дознанию 770 лиц. Русские Инсаровы, люди, "сознательно и всецело проникнутые великой идеей освобождения родины и готовые принять в ней деятельную роль", получили возможность "проявить себя в современном русском обществе"** (Соч. Добролюбова, III, 320). Новые Елены не могли уже сказать: "Что делать в России?" Они наполняли тюрьмы. Они шли в каторгу. Они, через месяц с небольшим (10 марта 1877 г.) после появления конца "Нови", говорили перед судом, что их целью было "внести в сознание народа идеалы лучшего, справедливейшего общественного строя", признавали "насильственную революцию, при известных обстоятельствах, неизбежным злом" и предсказывали, что революционное движение "не может быть остановлено никакими репрессивными мерами... Оно может быть, пожалуй, подавлено на некоторое время, но тем с большей силой оно возродится снова... И так будет продолжаться до тех пор, пока наши идеи не восторжествуют"***. А в то же время реакционная литература, в особенности же реакционная беллетристика, разливались ливнем грязи на новых русских революционеров.
* (Лавров имеет в виду голод в Самарской губернии 1872-1873 гг.)
** (Лавров цитирует из статьи Н. А. Добролюбова "Когда же придет настоящий день?")
*** (Лавров приводит выдержки из выступления на суде революционной народницы Софьи Бардиной (см. "Процесс 50", 1877, изд. Саблина, стр. 144).)
"Новь" вызвала очень разнообразные мнения среди передовых групп русской молодежи. Когда я читал ее в корректуре в Лондоне в январе 1877 года П. А. Кропоткину и некоторым членам прежней наборни "Вперед!", она очень понравилась*. Но другие были возмущены. Даже люди, очень расположенные к Ивану Сергеевичу, как тот, кому принадлежат стр. XV и след. в обращении "К читателю" сборника "Из-за решетки" (1877), отнеслись достаточно жестко к новому роману**. Приведу несколько страниц из "Атенеума":
* (Отмечая ограниченность знания Тургеневым народнического движения, П. А. Кропоткин считал все же, что в романе "Новь" "Тургенев с обычным удивительным чутьем подметил наиболее выдающиеся черты движения" (см. "Тургенев в воспоминаниях революционеров-семидесятников", "Academia", 1930, стр. 139).)
** (Лавров имеет в виду отзыв о романе "Новь" Г. А. Лопатина. В 1877 г. в Женеве вышел сборник стихотворений "Из-за решетки". Вступление "К читателю" написано Г. А. Лопатиным. "Даже сильный талант,- писал Лопатин,- бессилен изобразить среду, относительно которой он имеет кое-какие отрывочные сведения". В письме к М. Н. Драгоманову от 10 декабря 1877 г. Тургенев полемизировал с Лопатиным (см. И. С. Тургенев, Собр. соч., т. 11 изд. "Правда", стр. 328). )
"Я сказал выше, говоря о прежних произведениях г. Тургенева, что его произведения представляют всегда неполную картину наблюдаемого им движения; это справедливо и для этого романа. Его личные отношения позволили ему наблюдать и выразить лишь одну сторону революционного движения в России.
Он опять оставил в стороне многие точки зрения, входящие в рассматриваемый им вопрос. Он снова создал несколько живых типов, которые навлекут на него ругательства одних, симпатии других. Он набросал несколько симпатичных или поразительных сцен, которые останутся в литературе.
Господствующее впечатление, получаемое при чтении романа, заключается в том, что наблюдатель-художник был живо поражен важностью революционного движения среди русской молодежи. Группа, составляющая центр всего рассказа и привлекающая симпатии читателя, несмотря на свои недостатки,- это группа молодых людей, глубокие убеждения которых сделали их врагами порядка вещей, существующего в России. Они живут своим трудом; они горды своей бедностью; они ищут не выгодной карьеры для личного счастья; они хотят "служить" народу, подавленному господствующими классами; они хотят для него действительной свободы; они хотят поднять его против существующего строя...
Личности этой центральной группы представляют весьма различные типы и различаются еще более между собою способностями, умом; но всех их характеризует одна общая черта, резко отделяющая их от людей другой группы, вызывающая к ним любовь и уважение, несмотря на их недостатки, несмотря на их явные ошибки, несмотря на недостаток ума у одних из них и на комический оттенок, который имеют иногда их приемы деятельности. Эта черта заключается в том, что они суть представители иной, высшей нравственности, не нравственности условной, но той глубокой нравственности, которая убивает всякий эгоизм, всякое личное вожделение, прядает людям характер искренности и делает их способными на все жертвы для класса несчастных и обездоленных".
Здесь, при оценке значения того комического элемента, который внес Тургенев в фигуры "опростившихся", следует взять в соображение слова его по поводу подобного же элемента в Дон-Кихоте, сказанные за 17 лет ранее и приведенные выше. Бесспорно, что борцы за лучшее будущее русского народа, выставленные автором в "Нови", были для него сродни Дон-Кихоту, но следует не забывать, что для него Дон-Кихоты были "служителями идеи и обвеяны ее сиянием" (1, 337), что "попирание" их "свиными ногами" есть "последняя дань, которую они должны заплатить грубой случайности, равнодушному и дерзкому непониманию" и что тем самым "они завоевали себе бессмертие" (1, 351)*. Конечно, Добролюбовы и их законные наследники в деле революционной мысли не хотели признать в своих рядах людей типа Дон-Кихота, "отличительная черта" которого - "непонимание ни того, за что он борется, ни того, что выйдет из его усилий" (Соч. Добролюбова, III, 307)**, но партии, совершающие и особенно начинающие великое историческое дело, составляются не по собственным идеалам, а по тому фатальному процессу, которому прошедшее подчинило эволюцию вырабатывающего их общества. "Не с подобною ли же ирониею,- говорят передовые деятели 1883 года ("И. С. Тургенев", в типогр. "Народн. воли"),- относимся сами мы к движению семидесятых годов, в котором, несмотря на его несомненную искренность, страстность и героическую самоотверженность, действительно было много наивного"***.
* (Лавров цитирует сочинения Тургенева по 10-томному изданию 1880 г.)
** (Цитата из статьи Н. А. Добролюбова "Когда же придет настоящий день?")
*** (Лавров приводит выдержку из прокламации народовольцев, составленную П. Ф. Якубовичем.)
Машурины, Остродумовы, Маркеловы были живые лица, типы, которые действительно встречались; даже Неждановы были возможны (хотя мне не случалось наблюдать даже близкого типа в среде нечаевцев или народников, которых мне удалось видеть, а тот О., на которого намекает г. Ковалевский в своих воспоминаниях,- "Русские ведомости" от 27 сентября 1883 года,- не представлял даже самого отдаленного сходства с нравственным типом Нежданова)*, но дело в том, что лишь художник-индивидуалист мог ограничиться этими личностями; для того же, который сам ставил себе задачею "воплотить в надлежащие типы образ и давление времени", превосходно отделанный угол картины, развернутый пред глазами читателя, не мог заменить самой картины. Дело в том, что в революционной партии были не одни Машурины, Остродумовы и Неждановы, как в обществе, против которого они вооружались, были не одни Сипягины и Коломейцевы. Дело в том, что если бы революционная партия состояла в это время только из тех личностей, которых нарисовал Тургенев, то история России последних десяти лет была бы невозможна; в том, что даже в своем рассказе художник смешал (как и было ему замечено в обращении "К читателю" в сборнике "Из-за решетки", стр. XV, примеч.) "чисто народническое движение" 1873 и следующих годов с "заговорщицким движением времен нечаевщины", то есть смешал две ступени развития, резко различавшиеся между собой по своим основным воззрениям на способ достижения новых порядков" (на это было указано и в статье, приготовленной для "Атенеума"). Процессы 1877-го и следующих годов показали, что люди иного типа были налицо; и между тем даже отдаленного намека на эти весьма характеристические типы для "образа и давления времени" не дал художник в группе тех живых личностей, которых он создал в "Нови" пред глазами читателя. "Я тогда мало знал нашу молодежь",- говорил сам Иван Сергеевич о своей "Нови" в 1879 году в Петербурге ("Общее дело", № 56, стр. 4)**. И тем не менее перед целой литературой грязных ругателей этой молодежи он выставил ее, эту революционную молодежь, как единственную представительницу высокого нравственного начала, как "служительницу идеи, обвеянную ее сиянием", как "тех личностей", над которыми "масса глумится", которых она "проклинает и преследует", но за которыми затем "идет, беззаветно веруя", потому что они, "не боясь ни ее преследований, ни проклятий, не боясь даже ее смеха, идут непреклонно вперед, вперив духовный взор в им только видимую цель" (I, 343). В этом еще раз проявилась способность Ивана Сергеевича, о которой сказано выше, способность "угадывать некоторые действительные явления русской жизни далеко вернее и шире, чем его сверстники, соперники его по таланту, но стоявшие далеко ниже его по развитию".
* (О... - Онегин (Александр Федорович Отто), собиратель рукописей пушкинской эпохи, эмигрировал во Францию. Согласно свидетельству Тургенева, А. Онегин послужил прототипом образа Нежданова.)
** (Слова Тургенева приводятся из воспоминаний "Бывшего студента Горного института" (см. "Общее дело", 1883, № 56, статья "Тургенев и молодая Россия").)
Весной 1877 года я переселился в Париж, и личные мои сношения с Иваном Сергеевичем сделались теснее в последние пять лет его жизни, чем в прежнее время.
Общее настроение Ивана Сергеевича в эти годы становилось все мрачнее. С 1878 года он начал свои "Стихотворения в прозе", серию, проникнутую возвращающимся и усиливающимся чувством нравственного одиночества, мучительною мыслью о старости, о близкой смерти. "Настали темные, тяжелые дни", когда он говорил себе: "Уйди в себя, в свои воспоминания... Но будь осторожен... не гляди вперед, бедный старик!" ("Старик", июль 1878). Настоящее вызывало мысль: "Я один, один, как всегда" ("Голубь", май 1879). Воспоминания раздражали его воображение представлением о том, "как хороши и свежи были розы"... как теперь ему "холодно" и как "все они умерли... умерли" ("Как хороши" и т. д., сентябрь 1879). А впереди грозная старуха судьба гнала его к могиле, которая "плывет, ползет" сама к нему ("Старуха", февраль 1878)*.
* (Лавров слишком резко подчеркивает пессимистическую окраску "Стихотворений в прозе". В ряде стихотворений этого цикла прозвучала твердая вера в силы русского народа ("Русский язык", "Порог", "Мы еще повоюем!"), ярко выразилось восхищение писателя высокими нравственными качествами простого русского человека ("Два богача", "Маша", "Памяти Ю. П. Вревской", "Повесить его!").)
Росло в его доброй душе, вместе с увеличивающейся болезненностью, и раздражение против критиков, так как он, живя вне России, не мог знать, до его торжественной поездки на родину в 1879 году, насколько он остался любимым беллетристом всех групп читающей русской публики. Он говорил об "ударах, которые больнее бьют по сердцу", чем "суд глупца". Он говорил о человеке, который "сделал все, что мог: работал усиленно, любовно, честно... И честные души гадливо отворачиваются от него, честные лица загораются негодованием при его имени!" ("Услышишь суд глупца", февраль 1878). Он рисовал "довольного" клеветника, который сам поверил своей клевете ("Довольный человек", тогда же), говорил о "житейском правиле": упрекайте противника "в том самом пороке или недостатке, который вы за собою чувствуете. Негодуйте и упрекайте" ("Житейское правило", тогда же). Он рисовал "дурака, заведующего критическим отделом", и восклицал: "Житье дуракам между трусами" ("Дурак", апрель 1878). Он противополагал торжествующего Юлия оплеванному Юнию, хотя первый лишь украл у второго его мысль ("Два четверостишия", там же). После марта 1879 года мыслей этого рода мы не встречаем в "Стихотворениях в прозе", хотя, по частным сведениям ("Русская мысль", ноябрь 1883 г., стр. 318, 314), они встречались в разговорах Ивана Сергеевича рядом с выражением чувства нравственного одиночества.
О русских общественных вопросах в этой серии произведений, охватывающей 1878-1882 годы, говорится мало, и мнения Ивана Сергеевича, относящиеся к этому времени, приходится более черпать из воспоминаний о частных разговорах. Мои разговоры с ним и наша переписка оставались, большею частью, на почве нейтральной, именно на почве личной помощи, которую он постоянно оказывал через мое посредство нуждающимся русским, принадлежавшим к колонии Латинского квартала (в значительной доле состоявшей не только из эмигрантов, а также из легальных русских, но не имевших сношений с другою русскою колонией, группировавшейся около церкви улицы Дарю и посольства), не считая тех лиц, которые лично обращались к нему помимо моего посредства; а также на почве литературных вопросов, причем, между прочим, он лично помог мне своим замечательным знанием Шекспира чуть не наизусть, когда мне пришлось для одной работы искать, куда относятся многочисленные цитаты из Шекспира одного автора, приведенные весьма часто без точных указаний. Но само собою разумеется, что редкое свидание наше проходило без разговора о России, о русских делах, о правительстве, о либералах и о революционной партии. Он мне часто сообщал в извлечении или даже прочитывал отрывки писем, получаемых им от лиц, которые могли знать действительное положение дел и которые большей частью еще живы, а потому я их не называю. Так как я не записывал наши разговоры, то не могу ни приводить точных слов Ивана Сергеевича, ни указывать точную эпоху в течение последних шести лет, когда происходил тот или другой разговор. Передаю лишь общее его отношение к различным элементам русского общества, причем всякий знавший Ивана Сергеевича поймет, что при его чрезвычайной впечатлительности к внешним влияниям минуты отношение его к тому или другому элементу русского общества, мною характеризованное в общих чертах, становилось ярче или бледнее, смотря по случайностям событий, по впечатлениям, полученным Иваном Сергеевичем от лиц, с которыми он видался, или от его корреспондентов.
Скептицизм относительно чего бы то ни было действительно полезного для России, способного выйти от кого бы то ни было: от правительства, от либералов или революционеров, составлял основную черту его взглядов на русские дела, хотя при этом он готов был сочувственно отнестись к самомалейшему явлению, которое как будто обещало что-либо, но лишь для того, чтобы вслед за тем еще сильнее обрушиться на то, что обмануло его минутные надежды.
Безусловно отрицательно относился он к министрам последних лет, хотя было время, когда как будто ждал чего-то от Меликова*. С неподражаемою добродушной иронией говорил он о личностях из царской фамилии, с которыми ему пришлось встречаться в Париже, о сожалении, выраженном однажды нынешней императрицей России (тогда уже давно женою наследника русского престола), что он, Тургенев, пишет свои повести по-русски; об ограниченности, невежестве и неловкостях нынешнего императора и его дядюшек,- и между тем это не помешало тому, что под его влиянием (если не им самим, может быть, написанная, в чем он мне прямо не сознавался) появилась в "Revue politique et litteraire"** вслед за воцарением Александра III статья, выражавшая надежды, которые едва ли мог иметь серьезно человек, который знал, что за личность восходила на престол Российской империи***.
* (Имеется в виду граф Лорис-Меликов М. Т. (1825-1889), в 70-е годы министр внутренних дел и председатель Верховной распорядительной комиссии по борьбе с революционным движением. В условиях революционной ситуации 1879-1881 гг. Лорис-Меликов в целях борьбы с растущим революционным движением пытался укрепить связи самодержавия с либералами, беспощадно расправляясь в то же время с участниками освободительного движения.)
** ("Политическое и литературное обозрение".- Ред.)
*** (Написанная в либеральном духе статья Тургенева об Александре III впервые напечатана 26 марта 1881 года в № 13 французской газеты "La Revue politique et litteraire", 1881 ("Обозрение политическое и литературное"). )
Много раз у нас заходил разговор о его ближайших друзьях или единомышленниках, о русских либералах. Много раз я к нему приставал с вопросом, почему они не делают того или другого, очевидно полезного для их политических взглядов? Почему они, при своей численности, при значительных денежных средствах, при бесспорном присутствии в их рядах людей со способностями, с талантом, с авторитетным именем, не выступают как политическая партия, пытаясь захватить себе то значение представителей передовых требований, которое они предоставляют ненавидимым ими социалистам-революционерам? Каждый раз он начинал иронически или раздражительно перебирать имена и личности (иные весьма близкие ему) и доказывать для каждого, что он не способен ни к смелому делу, ни к риску, ни к жертве и что поэтому невозможна организация их в политическую партию с определенною программою и с готовностью пожертвовать многими личными удобствами до тех пор, пока для них сделается возможною надежда достичь своих политических целей*. По словам автора статьи "Черты из парижской жизни И. С. Тургенева" ("Русская мысль", ноябрь 1883 г.), - нисколько не утверждая, насколько можно верить его свидетельству,- Иван Сергеевич выражался о своих единомышленниках в последние годы так (стр. 324):
* (Это место Лавров снабдил следующим примечанием: "Пользуюсь случаем, чтобы выразить свое сомнение, имели ли вовсе в последние годы русские либералы определенную политическую программу действий. В 1882 г. собралось у меня в Париже несколько личностей из русской либеральной интеллигенции, достаточно смелых, чтобы посещать меня, и каждый из которых завоевал себе право называться одним из лучших представителей русского либерализма. Все они нападали, конечно, на русскую революционную партию и на ее способ деятельности. Но все согласны были в полном расстройстве положения дел в России. "Так продолжаться не может",- повторял почти каждый. Я им сказал: "Положим на минуту, господа, что программа деятельности революционной партии неверна. Дайте другую программу, чтобы выйти из теперешнего положения, и обсудим ее". Эти люди, принадлежавшие, как я уже сказал, к самому цвету русской либеральной интеллигенции, не могли дать никакой программы. Один из них, очень остроумный, сказал, правда, что порядочным людям надо бежать из России, но он сам отлично понимал, что ведь это не политическая программа".)
"Мы, то есть я и мои единомышленники, - честные и искренние либералы и от всей души желаем воцарения в России благоденствия, правды и свободы; мы готовы много работать для достижения этих целей, но все мы, сколько нас ни есть, все хорошие и нескупые люди, не решимся рискнуть для этого самой ничтожной долей своего спокойствия, потому что нет у нас ни темперамента, ни гражданского мужества... Что делать, надо сознаться, что малодушие присуще нашей натуре"*.
* (Автора цитируемой Лавровым статьи установить не удалось. Статья подписана инициалами "М. Н". )
Следовательно, для меня совершенно бесспорно, что ни в какой момент последних шести лет жизни Иван Сергеевич не питал надежды, что его единомышленники, русские либералы, в состоянии, как политическая партия, оказать то давление на правительство, без которого немыслимы реформы в либеральном направлении. И между тем, когда весною 1879 года русские либералы сделали из его приезда в Москву и Петербург повод к демонстрации в пользу своих идей, Иван Сергеевич, отлично понимавший (он это не раз говорил и мне и моим приятелям), что овации, делаемые ему, гораздо менее относятся к его личности, чем составляют прием агитации для либералов,- охотно отдавал себя в распоряжение этим господам, в способность которых к жертвам за убеждения или к политической деятельности он нисколько не верил*.
* ("Ведь я понимаю, что не меня чествуют, а что мною, как бревнами, бьют в правительство",- говорил Тургенев Г. А. Лопатину (см. "Тургенев в воспоминаниях революционеров-семидесятников", "Academia", 1930, стр. 126).)
Насколько Иван Сергеевич "интересовался" и "следил с особенным вниманием в последние годы" за "русскою молодежью" ("Русская мысль", ноябрь 1883 года, стр. 312), можно видеть из многих воспоминаний о нем, уже обнародованных. Нечего говорить, что он относился скептически и к деятельности революционеров, отрицал у них и возможность пропаганды в народе и достаточную силу, чтобы произвести надлежащее давление на правительство; после какого-либо неудавшегося покушения или факта, вызвавшего много жертв, но оставшегося без видных результатов, он раздражался на неумелость революционеров и говорил, что они лишены надлежащей энергии. Весною 1878 года он писал проникнутый глубоким скептицизмом разговор "Чернорабочего с белоручкой", где представитель "народа" не только гонит от себя того, кто "хотел освободить серых, темных людей, восставал против притеснителей их", но в то самое время, когда вешают этого "белоручку", думает лишь о том, "нельзя ли нам той самой веревочки раздобыть, на которой его вешать будут; говорят, ба-альшое счастье от этого в дому бывает!" В конце того же года он говорил о русском мужике - о том самом мужике, "сны" которого так грозно брызгали теплою кровью на мечтателя 1863 года. "Да, и ты тоже сфинкс. Только где твой Эдип?" ("Сфинкс", декабрь 1878). Но в то же время старался расширить скос знакомство в кругу "нигилистов", вел долгие разговоры с П. А. Кропоткиным о его планах и взглядах на русские общественные дела и всячески помогал людям этого лагеря.
В феврале 1879 года Иван Сергеевич приехал в Москву, и тут только он увидел, как сильно влечение к нему в русских интеллигентных кружках. Когда блестящий представитель русской интеллигенции провозгласил на скромном дружеском обеде из двадцати человек тост за него, "как за любимого и снисходительного наставника молодежи", Иван Сергеевич "не дослушал этого приветствия и разрыдался". В записке, писанной на другой день к учредителю маленького празднества, он говорил об этом, как о чем-то "еще небывалом" в его "литературной жизни" ("Русские ведомости", 1883, №265, фельетон).
Но он застал Россию действительно в несколько небывалом настроении. Выстрел Веры Засулич в Трепова в январе 1878 года разбудил сонное общество Обломовых до слоев, которые казались вовсе неспособными к пробуждению. Когда присяжные в столице империи вынесли 31 марта оправдательный приговор и этот приговор был встречен аплодисментами даже генерал-адъютантов и высших сановников в зале суда и всеобщим ликованием по всем углам России, общество русское само было удивлено своим либерализмом и удобством высказаться в процессе, где в сущности истцом был произвол неограниченной власти, представляемой Треповым, а ответчиком - личная инициатива подданного, протестующего против этого произвола револьвером. Оказалось, что система произвола неограниченной власти была торжественно осуждена петербургскими присяжными, а протест против нее всеми средствами был признан правильным представителями общественной совести. Вслед за тем началась открытая война между революционерами и правительством. Вооруженное сопротивление в Одессе (30 января), попытка убить Котляревского (23 февраля), убийство Гейкинга (25 мая), юридическое убийство Ковальского (2 августа), убийство Мезенцова (4 августа) и кн. Кропоткина (6 февраля 1879 г.) последовали быстро одно за другим в промежуток времени немногим более года*. Заволновалось студенчество. Московская полиция с Катковым пустили в ход кулаки приказчиков Охотного ряда (3 апреля 1878 г.) как ответ "настоящего русского народа" на приговор петербургских присяжных 31 марта**. Эти господа не могли понять, что, приучая народ выходить на улицу и расправляться собственными силами, правительство делало как раз то, что имели в виду самые крайние революционеры: оно воспитывало в народе революционную практику, и легко было заключить, против кого была бы направлена подобная практика, если бы она вошла в привычки массы и дело пошло бы не о случайной демонстрации, не об уличной потехе, а о каком-либо серьезном экономическом требовании. Правительство переорганизовывало полицию, два раза в течение одного года изменило подсудность преступлений "против порядка управления". Оно почувствовало себя даже настолько в опасности, что решилось (20 августа) призвать на помощь то самое русское общество, которому с незапамятных времен вменялось в главную гражданскую обязанность "молчать на всех языках", по выражению Шевченко. "Правительство,- говорило официальное сообщение,- должно найти себе опору в самом обществе и потому считает ныне необходимым призвать к себе на помощь силы всех сословий русского народа для единодушного содействия ему в усилиях вырвать с корнем зло"***. В конце года и сам император лично обратился (20 ноября) к представителям всех сословий в Москве с выражением "надежды на содействие". Трусливый русский либерализм поднял голову. В ответ на призыв правительства тверское земство указывало в "постоянно повторяющихся политических преступлениях... только внешний признак общих глубоких недугов, кроющихся в нашем общественном организме", говорило о том, что вредные "лжеучения", влиянию которых впервые подпадает молодежь в учебных заведениях министерства народного просвещения, "находят себе благоприятную почву в ненормальном строе самих заведений"; указывало на необходимость для России "самоуправления, самостоятельности личности, строго огражденной в ее правах, независимости суда и свободной печати"; наконец выводило заключение, что "русское общество пришло к убеждению в совершенной невозможности борьбы с внутренним злом в том случае, если... все условия, порождающие зло, не будут устранены". Черниговское земство находило, что "положение русского общества представляет в настоящую минуту все условия для процветания идей, противных государственному строю и что этому три причины: организация высших и средних учебных заведений; отсутствие свободы слова и печати; отсутствие среди русского общества чувства законности". Доказав, что все эти причины созданы самим правительством, земство кончало словами, что оно "с невыразимым огорчением констатирует свое полное бессилие принять какие-либо практические меры к борьбе со злом"****. Об этом происходили совещания и в некоторых других земствах, и были приняты подобные же решения, хотя в иных случаях председатели не допускали обсуждению итти очень далеко.
* (Переход народников в конце 70-х годов от революционной агитации в народной среде к индивидуальному террору явился результатом неправильного понимания роли личности в истории, неверия в народное восстание.)
** (Катков Михаил Никифорович (1818-1887) - махровый реакционер, издатель монархической газеты "Московские ведомости", в которой призывал к беспощадному подавлению свободной мысли и демократического движения.)
*** (Цитируемое Лавровым сообщение появилось в № 186 "Правительственного вестника" за 1878 г. )
**** ("Всеподданнейший адрес" черниговского губернского земского собрания составлен в 1879 г. земским деятелем И. И. Петрункевичем. Выражая готовность помочь правительству в его борьбе с революционным движением, либералы пытались склонить правительство на осуществление буржуазных реформ.)
Понятно, что при подобном настроении приезд Ивана Сергеевича в Россию сделался удобным поводом к либеральным демонстрациям, но эти демонстрации, значение которых он сам очень хорошо понимал, как мы это видели, устроились тем скорее и успех их был тем значитее, что дело шло о писателе, действительно любимом всеми группами русской интеллигенции. Не только либ
ералы более взрослого поколения видели в нем наиболее честное и чистое воплощение своих стремлений, но и радикальная молодежь разглядела в Иване Сергеевиче подготовителя ее борьбы, воспитателя русского общества в тех гуманных идеях, которые, надлежащим образом понятые, должны были фатально привести к революционной оппозиции русскому императорскому самодурству.
В этом случае с его стороны какого-либо заискивания и "кувырканья" (как выражались катковские "мошенники пера") перед радикальной молодежью действительно не было. Он мог искренне сказать, что он не "шел" сознательно "к молодому поколению", но "оно пришло к нему"; как оказалось, он бессознательно сблизился с этим поколением, а оно сознало эту близость.
Ряд оваций начался встречею Ивана Сергеевича на публичном заседании Общества любителей российской словесности. "Прием, сделанный ему, превзошел все ожидания. При его появлении в зале... поднялся буквально гром рукоплесканий и не смолкал несколько минут" ("Русские ведомости", 1883, № 256, фельетон). Его приветствовала вслед за тем речь студента, представителя этого молодого поколения (того самого, который через несколько лет должен был заплатить ссылкой за мечту, что возражения докторанту могут высказываться свободно в русских университетах)*. Овации сопровождали после этого Ивана Сергеевича на каждом шагу и продолжались в Петербурге. В речах и в адресах профессора, представители литературы, искусства, адвокатуры, делегаты и группы учащейся молодежи обоих полов высказывались весьма смело о том, о чем в России обыкновенно лишь шепчутся, и вызвали самого героя торжества на смелое слово. Литературу сравнивали для России с "преторским эдиктом", впервые внесшим начало гуманности в суровую римскую среду. Проводили сравнение России конца 70-х годов с закрепощенною Россиею 40-х годов и говорили: "Состояние общества сходно: и тогда была под ногами закованная почва, только иначе закованная; и ждет общество, что рухнут наши неправды". В адресах писали: "Вас так же, как и нас, возмущают до глубины души печальные и странные явления нашей общественной жизни, вытекающие, как строго логические последствия, из нашего общественного строя", и призывали его "в ряды той интеллигенции нашего общества, которая так или иначе стремится к ниспровержению настоящего порядка". Даже высказывали: "Вы один в настоящее время сумеете объединить все направления и партии, сумеете оформить это движение, придать ему силу и прочность. Подымайте высоко ваше светлое знамя; на ваш могучий и чистый голос откликнется вся Россия: вас поймут и отцы и дети" ("Общее дело", № 56, стр. 6). И, несмотря на свой скептицизм относительно всех действующих в России людей и групп, Иван Сергеевич радовался сближению около него старого и молодого поколения, старался указать, что "есть слова, есть мысли, которые им одинаково дороги; есть стремления, есть надежды, которые им общи; есть, наконец, идеал не отдаленный и туманный, а определенный и осуществимый и, может быть, близкий, в который они одинаково верят". Он говорил: "Все указывает, что мы стоим накануне хотя близкого и законно-правильного, но значительного перестроя нашей жизни"**. Он отвечал восторженной молодежи, призывавшей его "объединить все направления и партии" в России: "После всего, что мне пришлось здесь видеть и слышать, я прихожу к заключению, что я должен переселиться в Россию... Я знаю, что это дело, за которое мне приходится взяться,- очень нелегкое дело; лучше было бы взяться за него молодому человеку, а не мне... старику... Но что же делать? Я положительно не вижу и не знаю человека, который обладал бы более серьезным образованием, лучшим положением в обществе и большим политическим тактом, чем я... вот и приходится мне... трудно это, конечно, для меня: приходится от многого отказаться... Ну, что же делать! ведь пришлось же не малым пожертвовать, когда начал писать охотничьи рассказы,- значит, и теперь можно"...*** ("Общее дело", там же). Само собою разумеется, что русскому правительству это было не по сердцу. В Петербурге седого путешественника окружили шпионами. Ему запрещено было там являться среди молодежи и принимать ее овации. Ему советовали под рукою уезжать. Император говорил о любимом русском романисте: "c'est ma bete noire"****. Но тронуть писателя, знаменитого во всей Европе, не решились. Он мог только ответить на приветствия молодежи письмом, которое было напечатано в "Петербургском листке" и где было сказано между прочим: "Вижу я, что молодое поколение стоит на том пути, который один может вывести нас к свету, освежить нас и дать нам свободно и мирно развиваться"*****.
* (Имеется в виду приветственная речь студента Московского университета П. П. Викторова; за выступление на диспуте вовремя защиты диссертации И. Н. Иванюкова "Основные положения экономической политики" Викторов был выслан. Статья Викторова "И" С. Тургенев в кругу радикальной студенческой молодежи в 1879 г. в Москве" находится в Центральном государственном литературном архиве СССР.)
** (Из речи Тургенева на обеде в Эрмитаже б марта 1879 г. Цитировано неточно - надо: "перестроя общественной жизни".)
*** (В данном случае Лавров цитирует по записи корреспондента. В речах, напечатанных в Собрании сочинений Тургенева, подобного высказывания нет.)
**** (Он мне омерзителен.- Ред.)
***** (Чествование Тургенева весной 1879 г. носило ярко выраженный политический характер. Либералы стремились использовать выступления знаменитого писателя в целях укрепления своих позиций в борьбе с революционным народничеством. В то же время либералы стремились создать впечатление, что Тургенев полностью поддерживает их требования относительно необходимости проведения буржуазных реформ. Между тем Тургенев, понимая двойственный характер буржуазного прогресса и весьма неблаговидную роль либералов 70-х годов, заявил публично 6 марта 1879 г., что "слово "либерал" в последнее время несколько опошлилось, и не без причины", "кто им, подумаешь, не прикрывается!"
Цитируемое Лавровым письмо Тургенева к студентам Горного
института впервые напечатано 27 марта 1879 г. в № 60 "Петербургского листка". Приводим точный текст: "Это поколение,сколько я могу судить, на хорошей дороге, на дороге, которая одна может привести к желаемой всеми нами цели: к преуспеянию и упрочению нашего дорогого отечества, русской мысли и русской жизни".)
Он уехал из России в конце русского марта, недели за две до покушения Соловьева*, и писал мне 9 апреля (28 марта):
* (Второго апреля 1879 г. народник-террорист А. К. Соловьев стрелял в Александра II. Покушение не удалось.)
"Не зайдете ли завтра около 12 часов ко мне покалякать? А есть о чем! Я бы сам к Вам наведался, да подагра опять меня кусает, и, вероятно, я просижу дома несколько дней. Из России я вернулся в субботу (5 апреля - 24 марта)".
Он действительно рассказывал с одушевлением о том, что пережил, хотя беспрестанно возвращался к мысли, что овации ему были лишь поводом для либералов высказаться, а на мои вопросы: можно ли надеяться, что либералы сгруппируются, организуются, решатся кое-чем рискнуть и выступить как политическая партия с определенной программой? - опять-таки перечислял лиц, показывал их несостоятельность. Однако он часто возвращался к общему возбуждению в молодежи, по-видимому полагая, что терроризм ей надоел, что она от него отворачивается и ищет других более мирных путей. О мысли, высказанной в его речи, которую недавно сообщило "Общее дело", именно о его решимости принять на себя роль объединителя партии и руководителя политического движения в России, он ни слова мне не говорил. Но много раз после того, в следующем году, высказывал свою решимость вернуться в Россию и там поселиться, разорвав с долголетними привычками обстановки. Верил ли он сколько-нибудь в то, что он может принять на себя подобную роль? Что при заострившейся борьбе вообще возможно, что "отцы и дети" 1879 года "поймут" его и пойдут за ним?.. Ответить решительно на это я не могу, но... сомневаюсь... Допускаю лишь, что, совершенно согласно с общими чертами его характера, он, при самомалейшей надежде на развитие общественной силы в России, где бы то ни было и в каком бы то ни было направлении - тем более в направлении ему симпатичном,- готов был не только сочувствовать, но и содействовать всякому такому движению, хотя не верил ни в прочность его, ни в состоятельность людей, к которым примыкал, и готов был, при первом проявлении этой несостоятельности, погрузиться снова в свой скептицизм. Иван Сергеевич тогда передал мне для прочтения некоторые адресы, поднесенные ему в России молодежью, и я воспользовался ими частью для очерка, который поместил тогда о русском движении в цюрихском "Jahrbuch fur Socialwissenschaft"*, откуда перенес и в эту статью некоторые частности, не встречающиеся в известиях, публикованных в газетах**.
* ("Ежегодник социальных наук".- Ред.)
** (Это место Лавров снабдил следующим примечанием: "Я возвратил тогда же Ивану Сергеевичу эти адреса, а полной копии с них не снимал, поэтому теперь проверить новых печатных сведений не могу. Помнится, один из этих адресов, именно тот, из которого я выписал одну из приведенных выше фраз, был от студентов Горного института. Следовательно, это должен быть тот самый, который, по памяти, восстановлен в № 56 "Общего дела". Разницу в таком случае пришлось бы приписать тому, что я делал из оригинала, переданного мне И. С, выписку того, что для меня было важно, участник же адреса, восстановляя его по памяти, восстановляет особенно то, что для него было интересно. Но может случиться, что мои выписки относились и к другому адресу".)
Покушение 2 апреля сильно разуверило Ивана Сергеевича в том, что пора терроризма в России прошла. Мы в это время едва ли видались, по крайней мере у меня не осталось личных воспоминаний о впечатлении, на него произведенном этим событием. Знаю, что ходили слухи, будто по его инициативе посылается от парижского общества русских художников адрес императору, и я нашел между своими бумагами неотосланное мое письмо по этому поводу к Ивану Сергеевичу; неотосланное именно потому, что слухи оказались, вероятно, сомнительными или вовсе неверными. Люди, видевшие его часто в это время, сообщали мне о резком переходе, замеченном в его мнениях о Соловьеве. Сначала Иван Сергеевич был сильно вооружен против него, но потом, выслушав рассказ какого-то высокопоставленного приятеля, передавшего ему, как держал себя Соловьев на суде, его оценка, говорят, совершенно изменилась, и он признавал в Соловьеве замечательный героизм. Около июня месяца он самым усердным образом хлопотал о г-же Кулешовой, арестованной в Париже по поводу устройства там секции Интернационала, и которую, как ходили слухи, имелось в виду по окончании следствия выдать русскому правительству*. Он обратился прямо к Орлову и доставил мне немедленно телеграмму, полученную от последнего, о том, что русское посольство и не думало хлопотать о выдаче Кулешовой России. Несколько позже он хлопотал о помещении в "Temps"** очерка, изображавшего в автобиографической форме картину одиночного заключения в России политических преступников, очерка, писанного эмигрантом, и которому Иван Сергеевич предпосылал сочувственное предисловие***. Там говорилось между прочим ("Le Temps" от 12 ноября 1879 г.):
* (Кулешова - Анна Розенштейн - политическая эмигрантка.)
*** (Речь идет об очерках И. Я. Павловского "В одиночном заключении. Впечатления нигилиста". Предисловие Тургенева к этим очеркам см. в XII т. Сочинений Тургенева, ГИХЛ, 1933, стр. 294-295.)
"Автор принадлежит к тем молодым русским, слишком многочисленным в настоящее время, мнения которых правительство моей страны нашло опасными и заслуживающими наказания. Нисколько не поддерживая его мнений, я думал, что наивный и откровенный рассказ о тех страданиях, которые он испытал, не только вызывает сочувствие к его личности, но докажет и то, насколько предварительное одиночное заключение не может быть оправдано с точки зрения здравого законодательства... Вы увидите, что эти нигилисты, о которых говорят в последнее время, не так черны и не так зачерствелы, как их представляют".
Само собой разумеется, что Катков не упустил случая воспользоваться словами Ивана Сергеевича, и один из его споспешников, весьма известная и в достаточной степени грязненькая личность, напечатал в "Московских ведомостях" от 9 декабря 1879 года под псевдонимом "Иногороднего обывателя" корреспонденцию, где обвинял Ивана Сергеевича "в низкопоклонничестве и в заискивании и в "кувырканьи" пред известною частью нашей молодежи"*. Тогда-то Иван Сергеевич в конце декабря 1879 года прислал в редакцию "Вестника Европы" письмо, которое г. Стасюлевич поместил в "Молве" 30 декабря 1879 года, в "Вестнике Европы" за февраль 1880 года и паки в "Новостях" от 14 сентября 1883 года. В этом письме находилось то исповедание политической веры, из которого я привел отрывочно уже некоторые места и которое теперь привожу в связи:
* (Под псевдонимом "Иногородний обыватель" выступал реакционный публицист Б. М. Маркевич.)
"Не хвастаясь и не обинуясь, а просто констатируя факт, я имею право утверждать, что убеждения, высказанные мною и печатно и изустно, не изменились ни на йоту в последние сорок лет; я не скрывал их никогда и ни пред кем. В глазах нашей молодежи - так как о ней идет речь - в ее глазах, к какой бы партии она ни принадлежала, я всегда был и до сих пор остался "постепеновцем", либералом старого покроя в английском, династическом смысле, человеком, ожидающим реформ только свыше - принципиальным противником революции, не говоря уже о безобразиях последнего времени. Молодежь была права в своей оценке - и я почел бы недостойным и ее и самого себя представляться ей в другом свете. Те овации, о которых упоминает "Иногородний обыватель", мне были приятны и дороги именно потому, что не я шел к молодому поколению... но потому, что оно шло ко мне; они были мне дороги, эти овации, как доказательство проявившегося сочувствия к тем убеждениям, которым я всегда был верен и которые громко высказывал в самых речах моих, обращенных к людям, которым угодно было меня чествовать"*.
* (Цитируемое Лавровым письмо явилось ответом Тургенева на обвинение его в связях с революционной партией и носило характер оправдательного документа: "Мне кажется,- писал Тургенев Стасюлевичу,- оно удовлетворяет всем цензурным требованиям". Тургенев ставил возможность своего приезда в Россию в зависимость "от появления этого письма". )
Слова "о безобразиях последнего времени", не совсем гармонировавшие с теми отзывами о героизме Соловьева, которые - как мне передавали вполне заслуживающие доверия свидетели - были высказываемы Иваном Сергеевичем после казни Соловьева, не могли не произвести в русской молодежи некоторого охлаждения недавних восторгов, хотя никогда нельзя было считать его сочувствующим террору, и его письмо не содержало в целом ровно ничего, что не совпадало бы и с общим характером деятельности Ивана Сергеевича и с теми побуждениями, которые вызвали овации в молодежи в феврале и марте 1879 года. Это охлаждение высказалось на пушкинском празднике в июне 1880 года. В фельетоне "Русских ведомостей" от 27 сентября 1883 года автор сообщает, что речь Ивана Сергеевича "была встречена холодно, и эту холодность еще более оттеняли те овации, предметом которых вслед за ним сделался Достоевский". Сообщает и следующий анекдот: "Выходя из залы, Тургенев встретился с группой лиц, несших венок Достоевскому; в числе их были и дамы. Одна из них, сделавшаяся потом эмигранткой, оттолкнула Ивана Сергеевича со словами: "Не вам, не вам!"* Это было очень несправедливо, но вполне объяснимо.
* (Выдержка из воспоминаний М. М. Ковалевского. См. в приложениях к воспоминаниям Д. Григоровича, "Academia", 1930 г.)
Это было вопиющей несправедливостью именно по отношению к Достоевскому и его речи, с ее трескотней фраз о "всечеловеке", о необходимости принять "вкусы и предрассудки народа", при высказанном лишь в объяснении речи утверждении, что наш народ просветился уже давно, приняв в свою суть Христа и учение его ("Дневник писателя", август 1880, стр. 21), что "идеал" русского народа - "Христос" (там же, стр. 23); с лицемерно любовною болтовнею Достоевского о "русской душе", указывающей "исход европейской тоске" во имя "братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону" (речь в "Дневнике писателя", август 1880, стр. 19). Конечно, молодежь, делавшая овации Достоевскому, брала из его речи не то, что он действительно говорил, а то, что в этой речи соответствовало ее стремлениям. Не христианское прощение зла, наносимого братьям, читала она в туманных словах нервного оратора: "стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только... стать братом всех людей, всечеловеком..." (там же, стр. 18), а солидарность в борьбе за право на лучшую будущность для всех обездоленных братьев против их эксплоататоров всех наций. Она готова была смириться пред народом в том смысле, который употреблял Иван Сергеевич в своем письме от 11 сентября 1874 года ("Русская старина", октябрь 1883, стр. 225*, смириться для "мелкой и темной работы", смириться пред народом, жертвуя ему своими интересами, своим благополучием, своею жизнью, но пред народом, в пробуждающемся сознании которого она читала ненависть к его вековым притеснителям, пред народом, который, в стремлении к правде умственной и нравственной, "принял бы в свою суть" уже не Христа, смиренно переносящего заушения, а Христа, воскресшего из могилы невежества и бессознательности, Христа, являющегося справедливым и грозным судьею. Эта молодежь при словах Достоевского о русском "несчастном скитальце в родной земле... в оторванном от народа обществе нашем" видела вовсе не образ Алеко и Онегина, но образы более дорогие и близкие. Она сама, эта страстная и самоотверженная молодежь, только что горько испытала, насколько она оторвана от народа; за эту оторванность она заплатила шестью годами бесплодной пропаганды, тысячами жертв братьев, томившихся на каторге, умиравших в одиночном заключении и на виселице. Она только что начала новый, более ожесточенный бой с врагами этого народа, со своими врагами, и все более проникалась сознанием, что ей приходится выполнить делом "аннибалову клятву", которую в молодости давал Тургенев; задачу, за которую сидел в "Мертвом доме" прежний сторонник Петрашевского, говоривший теперь о христианском смирении и подразумевавший под словами: "Государство, которое приняло и вновь вознесло Христа" ("Дневник писателя", 1880, стр. 38), ту самую царскую Русь Иванов Грозных и споров о двуперстном кресте, ту самую императорскую Россию Шаховских, Магницких, Дуббельтов, Мезенцевых, против которой поднималась русская молодежь. Свою боль скитальчества по русской земле, свое жаркое желание слиться с народом, свою страстную готовность жить и умереть за братьев она вносила в слова оратора, и ее овации, которые он гордо принимал за "событие", относились к ее собственной трагической истории, которую она подкладывала под его туманные фразы.
* (См. письмо Тургенева к А. П. Философовой (И. С. Тургенев, Собр. соч., г. П., изд. "Правда", М. 1949, стр. 290).)
В это самое время седой поклонник искусства, как нарочно, не касался ни одного больного, жгучего места взволнованной Руси. Он говорил о том минувшем времени борьбы 40-х годов, когда стало "не до поэзии, не до искусства" ("Вестник Европы", июль 1880, прилож., стр. X), когда "миросозерцание Пушкина показалось узким". Но что значила для слушателей та старинная борьба, когда теперь кипела новая, когда стоны слышались с Кары, из централок и из казематов крепостей, когда жертвы падали одна за другой с обеих сторон и взрывы заставляли колебаться и окрестности Москвы и Зимний дворец! Он кончал приглашением слушателей признать "учителем" (стр. XIII) великого поэта, для которого поэзия была примирением со всеми бедствиями жизни, когда в ушах молодежи звучали слова других, безымянных, затерянных в ее массе учителей, требующих "крови за кровь", призывающих народ к восстанию. Он, верный своим прежним задачам, говорил (стр. XV):
"В эпохи народной жизни, носящие название переходных, дело мыслящего человека, истинного гражданина своей родины, итти вперед, несмотря на трудность и часто на грязь пути, но итти, не теряя ни на миг из виду тех основных идеалов, из которых построен весь быт общества, которого он состоит живым членом"*.
* (Цитировано из речи Тургенева от 7 июня 1880 г.- о Пушкине.)
Под этими словами мог подписаться любой русский революционер, и они несравненно ближе подходили к задаче русской революционной партии, чем действительный смысл широковещательных слов Достоевского о "всечеловеке", но они потерялись для слушателей в общем сдержанном тоне речи, не гармонировавшей с раздраженными нервами русского общества. Они еще более потеряли для слушателей значение, когда седой оратор только что перед тем отожествил "народного" поэта с "национальным" (стр. VI), тогда как самая суть социального вопроса последнего периода заключалась в противуположении понятия о "народе" понятию о "нации", понятия о народе как экономическом классе, обреченном самою историею на классовое противуположение, на классовую борьбу с экономически господствующими группами, понятию о "нации", как такому, которое соединяло, с точки зрения этнографической, культурной или политической, в одно целое все экономические классы и потому замазывало самый существенный вопрос истории, вопрос борьбы классов. Для Ивана Сергеевича этот вопрос в его грозном значении никогда не был ясен, хотя художнику не раз приходилось невольно подходить к нему довольно близко. Но именно тот политический либерализм, верностью которому в продолжение всей своей жизни Иван Сергеевич так гордился, мешал ему ясно видеть за единством "нации" противуположение "народа" экономически господствующим над ним классам. Но для русской молодежи противуположение "народа" и "нации" было не только вопросом теории, а вопросом жизни, вопросом, определяющим решимость на борьбу и на самоотвержение.
Все это вызвало печальное недоразумение, вследствие которого нервный проповедник примиряющего христианства, поклонник русского государства с его жандармским строем, мистический ренегат убеждений своей молодости стал на минуту предметом овации молодежи, увлеченной своим призраком, а тот, который недавно был предметом восторгов, которой только что публично оттолкнул грязную руку Каткова*, должен был почувствовать, что не ему можно в 1880 году явиться объединяющим центром отцов и детей взволнованной России. К сожалению, мы имеем очень мало "стихотворений в прозе", относящихся ко времени после июня 1880 года, и ни одного, которое давало бы истолкование того, как смотрел на отношение русского общества к нему Иван Сергеевич. Может быть, это найдется в рукописях**. Из трех произведений этого времени, мне известных, мне придется еще упомянуть о двух.
* (На пушкинских торжествах 1880 г. М. Катков сделал попытку примириться с Тургеневым. Однако Тургенев демонстративно отказался от какого-либо сближения с Катковым.)
** (В 1930 г. А. Мазон опубликовал ряд ранее не известных стихотворений в прозе. См. статью Б. В. Томашевского "К истории "Стихотворений в прозе" в книге "И. С. Тургенев. Стихотворения в прозе", Л., "Academia", 1931. )
К эпохе, следовавшей за возвращением Ивана Сергеевича из Буживаля в Париж в 1882 году, относятся два факта из моих воспоминаний*, точной даты которых я не помню и важности которым я особенной не придаю, но которые мне были потому неприятны, что в этом случае мои вполне невинные сношения с Иваном Сергеевичем как бы послужили поводом неприятностей для него.
* (По крайней мере, наверно второй. Первый мог иметь место и ранее его последней поездки в Россию. (Прим. Лаврова.))
В русское посольство явился доносчик, который сообщил о подслушанном им будто бы в одной парижской кофейне разговоре между двумя русскими о планах цареубийства. Доносчик сообщил, что слышал, как называли по имени и отчеству одного из разговаривавших, и что захватил обрывок письма, которым один из них зажигал сигару. На обрывке стояли по-русски слова "Буживаль" и дата. Эти слова были писаны рукой Ивана Сергеевича. Он признал свой почерк. Он уверял меня, что в это время мог по-русски писать только двум лицам: мне и еще другому, но, по некоторым соображениям, думал, что скорее мне. Как мы ни ломали с ним головы, каким образом этот обрывок письма - вероятно, самого невинного - мог попасть в руки какого-нибудь шпиона, но мы не догадались. Рассказ же о "цареубийцах" носил на себе следы явной и неловкой фантазии. По описанию фигур разговаривавших, мне переданному, я не мог применить этого описания ни к кому из лиц, мне знакомых, хотя имя и отчество одного из говоривших могло бы служить руководителем, если бы рассказ был верен. Так как имя это носил один общий наш с Иваном Сергеевичем приятель (совершенно чуждый всяких "революций"), то надо думать, что в письме - вероятно, не имевшем никакого серьезного содержания и потому брошенном мною,- Иван Сергеевич случайно упомянул о нем, а доносчик, доставший как-либо этот листок, воспользовался действительным именем для округления своего рассказа. Князь Орлов имел, как мне передавал Иван Сергеевич, разговор с ним по этому поводу, писал в Петербург и окончательно объявил ему, что ему верят и дело предают забвению*.
* (Подробнее об описанном эпизоде см. в статье Л. Ильинского "Тургенев и эмигранты, Литературно-библиографический сборник", М., 1918.)
Другой случай имел более широкую огласку и перешел в газеты. Общество русских художников в Париже вздумало дать литературно-музыкальный вечер. Быв раз у Ивана Сергеевича, я спросил как-то: "А что, как он думает, можно мне быть на этом вечере?" Он ответил мне, что, конечно, можно и что он даст мне два билета для меня и для кого-либо из моих приятелей. Я тогда серьезно спросил его, не может ли быть какого-либо скандала? Ведь если запоют "Боже, царя храни!"*, так мне придется выйти среди пения, а это может доставить ему неприятности (о других неприятностях, меньших, но возможных, вследствие самого моего присутствия, мы едва ли упомянули). Он с улыбкою сказал, что "Боже, царя храни!" петь не будут. Концерт состоялся. Иван Сергеевич лежал больной в подагре и прислал мне билеты с любезною запискою (впрочем, не сохранившейся). При входе я спросил, смеясь, секретаря общества, не выгонят ли меня? Но все были чрезвычайно любезны. Мои знакомые художники и лица довольно известные очень смело подходили ко мне. Со мною знакомились при случае даже лица, мне до сих пор неизвестные. Программа вечера была прекрасно составлена; я усердно аплодировал всем исполнителям и ушел вполне уверенный, что все прошло благополучно. Но оно оказалось не так. По чьему-то доносу - не то священника русской церкви, не то военного агента г. Фредерикса - началось разыскание, кто доставил мне билет. Общество составило даже проект протеста против Ивана Сергеевича (который, для вящей иронии, по безграмотности составителей, дали конфиденциально ему же поправить, как он мне сам говорил). Он имел в виду выйти из общества после того. Но дело перешло в высшую инстанцию. Князь Орлов поехал к Ивану Сергеевичу опросить его, снесся с Петербургом и, окончательно оставив в стороне протест, изменил существенно устав общества, устранив впредь возможность появления на его вечерах столь неприятных личностей и, кроме того, попутно, стеснив право членов вводить женщин (почему? - осталось для меня неясным, так как ни одной из известных революционерок в Париже не было, а все русские Латинского квартала, там бывшие,- большею частью легальные студентки и были одеты и держали себя вполне прилично)**.
* (Гимн царской России.)
** (Орлов Н. А. (1827-1885)-русский посол в 1871-1884 гг. во Франции.)
Грянул удар 1 марта 1881 года*. Долго после того я не видался с Иваном Сергеевичем. Но еще весною, до обыкновенного переезда своего в Буживаль, он мне назначил тайные свидания в одном ресторане Avenue Clichy**, так чтобы ни у него дома, ни на улице нас не видали вместе. Не могу сказать поэтому, по личным воспоминаниям, какое впечатление произвело на него событие непосредственно. Относительно статьи в "Revue politique et litteraire" (которой у меня нет теперь под руками) он не отказывался, что она была внушена им, хотя не признавал ее при мне своим произведением***. Из нее видно было, что он ожидал от нового царствования лучшего. Когда мы стали видаться, реакция была уже в полном разгаре, и он с раздражением сообщал мне о подвигах нового царствования, о падении духа его приятелей и т. п. Летом я его вовсе не видал, так как в Буживаль не ездил. Но я имею основание думать, что суд, приговор и казнь 3 апреля произвели на него сильное впечатление и что под этим впечатлением написано им стихотворение в прозе "Порог", которое не вошло и не могло войти в состав того, что было напечатано в следующем году в "Вестнике Европы", но было мне прочитано им летом 1882 года вместе с тремя другими там напечатанными****. Новым Еленам, рисовавшимся в воображении художника, приходилось отвечать теперь: "Знаю, я готова!", на более грозные вопросы, чем те, которые им ставили дорогие им личности в 1859 году, и если из конур катковцев раздавалось около них озлобленное "Дура!", то они слышали над собой и голос истории, в которую они смело вступали и которая говорила потомству: "Святая!" В бумагах Ивана Сергеевича должен оказаться листок, бывший в 1882 году в ящике его письменного стола, листок, на котором карандашом нарисованы изящные портреты Перовской, Желябова и Кибальчича. О сходстве я судить не могу.
* (1 марта 1881 г. народовольцами убит Александр II.)
** (На улице Клиши в Париже.- Ред.)
*** (Речь идет о написанной в 1881 г. Тургеневым с либеральных позиций статье "Александр III" (см. И. С. Тургенев, Сочинения, т. XII, ГИХЛ, 1933, стр. 182).)
**** (3 апреля 1881 г. повешены народовольцы, принимавшие участие в покушении на Александра II, и среди них Софья Перовская. Стихотворение в прозе "Порог" впервые напечатано в приложении к прокламации народной воли "И. С. Тургенев", выпущенной в день похорон писателя - 27 сентября 1883 г.)
Я отношу "Порог" к первой половине 1881 года*, так как это произведение, очевидно, было навеяно образом Перовской (как и заметил критик в "Justice"** 8 января 1884), но к концу года Иван Сергеевич относился крайне скептически к русским революционерам, которых он считал - как и многие - окончательно разбитыми и неспособными к дальнейшей энергической борьбе. Это особенно проявилось в его "Отчаянном" ("Вестник Европы", январь 1882), писанном в ноябре 1881 года. Здесь, как аналогия современным революционерам, выставляется человек прежнего времени с "беспредметною отчаянностью" ("Вестник Европы", 37), сходный с новыми своими потомками будто бы тем, что "и там и тут - жажда самоистребления, тоска, неудовлетворенность" ("Вестник Европы", 56). В частных разговорах Иван Сергеевич еще резче настаивал, как мне рассказывали, на этой параллели, но отрицал в новых революционерах ту физическую энергию, которая для них, как он полагал, была необходима и тип которой он хотел нарисовать в своем Мише с "зубами его, крупными, белыми и по-звериному заостренными" ("Вестник Европы", 39). Он так горячо стоял за подобный взгляд, что даже поссорился с одним своим молодым приятелем, резко отстаивавшим отсутствие всякого рационального сходства между типом жалкого Миши и новыми революционерами***. Это был явно продукт периода, когда Иван Сергеевич видел только недостатки в представителях нового движения и раздражался ими как новым разочарованием. Вероятно, к той же эпохе относится и разговор, сообщенный в фельетоне "Русских ведомостей" от 27 сентября 1883 года, в котором Иван Сергеевич раздражался "слабостью и отсутствием всякой почвы" под разными "новыми течениями" русского общества, отказывался воплотить их в романе, придать "бесформенности форму" или предлагал назвать этот новый роман "Трясиною"****. Так как в промежуток до лета 1882 года, когда он мне читал "Порог", не случилось ничего, что могло бы оживить веру Ивана Сергеевича в силу борющейся партии, то я не считаю возможным, чтобы "Порог" был написан после "Отчаянного".
* (Стихотворение "Порог" написано в мае 1878 г. под влиянием -судебных процессов, на которых с обвинением по адресу самодержавного строя выступили революционные народники Софья Бардина, Вера Засулич и другие.)
** (Французский юридический журнал.- Ред.)
*** (См. об этом "Русскую мысль", ноябрь 1883 г., стр. 329, хотя по некоторым частным сведениям разговор там передан не совсем точно. (Прим. Лаврова.))
**** (В данном случае Лавров приводит весьма недостоверные сведения. О неосуществленных замыслах Тургенева см. статью Н. Л. Бродского в "Вестнике воспитания" за 1916 г., декабрь.)
Впрочем, в январе 1882 года, когда я был у него с одним приятелем, он так мрачно смотрел на события в России, что говорил между прочим: "Прежде я верил в реформы сверху, но теперь в этом решительно разочаровался; я сам с радостью присоединился бы к движенью молодежи, если бы не был так стар и верил в возможность движения снизу"*. Между тем в России были группы, сильно верившие в то, что Тургенев стоит за партию движения. Как одно из проявлений этого, приведу довольно забавное истолкование, которое давали иные его совершенно объективному рассказу "Песнь торжествующей любви", появившемуся в ноябрьской книжке "Вестника Европы", когда Иван Сергеевич писал уже "Отчаянного". Валерия - это Россия, которою легально обладает Фабий - правительство, но силою чар немого- именно русского народа - и силою чар собственной любви готовой даже на преступление и "торжествующей" над всеми препятствиями, Муций - символическое воплощение русских революционеров - привлекает к себе неудержимо Россию, делается ее обладателем на зло ей самой, и лишь он способен оплодотворить ее для лучшего будущего, причем она, даже после гибели своего оплодотворителя, соединяется с ним духовно и поет "песнь торжествующей любви" - песнь революции. Мы с Иваном Сергеевичем немало смеялись, когда я ему передавал это истолкование, более фантастическое, чем сам этот фантастический рассказ.
* (Свидетель и участник разговора выразил мне готовность засвидетельствовать в случае нужды его действительность. (Прим. Лаврова.))
Вслед за тем я был выслан из Франции. В 3 дня, предоставленные мне для устройства дел, я съездил проститься к Ивану Сергеевичу, которого не застал, но получил от него вслед за тем (от субботы 11 февраля) самое сочувственное письмо, где он мне пишет, что говорил обо мне с префектом полиции Камескассом, что тот готов мне дать отсрочку, если я только попрошу ее, и предлагал свои услуги, "если только он может быть мне полезным". Я не имел в виду просить об отсрочке и уехал. Но в тот самый день, когда Иван Сергеевич писал мне предшествующую записку, в "Jaulois", редактируемом тогда слишком известным Ционом*, появилась статья, где, должно быть (я не имею ее под руками и цитирую по "Temps"), упоминалось о введении меня Иваном Сергеевичем в парижское общество русских художников и говорилось, что я мог так долго оставаться на почве Франции лишь потому в особенности, что "пользовался покровительством Тургенева", который "при помощи своих связей спасал" меня "несколько раз". На другой день появилось в "Jaulois" и вечером в "Temps" (от 13 февраля 1882) письмо Ивана Сергеевича, где было сказано:
* (Цион И. Ф. (1835-1912) - реакционный публицист.)
"Я знал г. Лаврова в Петербурге, как литератора, когда он... преподавал военное искусство и печатал работы по философии. Как литератора, я ввел его однажды на музыкальный вечер кружка русских художников в Париже.
Что касается спасения г. Лаврова, я никогда не имел для этого ни возможности, ни случая, а наши политические взгляды расходятся настолько, что он в одном из своих напечатанных произведений формально упрекал меня в том, что я, как либерал и оппортюнист, всегда противодействовал тому, что он называл развитием революционной мысли в России".
Мне совершенно неизвестно, на какое мое напечатанное произведение намекал при этом Иван Сергеевич, так как единственный раз, когда я серьезно напал на него, я не мог обвинять его в "оппортюнизме", термине, еще не родившемся в 1869 году, и полагаю, что память его обманула (как и в приписывании мне преподавания "военного искусства", которого я никогда не преподавал), тем более что русских либералов "оппортюнистами" я не мог никак называть, когда именно они страдали тем, что упускали из рук всякое "оппортюнное" обстоятельство для действия... Едва ли также я когда-либо писал, что он "противодействовал" развитию революционной мысли в России, так как "противодействовать" ей едва ли он когда-нибудь мог, оставаясь в стороне от нее, косвенно же и бессознательно содействуя ей. Во всяком случае, если я где-нибудь высказал что-либо, подходящее к этому, это могла быть лишь заметка, которую Иван Сергеевич растолковал себе не совсем точно. Он был совершенно прав в том, что он "не имел случая спасать" меня. Но все это в сущности совсем не важно, так как разница наших взглядов, упомянутая Иваном Сергеевичем, была совершенно верна, и я действительно видел в нем всегда только либерала, хотя либерала, настолько имеющего более чутья, чем его товарищи, что он готов был сочувствовать и даже содействовать всякой нарождающейся силе, оппозиционной по отношению абсолютизма, как только он мог на минуту предполагать, что она может проявиться как сила.
По возвращении моем в Париж через три месяца я застал Ивана Сергеевича уже сильно больным, и мы ни разу даже не упоминали в разговорах о его письме. Тогда его занимал план романа, в котором он хотел противоположить тип русского социалиста-революционера типу французского его единомышленника*. Эта мысль противоположения русской и западноевропейской передовой натуры составляла часто предмет его разговоров и со мною и с другими лицами (как свидетельствуют воспоминания, напечатанные в "Русской мысли" за ноябрь 1883 года, стр. 319 и след., в "Русском курьере" за 14 декабря 1883 года, в "Новом времени" 7 сентября 1883 года, из лондонского "Атенеума" и в других изданиях). По некоторым свидетельствам ("Русский курьер" 14 декабря и "Русская мысль" за ноябрь 1883 года), рукопись, заключающая первый набросок этого задуманного романа, была уже довольно значительного объема в 1882 году, по другим ("Русские ведомости" от 27 сентября 1883 года, фельетон) - ее вовсе не существовало и план романа был только в голове Ивана Сергеевича. Позднейшее обнародование оставшихся после него рукописей покажет, кто прав. Но если и найдется набросок этого романа, можно заранее предсказать, что и здесь мы встретим превосходно созданные, живые типы, найдем великолепный угол картины русского общества конца 70-х и начала 80-х годов, но полной картины, полного "воплощения в надлежащие типы образа и давления времени" не найдется и здесь.
* (Подробнее об этом см. в очерке А. Е. Грузинского "И. С. Тургенев", М. 1918, стр. 196-198.)
В продолжение последней тяжкой болезни Ивана Сергеевича 1882-1883 годов я несколько раз посетил его в Буживале и в Париже. Именно тогда, на балконе в Буживале, поздним летом 1882 года он мне прочел из своих "Стихотворений в прозе" "Разговор", "Чернорабочий и белоручка", "Порог" и что-то еще. Он чувствовал себя временно лучше, говорил о поездке в Россию и был более оживлен, чем в другие разы. Тогда он мне показал и портреты, о которых я говорил выше. Тем не менее скептицизм относительно всех русских деятелей ясно высказывался в его словах, высказался и в последнем напечатанном его стихотворении в прозе ("Русский язык", июнь 1882 года):
"Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины,- ты один мне поддержка и опора, о великий, могучий, правдивый и свободный русский язык! - Не будь тебя - как не впасть в отчаяние при виде всего, что совершается дома?.."*
* (Лавровым опущена концовка стихотворения: "Но нельзя не верить, чтобы такой язык не был дан великому народу!")
Эти "Стихотворения в прозе", указывавшие несколько полнее субъективную жизнь Ивана Сергеевича, появились в декабре 1882 года.
В 1883 году сначала многочисленные занятия не позволили мне часто бывать у Ивана Сергеевича, потом до меня стали доходить известия, что к нему не допускают посетителей, боясь волновать его разговорами. Летом 1883 года я видел его не более трех раз. В последний раз я нашел его очень слабым, упадок сил и приближение фатальной развязки были совершенно очевидны; разговор явно утомлял его. Я остался у него в Буживале всего четверть часа. Последнюю записку, писанную карандашом в минуту, когда он чувствовал себя несколько лучше, я получил от него от 13 июня 1883 года: она заключала приглашение побывать у него, обращенное к одному общему нашему приятелю, которого Иван Сергеевич очень любил, но адреса которого не знал. Когда тот поехал в Буживаль, Ивану Сергеевичу уже трудно было говорить с ним.
Великий художник русского слова умер 23 августа (4 сентября)*. Каков был ответ стихийных, бессмысленных сил на вопрос, который он сам поставил ровно за три года до своей смерт: "Что я буду думать тогда, когда мне придется умирать, - если я только буду в состоянии тогда думать?" Что именно тогда "в глубине его потухающих глаз билось и трепетало - как перешибленное крыло насмерть раненной птицы"? ("Что я буду думать?.." август 1879 года.) Это остается тайной бессмысленных стихийных сил, а в последние минуты около него не было никого, способного хотя приблизительно истолковать последнюю мысль умирающего. Лицо, которому я имею основание верить, передавало мне сведение, будто в предсмертном бреду Иван Сергеевич признавал "террористов великими людьми", но тот, кто мне говорил это, указывая на свои источники, называл лиц, к свидетельству которых я не могу уже иметь такого доверия, и потому я не придаю этому сведению никакого особенно серьезного значения.
* (Тургенев скончался 22 августа (3 сентября) 1883 г.)
Нам важен не бред умирающего. Нам важна жизнь одного из самых крупных художников слова XIX столетия. Если около его гроба встретились, как говорит Роль-стон ("Новое время", 7 сентября 1883 года, из английского "Атенеума"), представители русского правительства и русской революции, для этого было достаточно основания, даже помимо того общего уважения, которым справедливо пользовался Иван Сергеевич и как человек и как писатель. Князь Орлов достаточно европейский человек, чтобы понимать, что пред лицом Европы ему невозможно было не отдать чести единственному, может быть, современному русскому писателю, которого признает великим писателем западная цивилизация, хотя бы члены царской семьи, управляющей Россией, и способны были высказывать сожаление о том, что Тургенев "писал по-русски". Русским революционерам следовало выказать свое уважение к человеку, который в проповеди гуманных идей и либеральных начал принадлежал к великой плеяде литературных борцов сороковых годов против царства пошлости; к плеяде подготовителей более определенных программ борьбы последующей четверти века за лучшую будущность России; человеку, который умел лучше, чем большинство его сверстников, сочувствовать, а частью и содействовать новым силам, выступавшим на почву этой борьбы, хотя не был в состоянии настолько отказаться от старых преданий либерализма, чтобы вполне понять значение новых событий и тем менее стать в ряды новых "отчаянных" борцов. Бессознательный подготовитель и участник в развитии русского революционного движения, он тем не менее подготовлял его и участвовал в нем. В типе болгарина Инсарова он поставил задачу для "русских Инсаровых". Он признал нравственное величие "русской нови". Он признал "святыми" мучениц русской революции. Он отметил ярко "канун" великой борьбы и более смутно разглядел рассвет "настоящего дня" этой борьбы, хотя другой "настоящий день", день торжества свободы русского народа, остался для него, как останется для нас, "открытым вопросом" (речь в "Московском юридическом обществе", в "Русских ведомостях" 27 сентября 1883 года). Имеем ли мы право требовать большего от человека, сверстники и единомышленники которого, за крайне немногими исключениями, оказались или ренегатами, или трусами? Наши товарищи в Петербурге высказали уже мнение передовых русских революционеров об Иване Сергеевиче ("И. С. Тургенев, в [лет]учей типографии "Народной воли", 25 сентября 1883 года).
Всем известные обстоятельства делают для меня, по моему мнению, неприличным говорить о той сцене, которая разыгралась в русской прессе после его смерти. Но Иван Сергеевич оказал услугу русским либералам и мертвый. Русское правительство выказало еще раз свою неспособность ни явно препятствовать чествованию неприятной для него личности, ни взять на себя преобладающую роль в торжестве европейски-знаменитого русского художника, ни даже скрыть свою бессильную и нерешительную оппозицию церемонии, в которой участвовали все оппозиционные силы России, группируя около себя - следовательно против него, правительства - множество сил в сущности вовсе неоппозиционных. У русских либералов хватило духу, опираясь на поддержку общественного мнения, придать этому торжеству, явно оппозиционному, размеры, до тех пор неслыханные на Руси для похорон частного лица, и, следовательно, нанести еще удар призраку непоколебимости русского абсолютизма. Мертвый Тургенев, окруженный пением православных попов, которых он ненавидел, и многочисленными делегациями групп, в политическую состоятельность которых он не верил, продолжал бессознательно дело своей жизни, выполнение "аннибаловой клятвы". Как его чисто художественные типы, так и его покрытый бесчисленными венками гроб были ступенями, по которым неудержимо и неотразимо шла к своей цели русская революция.